Застава — страница 19 из 45

В доме у художника не видно было света. Это чуть-чуть обидело Вицу. «Нашелся тоже: как раз теперь спать улегся. Не мог поспать утром, теперь дремать вздумал».

Вицу постучался в дверь.

— Кто там? — послышался из-за нее ворчливый голос.

— Это я, Вицу, — спокойно отозвался он, будто посещение его в такой поздний час было вполне естественной вещью.

— Что случилось? — спросил художник, слазя с кровати, чтобы открыть дверь. — Чего ты в такой час?

— Побеседовать надо. Обсудим одно, другое, — громко ответил Вицу, с тем, чтобы художник еще больше удивился его позднему визиту. «Если уж удивляется, пускай удивляется сильнее».

— Ты совсем спятил, — недоумевал художник.

Вицу уселся на стул и спросил каким-то чужим голосом:

— Ефтимие сегодня к тебе собирается?

— Сегодня не придет, занят, — ответил художник, направляясь к буфету за бутылкой водки.

— Найдется у него минутка забежать, перекинуться словечком, другим, — настаивал Вицу.

— Да ведь он же в деревне. Сколько раз тебе говорить?

— Дважды, — уточнил Вицу, досадуя, что разговор не принимает желанный оборот. — Он ведь тебя как бы на похмелье припасает. Закончит попойку и думает: «Вот бы теперь в самый раз с художником побеседовать».

— Ты что, со мной ссориться пришел?

Вицу, по дружбе, искал, как бы встряхнуть художника, а тот рассердился.

— И впрямь так, — отвечал он, недовольный тем, что художник с самого начала этого не понял. — Он тобой опохмеляется.

— Послушай, Вицу… взвешивай свои слова.

— Об этом твоя забота. Это для тебя самое важное… Чтобы я, значит, свои слова взвешивал.

Но Вицу умышленно не желал взвешивать свои слова.

— Знаешь, что ты такое? Рассол огуречный. Тот самый, что пьют после попойки…

Художник опять обиделся.

Вицу помрачнел. Он пришел сюда сказать важные, решающие слова, а этот человек придирался к слову.

— Ладно, буду взвешивать свои слова… Вежливенько с тобой разговаривать…

Художник почувствовал, что на этот раз Вицу решил не говорить ему больше того, что хотел было сказать, что под его кажущимся спокойствием скрывалось пренебрежение и недоверие.

— Не сердись, Вицу.

— Если хочешь и впредь быть моим собутыльником, меняй свои теории, — мгновенно воспользовался Вицу доверием художника. — Как же это выходит: пить со мной собираешься, а теории свои не намерен менять? Как это ты судишь? Разве Ефтимие, мол, не человек, нет и у него души? Нет и у него жены и детей, нет неприятностей на службе? Зазнался ты, брат. Думаешь, что больше нашего понимаешь… Совсем, как мой Фэника, — продолжал Вицу и невольно, вспомнив про Фэнику, с возросшим ожесточением напал на художника.

— Ты вот человек ученый. Нехорошо так думать, — добавил он, странным образом опечаленный, как это случалось с ним всегда, когда люди не могли понять самых простых вещей.

Художник был разочарован. Он думал, что Вицу собирается сказать ему совсем иное.

— Все ты понял на этом свете, — говорил Вицу. — Понял, что женщины, раз уж они женщины, должны тебя покидать… Что хозяева должны тебе оплеухи давать; на то, мол, их полное право… Понял, что нет никакого смысла дальше работать…

Художник поднял на Вицу глаза, в которых читалась немая мольба: перемени, мол, тему.

— Нравилось тебе быть разочарованным… Получишь пощечину — и скачешь, на седьмом небе от радости: эге, с каких пор я знал, что получу пощечину, с каких пор это предвидел! И нечего сказать: предвидел-таки. Великое дело предвидеть, что тебе дадут и пару оплеух! А потому что ты их предвидел, тебе уже не было больно. Ты лукаво щурил глаза, в восторге от того, что сумел заглянуть так далеко.

И через минуту презрительно добавил:

— Хоть бы глаза лукаво не щурил…

Художник снова посмотрел на него все с тем же выражением испуга и боли, как бы умоляя все время Вицу не говорить таких слов. Но именно этот просительный взгляд еще больше раздражал Вицу и заставлял его говорить все более жестокие истины.

— Ефтимие притесняет людей, это факт. Но ты еще умнее, еще дальновиднее, понимаешь, что и он такой же человек, как и все другие, сочувствуешь ему, входишь в его положение.

Последовало длительное молчание; художник смотрел Вицу прямо в глаза, ожидая, что тот откажется от сказанного, но не мог найти в них того, что искал.

— …Ну, что скажешь, художник? Как дела? — внезапно изменившимся голосом спросил его Вицу, будто только что вошел в дом и впервые обращался к приятелю. В этом была и ирония, но и грусть: больно было, что у художника не хватало храбрости на серьезный разговор.

Рэдулеску продолжал смотреть на него все с тем же напряженным и недоуменным выражением, и у Вицу было такое чувство, будто сосед требует от него сделать что-то нечестное, стать его сообщником в нерешимости и смирении перед судьбой.

— Чего ты от меня хочешь? Что тебе на ум взбрело? — вдруг закричал он.

И встретил все тот же печальный и просительный взгляд.

