Застава — страница 20 из 45

Но тот по-прежнему, как гвоздями прибитый, сидел на стуле. Ему не хотелось уходить. Что-то еще надо было сказать.

— Ну, в чем дело, выкладывай?

Кэлэрецу краснел, жеманился, как девушка. Хотелось и не хотелось говорить.

— Да ты поскорей, занят я по горло…

Кэлэрецу вставал и застенчиво поглаживал шляпу, — совсем, как несчастный чинуша, пришедший с прошением к начальству. Он все не решался.

— Да вот… хотелось бы мадам Вестемяну навестить. Нет у меня больше ни гроша за душой… А мать пишет, что серьезно больна…

— У тебя мать больна?

Ефтимие был в восторге, что привел этого мошенника к послушанию и, желая на свой лад отомстить ему, выслушивал его чрезвычайно серьезно и великодушно удовлетворял его просьбу.

— Ладно уж, иди… Только, смотри, не встречайся с Умблату…

*

Кэлэрецу был выдающимся проходимцем. У него была своя тактика — грабить среди бела дня.

К торговцам он являлся в тот самый момент, когда они подсчитывали выручку. Положит преспокойно револьвер на прилавок и ждет, чтобы ему отсчитали столько бумажек, сколько ему потребуется. Пересчитает и он еще разок, чтобы торговец как-нибудь не ошибся, а затем уходит, желая ограбленному здоровья и благоденствия, удачных детей, любящую жену и хорошего сбыта. У ограбленных не хватало смелости донести на него жандарму, потому что Кэлэрецу наказывал за это, как никто другой. Поэтому торговцы смирились, привыкли к нему, как привыкли и к сборщикам налогов. Чаще всего даже и не было необходимости в револьвере и угрозах: все происходило тихо, мирно и вполне культурно.

Кэлэрецу был парень грамотный, окончил даже несколько классов гимназии, получая во время учебы отличные отметки: но профессия жулика нравилась ему куда больше. С некоторых пор, после попоек, длившихся круглую неделю — больше, чем свадьба со всеми ее обрядами и пиршествами, Кэлэрецу внезапно угомонился. Антонеску посадил его под замок, и месяцы тюрьмы несколько изменили его поведение. Он образумился, мечтал обзавестись домком, женой, зажить своим хозяйством. Ему надоело быть всю свою жизнь постояльцем, есть где и как попало и не иметь чистого белья. Воровал он теперь по-хозяйски, не слишком много, но во всяком случае так, чтобы хватило и на черный день; мелким жульничеством больше не занимался и людей тоже не убивал. Подавал акафисты в церковь, моля бога о прощении грехов и о возвращении на путь праведный. Заботливо откладывал копейку, не имел больше содержанок, купил себе дом в Котрочанке и землю в деревне, в Дэрешть, откуда сам был родом. Он стал теперь и гораздо более осторожным. Если торговец поднимал крик, шумел и скандалил, Кзлэрецу оставлял его в покое и испытывал свое счастье в другом месте. Он вел одинокий образ жизни да и промышлял в одиночку; с другими, менее степенными, ворами, как, например, Умблату и Гурица, он не водился, клиентов от них не отбивал, не грабил на улицах Себастьян и Кириджиу, где хозяйничали они.

К своему великому недоумению, он, опасный грабитель, перед которым дрожало столько домов, стал рабом привычки, пил по утрам натощак черный кофе и любил рассказывать о том, как он питается утром: «Я, как встану, сейчас же выпиваю натощак чашку кофе, а потом заедаю его бисквитами и бутербродом… И это все. До четырех ничего больше в рот не беру…» И эти слова: «До четырех больше ничего в рот не беру» говорили Кэлэрецу, что с ним случилось нечто исключительно серьезное.

Вел он теперь почти пенсионерскую жизнь. Проснется раным-рано, возьмет узелок и пошел по делам. Возвращался он в четыре, одновременно с рабочими с Порохового склада, сам готовил себе обед, потом выносил из дому скамеечку и садился на улице, у ворот, посплетничать с кумушками.

Больше всего огорчало его, что он потерпел провал в политике; политика казалась ему более выгодным делом, чем грабеж на большой дороге. Заветной мечтой его было стать порядочным человеком, таким, как все люди, удалиться в другой какой-нибудь город, создать себе положение. Но он хотел быть порядочным человеком с большими деньгами — и поэтому продолжал воровать. Он еще не успел сколотить полностью желаемый капитал, то, что у него имелось, казалось ему недостаточным. Каждый день воруя понемножку, Кэлэрецу с величайшим наслаждением думал о том, как он будет жить позже, когда у него будет богатый дом с ванной и красивыми аллеями, с отлично выдрессированной прислугой, стыдливой женой и очень умными детьми. Как сильно хотелось Кэлэрецу иметь такую стыдливую жену — больше всего на свете! Не красивую, не умную, а стыдливую, как девушка.


Кэлэрецу узнал, что художник прячет Давида Элленбогена. И как же он этому обрадовался! Он был счастлив донести об этом Ефтимие, рад снова заняться политикой, как в те счастливые времена, когда он носил зеленую рубашку. Мысль, что он — вместо того, чтобы стащить у портнихи Ветуцы курицу, — сможет сделать донос на Давида и обсудить с начальником жандармского поста еврейский вопрос, заставляла его расти в его собственных глазах.

