являлся, то исчезал. Хотя она и не могла отогнать непрерывную сильную боль, перевязка все-таки на что-то годилась. Когда Вицу не хотелось видеть майора, он надвигал ее на глаза и уже только слышал пискливый, иронический голос мучителя.
Он знал, что Красная Армия победоносно продвигается и громит фашистов, что оружие доставлено куда следовало, и через несколько недель его товарищи смогут им воспользоваться, а румынские солдаты только того и ждут, чтобы повернуть оружие против гитлеровцев. Он был настолько убежден, что все это произойдет в ближайшем будущем, что ироническая улыбка майора казалась ему смешной.
Для майора допрос не был работой или нервотрепкой, а удовольствием и наслаждением. Допрашивая арестованных, он отдыхал и развлекался, предавался интереснейшим размышлениям. В этой обстановке он чувствовал себя самим собой, освобожденным от всяких предрассудков и навыков, в ней он мог развернуться во всю свою ширь.
Он любил говорить много и нередко прерывал арестованных, чтобы уточнить ту или иную мысль, которая приходила ему в голову. Допрос был для него оазисом, где можно было остановиться, чтобы хлебнуть глоток свежей, бодрящей воды. Уже хотя бы и то обстоятельство, что он жил полнокровной жизнью и мог высказать все, что ему приходило в голову, тогда как арестованный, со связанными руками, ждал смерти, казалось ему лучшим доказательством, что он правильно ориентировался в жизни. Его развлекало развивать свои теории перед людьми, которых на следующий день, на заре, должны были расстрелять.
Вицу был очень занят и чрезвычайно торопился. Вызвавший его на допрос конвойный нарушил течение его мыслей и его планы. И ему не терпелось скорее вернуться к своим мыслям, не тратя времени понапрасну.
— Начнем, что ли, господин майор? — спросил дядя Вицу, как человек, которому изо всяких пустяков мешают вернуться к его важным делам.
— Что начинать-то? — удивленно спросил майор, сбитый с толку спокойным тоном арестованного.
— Допрос, — напомнил Вицу с подчеркнутой учтивостью.
— Вас били? — кротко, с сочувствием в голосе спросил майор.
Вицу задумался, как будто майор задал ему невесть какой сложный вопрос. Он вспомнил о всех побоях, которые ему привелось вытерпеть в жизни. Вспомнил и сравнил теперешние побои с другими, более давними, во время забастовок 1933 года. Ему хотелось дать серьезный, основательно обдуманный ответ, для того, чтобы господин майор смог составить себе предельно ясное впечатление… Чтобы все стало совершенно для него понятным.
— Довольно хорошо… — Лицо майора посветлело, он довольно улыбнулся.
— Могли бы и лучше, — поспешил прибавить Вицу, делая над собой большое усилие, исключительно с тем, чтобы согнать с лица майора эту улыбку.
Но он не успел насладиться своей победой; боль вернулась. Он ждал ее и удивлялся, когда она опаздывала на миг, другой. Он знал, что она не преминет вернуться, но надеялся все же, что — каким-нибудь чудом — боль эта не набросится снова на него. Не вернется, чтобы опять и опять терзать его, или же вернется более кроткой, утомленной, или еще — что это будет другого рода боль, не в голове, а где-нибудь в ноге или в боку.
Но боль неизменно возвращалась — все та же и все так же беспощадно терзала его.
В те краткие минуты передышки, когда боль покидала его, Вицу напрягал все свои силы, готовясь во всеоружии встретить новый удар, отразить атаку.
Напряжение не ослабевало ни на минуту. Все тело его было изранено. И он бодрствовал, подстерегал. Он привык отличать мимолетную боль от настоящей, знал также, что боль, легкая, как ласка, может внезапно превратиться в другую, щемящую, беспощадную. Боль могла прийти отовсюду, из любой части тела. Она могла и безжалостно наброситься сразу на все части тела.
С некоторых пор она стала еще более жестокой, еще более безжалостной. Как бы набравшись новых сил, свирепая и неукротимая, она набрасывалась на него, желая уничтожить. Но Вицу упорствовал еще больше, и таким образом возрастало и сопротивление, с которым он встречал атаку. И, непривыкшая к такому отпору, боль уставала, нуждалась в известном отрезке времени, чтобы с новыми, свежими силами опять наброситься на человека. А человек, пользуясь перерывом, в котором нуждалась боль, тоже отдыхал, и в это время росли и его силы. От каждой волны боли нужно было защищаться по-иному, думать о другом, напрягать свое тело или, наоборот, расслаблять его, создавая впечатление, что ты оставляешь его на произвол воли.
Если он думал о том же, что и несколько минут назад, боль уже нельзя было укротить, и она свободно терзала его. Борьба была очень трудной, несмотря на то, что зачастую боль объявляла себя побежденной именно тогда, когда находила тело не подготовленным, а усталым, расслабленным, когда человек, испуганный тем, что не подготовился как следует, чтобы отпарировать удар, закрывал глаза и ждал конца. А когда человек облегченно вздыхал, боль, как бы догадавшись о его радости, возвращалась и терзала его тело.
«Не буду стонать перед майором…» — думал Вицу, делая над собой новое усилие, чтобы не позволить прочесть на своем лице страдание.