— Нехорошо так, художник. Брось ты этого Ефтимие, пошли его к черту! Что у тебя с ним общего? Берись лучше за работу… — несколько подобрел Вицу, как бы под влиянием слабости художника.

Он чувствовал, что его доверие обманули; больно и обидно было видеть сопротивление художника. Вицу сказал ему все это в уверенности, что художник поймет его. Они давно уже без слов решили оба начать этот разговор, и вот теперь художник отказался от позиции, которую он занял было прежде, в предыдущих, менее открытых разговорах.

— Разве мы с тобой так договаривались, художник?

И Вицу продолжал говорить ему еще более горькие истины, чтобы сломить его сопротивление.

— Словами ты жил, художник. Одними словами. А ну-ка скажи одно из тех слов, которыми ты грелся зимой… sic transit… забыл как дальше, договори ты, потому что знаешь… И тебе уже шестьдесят лет.

Художник был совсем как ребенок, у которого отняли игрушку. Да, это так и было: он жил словами.

А где прошлогодний снег? Он привык к этим словам. И теперь просил Вицу отдать ему назад украденное, не говорить, что слова эти не звучат красиво… «Где прошлогодний снег?»

«Отдать тебе назад игрушки, глупый? Бери, если тебе от этого легче…» «В мире происходит лишь то, что не должно происходить», «Люди быстро устают и жалеют о сделанном добре, а не о сделанном зле», «Сколько будет мир стоять, столько же будут существовать и хозяева…»

«Бери их к чертовой матушке и не приставай больше ко мне».

В глазах художника можно было прочесть и теперь все то же немое, но глубокое страдание и в то же время проблеск надежды; он верил, что, в конце-то концов, Вицу смилостивится.

«Ничего я тебе не верну, — решил дядя Вицу, — надо иногда уметь быть и жестоким».

Он пожелал художнику спокойной ночи и ушел восвояси.

Придя домой, он долго смотрел на повешенный в изголовье зимний пейзаж. Как всегда, сверкающая белизна снега внесла в его душу луч света, детскую радость, — и молчание и сопротивление художника показались ему еще более непонятными. Его мучала мысль, что, может быть, он говорил с художником не так, как следовало, может, обидел его чем-нибудь; знал, что придется снова завести с ним разговор… И опять стал терзаться, чувствуя, что беспокойство не покинет его до тех пор, пока он еще раз не побеседует с художником.

Спал он всего два часа: в три утра у него была явка на том конце Бухареста, на собрании ячейки. Фэника сладко спал; Вицу вышел на цыпочках из комнаты, стараясь не разбудить мальчика. Рэдицы дома не было, она сказала, что работает в ночной смене. На самом же деле, она распространяла листовки.

Была глубокая ночь.

Вицу тихонько отворил калитку, оглянулся по сторонам — не видит ли его кто, не преследует ли.

На улице не было ни души.

ГЛАВА VIII

Железногвардейцы с самого начала пришлись по вкусу Кэлэрецу. Они грабили и ругали евреев, иначе говоря, делали то, что сам он делал намного раньше «Вожака». И Кэлэрец видел в политике железногвардейцев возможность грабить в широких масштабах и предать забвению свое прошлое мошенника.

Он носил зеленую рубашку и ремень через плечо, ходил с непокрытой головой и держал в страхе и повиновении всю округу. Брал деньги с евреев, уверяя их, что с ними ничего не случится. Зимой 1941 года, во время железногвардейского бунта, участвовал в разграблении магазина «Миллион» и перетаскал к себе в дом множество дорогих товаров. И возможность беспрепятственно и безнаказанно грабить, не опасаясь последствий, преисполняла его великим удовлетворением.

К вящему своему удивлению, после бунта 41 года он попал под арест и даже на несколько месяцев в тюрьму. Ждал, что Гитлер заступится за Хорию Симу, и опять-таки был крайне удивлен, видя, что фюрер предпочел генерала Антонеску.

Кэлэрецу вышел из тюрьмы несколько обеспокоенный. Он должен был ежемесячно являться на жандармский пост и визировать там свой паспорт. И начальник поста, которому во время железногвардейской власти не удалось поживиться, был рад поиздеваться над Кэлэрецу и требовал от него, чтобы он ругал Хорию Симу.

Кэлэрецу вскоре и к этому привык. Откроет дверь — и сейчас же говорит, что следует говорить. Как только войдет к господину Ефтимие, сейчас же выкладывает на стол всю душу.

— Дурак был Хория Сима…

Подобная поспешность раздражала даже и начальника поста, тем более, что сцена утрачивала таким образом всю свою прелесть и вскоре стала привычной.

Ефтимие рассеянно смотрел в окно, ожидая, чтобы жулик сказал что-нибудь.

— Не должен он был Антонеску ослушиваться, — продолжал Кэлэрецу, желая доставить удовольствие жандарму.

Ефтимие нервно постукивал сапогом об пол. Он еще не был удовлетворен, еще чего-то хотел.

— Следовало бы дать и вам вашу долю…

Это было именно то, что хотелось услышать Ефтимие. Он довольно ухмылялся и знаком приглашал Кэлэрецу замолчать. Вынимал печатку, размахивал ею и затем припечатывал бумаги жулика.

— Можешь идти, — говорил господин Ефтимие, насмешливым жестом указывая ему на дверь.