«…Ефтимие предложит мне стул: „Садись, пожалуйста, Кэлэрецу“, — выслушает мои теории, с уважением кивнет мне».

Особенно соблазняла его перспектива стула, который предложит ему жандарм. Он чувствовал себя свободным и счастливым, как в те времена, когда был еще ребенком и пас овец на холмах села Дэрэшть. Он еще не состарился. Жизнь заслуживала того, чтобы ее прожили, не все еще было потеряно. Мысль о доносе на мальчика и на художника будила прежние политические вожделения. Он своевременно узнал об этом: мелкие мошенничества ему надоели. Кэлэрецу чувствовал себя возрожденным, молодым и могущественным.

«Молодец ты, художник, ей-ей, молодец… Отличная у тебя идея зародилась: спрятать жида. Благодаря тебе я снова стал человеком!» И Кэлэрецу был признателен художнику, признателен за то, что тот не признавал расовой вражды… «Ведь если бы и художник ненавидел жидов, я бы не смог доказать своей глубокой преданности властям».

Он тщательно принарядился, будто шел в церковь или свататься. До блеска начистил ботинки и одел парадный, отлично выутюженный костюм. Хозяйке своей сказал, что сегодня не идет на работу, потому что у него очень важное дело.

— Чего вы так принарядились, господин Кэлэрецу?

— Жениться иду, — засмеялся он.

От радости он даже подошел к женщине и ущипнул ее за грудь.

— Ей-богу, право, будто подменили человека, — сказала женщина, удивленная этим внезапным омоложением.

В отличном настроении, Кэлэрецу вышел на улицу. Здоровался со всеми, спрашивал о здоровье, о женах и детях.

— Что у вас, смотрины? — интересовались женщины, знавшие, что Кэлэрецу давно уже мечтает обзавестись домком.

— Вот именно, — довольно отвечал мошенник, развлекаясь так, как всегда развлекаются люди, когда другие пытаются угадать и не могут догадаться, чего они радуются.

Он ускорил шаг. Ему не терпелось обсудить вместе с Ефтимие еврейский вопрос, договориться о том, как застукать мальчика, чтобы про то не узнал весь квартал. Он даже разработал с этой целью целый план. Были у него и кое-какие идеи. В таких делах он толк знал.

Двор жандармского поста был безлюден. Несколько кур рылись в корыте. Ни души. Соседей тоже не было дома. Кругом царило безмолвие, тишина.

— Куда это они все делись? — удивился Кэлэрецу, внезапно охваченный глубокой грустью. — Куда все так рано ушли?

Он подергал за ручку входной двери, но она оказалась закрытой. Примирившись с положением, Кэлэрецу сел на ступеньки, намереваясь переждать там. Сидел и оглядывался по сторонам, не идет ли кто, вздрагивал при каждом шорохе, вскакивал на ноги, но тотчас же разочарованно садился на место: это был не господин Ефтимие, а кто-то другой.

Во дворе стали постепенно появляться разные люди. Кэлэрецу казалось странным, что среди них не было Ефтимие, что ни один из них даже и не походил на него. Если хоть один из них смахивал бы на Ефтимие, это несколько бы успокоило Кэлэрецу, который в этом сходстве увидел бы обещание, надежду. Как и всякий человек, нетерпеливо кого-нибудь ожидающий, Кэлэрецу думал, что каждый проходящий мимо него человек должен был как-то походить на ожидаемого, иметь хотя бы его глаза или походку. Следовало бы, чтобы первый, который пройдет, походил на него немножко, второй — чуть больше, а затем все остальные — все больше и больше, чтобы, в конечном счете, появился и сам господин Ефтимие, о пришествии которого таким образом постепенно возвещал бы каждый прохожий.

Кэлэрецу так жаждал как можно скорее увидеться с Ефтимие и обсудить с ним еврейский вопрос, что ему начало казаться, будто все проходящие мимо него имели либо карие глаза начальника жандармского поста, либо его высокий рост, энергичные, резкие движения. Но несмотря на все это, господин Ефтимие все не показывался.

Наступил обеденный час, а его все еще не было. Гудок завода «Базальт» возвестил полдень.

Кэлэрецу заметил денщика жандарма, который проходил как раз по двору с тазом, полным стиранного белья. Он взобрался на верхнюю ступеньку крыльца и помахал рукой денщику. Тот либо его не заметил, либо притворился, что не видит. У колодца он встретился с девушкой и начал балагурить с ней. Все, что ни делал денщик, казалось Кэлэрецу смешным. Он не понимал, почему денщик шутит с девушкой и пытается поцеловать ее теперь, когда Давид еще не арестован. Он дождался минуты, когда девушка, которая позволила себя поцеловать, смеясь, вбежала в дом.

— Где господин Ефтимие? — спросил Кэлэрецу, как только денщик избавился от девушки.

Денщик несколько раз кашлянул, заслонив рот рукой. Потом поставил таз на землю и потянулся.

«Вот подлец… совсем не торопится. У него, видно, времени довольно…»

И так как ему казалось, что Мариника не торопится, Кэлэрецу повторил вопрос:

— Не знаешь, где начальник поста?

Денщик пожал плечами, неторопливо поднял с земли таз с бельем и, придерживая его одной рукой, упер в бок.

— Пройдите наверх, спросите у господина сержанта, он должен знать. Ему начальник обычно говорит, куда уходит…