Он ощущал жгучую потребность в присутствии человека, перед которым он мог бы плакать, корчиться от боли, дрожать, как маленький, говорить, что ему ужасно больно, что он больше не в силах терпеть.
Но такого человека не существовало. Перед ним сидел майор. Поэтому Вицу не плакал, не стонал. Была минута, когда ему показалось, что майор исчезает, а вместо него появляется Дорина, которая подходит к нему, чтобы приласкать его, — и под впечатлением этой галлюцинации у него вырвался стон. Он сдвинул с глаз перевязку, отчетливо увидел майора — и с тех пор больше не стонал.
Он внимательно смотрел на майора, и это помогало ему не жаловаться и не стонать от боли. Майор недоумевал. Он не понимал, почему арестованный смотрит на него так внимательно, так напряженно.
Чувствуя, что боль надвигается с новыми силами, что она готова растерзать его, Вицу уставился в потолок и ценой огромных усилий смог придать своему лицу равнодушное, скучающее выражение.
Он поудобнее уселся на стуле, заложив нога на ногу, как человек, готовящийся выслушать длинный рассказ.
— Ты веришь в коммунизм, — начал майор, давая понять, что он уважает чужие политические убеждения.
«А дальше что?» подумал Вицу, недовольный тем, что майор не досказывает свои мысли до конца.
— Я скажу тебе только одну-единственную вещь, о которой ты не подумал со всей надлежащей серьезностью. Человек — будь он коммунист или антикоммунист — живет только раз… Не два раза, а только один-единственный раз, — продолжал майор, преследуемый навязчивым представлением о своей собственной смерти. — Умрешь — и не будешь больше любить женщин… Не будешь больше просыпаться ночью, чтобы закурить. Если бы человек жил не один раз, а несколько, я одним из первых признал бы необходимость жертвы. Но так как человек живет всего один раз, от него нельзя требовать геройства, и думаю, что даже и твои товарищи…
Майор любил держать целые речи перед людьми, которым предстояло быть расстрелянными на следующий день, на рассвете.
— Когда над ним нависла угроза смерти… человек одинок… он может сделать что угодно, находясь в положении законной защиты. Думать некогда, надо защищаться с помощью тех средств, что у тебя под рукой. Лишняя минута раздумья означает смерть. Ты защищаешься тем, что у тебя есть под рукой… чем ты располагаешь… Говоришь, что ты коммунист… или если этот аргумент слишком далеко от тебя, не под рукой, подыскиваешь что-нибудь другое, что тебе попадется на глаза… ну, скажем, список имен… И ты избегаешь смерти… Происходящее под угрозой смерти не имеет абсолютно никакого значения… Пришла опасность — и ты упал ничком на землю… опасность прошла — и ты опять встал на ноги… опять смотришь на солнце. В данном случае, веришь и далее в коммунизм. Социальную несправедливость нельзя упразднить в два счета, — добавил майор после минутной паузы, во время которой он следил за эффектом, произведенным на арестованного его словами. — Капитализм со всеми его язвами остается. Прошу не понимать меня превратно… Твои идеи остаются твоими идеями… Весьма возможно, что в недалеком будущем коммунизм завоюет новых последователей.
«Завоюет весь мир, болван ты этакий, — мысленно поправил его дядя Вицу. — Весь мир, олух!»
— Я не требую от тебя, чтобы ты отказался от своих политических убеждений… К тому же, если бы я попал в подобное положение, несмотря на то, что я твердо держусь своих убеждений, но, скажем, если бы вопреки вероятности, я попал бы в руки твоих товарищей и они потребовали бы от меня, — разумеется, гарантируя мне сохранность жизни, раскрыть им отдельные вещи, которые им интересны, то я бы это сделал… Само собой разумеется, после этого…
«Ты — фашист. Тебе хорошо так говорить, прохвост ты этакий!.. Ведь если бы ты раскрыл какой-нибудь фашистский секрет, это было бы, пожалуй, единственным честным поступком в твоей жизни. И почему ты говоришь „вопреки вероятности“? Отчего тебе кажется таким невозможным, чтобы коммунисты задержали тебя? Надо бы начать свыкаться с этой мыслью. И выбей у себя из головы, что это абсурд. Когда тебе придется дать ответ за все твои преступления, стоя с петлей на шее, не открывай широко глаза…»
— Каждого касается лично, как он умеет защищаться от смерти… Это его дело, и никто не имеет права спрашивать его, как ему удалось выкрутиться… Я не требую от тебя отказа от твоих политических убеждений…
— Чего же вы от меня требуете? — внезапно спросил дядя Вицу, словно желая заставить майора открыто сказать все, что он думает.
— Жить — вот чего я требую от тебя, — кротко сказал майор. — Жить, опоражнивать по стаканчику вина, любить женщин, смотреть кино, разгуливать по улице, засунув руки в карманы…
— Я не хочу ни пить, ни любить женщин, — сказал Вицу в надежде, что таким образом допрос окончится. — Я не коммунист и ничего не знаю.
Зазвонил телефон, и майор пошел узнать, кто его вызывает. Он слушал, кивал головой и все время бубнил: «Не беспокойтесь, ваше превосходительство, будьте благонадежны… Он у меня заговорит, ваше превосходительство…» Начальник государственной охраны требовал поступать таким образом, чтобы узнать настоящее имя арестованного, как и причины того, что он стрелял в патруль.