— Не хорсё, — удивленно протянул японец. — Очинно не хорсё.
— Что это? — вскричал ошеломленный Горчаков.
— Самострел, — угрюмо пояснил Мохов. — Старинное охотницкое средство. Не доводилось видеть, Сергей Александрович? Промысловики на звериных тропах настораживают. Такая штучка трехдюймовую доску насквозь прохватывает. Видать, ступил Савелий на охотничью тропу…
— Прошибся, Николаич, — возразил Ефрем. — Не охотницкое заделье. На заимку мы с братом натакáлись[172], в самой трещобе, с двух шагов не узришь. Шагнул я к двери, а Савка меня упредил. Молодой… Дверь дерг, а оттуда эта стерва жахнула. В упор…
— Какой же лиходей насторожил? — спросил Окупцов. — Охотник такое не сделает.
— Мало ли варнаков. И не все ли равно…
Савелия похоронили в глубоком распадке, Ганна пошептала молитву, Ефрем вытер глаза, высморкался:
— Николаич, надо бы в ту заимку сходить.
— Это еще зачем? — вскинулся Горчаков. — Мало одного покойника? Может, там еще стрелы наставлены?
— Надо сходить, Николаич, — не глядя на Горчакова, повторил Ефрем. — Пошарить. Может, там что схоронено, разживемся по бедности.
— Золото! — воскликнул Окупцов. — Старатель там живет, иначе зачем самострелы в избе ставить? Золотишко намытое охранял. Айда туда поскорее, того трудягу к ногтю, за Савку рассчитаемся, а золотишко поделим.
— Черт с этим золотом! Мы должны спешить, а не заниматься кладоискательством.
Горчаков почувствовал, что его слова энтузиазма не вызвали, на него смотрели с нескрываемой ненавистью Окупцов, Волосатов, Безносый, нервно потирал руки Господин Хо. Чуют добычу, вороны!
— Вы слышали, что я сказал?
— Желтого металла в здешних местах много, возможно, безвестный старатель — настоящий Крез, золота с избытком хватит на всех, — проговорил Господин Хо.
Горчаков поднял пистолет и почувствовал сзади чье-то дыхание.
— Зажди, набольший. Мы в заимке припасы поищем. Может, найдем, у меня уж брюхо к хребтине приросло, — попросил Зыков.
Горчаков смерил его презрительным взглядом: только что брата схоронил, а уже о жратве думает. Скот! Облизнув спекшиеся, покрытые черной коркой губы, сплюнул кислую слюну.
— Ладно. Веди.
«Авось и впрямь отыщем какие-нибудь продукты, подкормимся, — думал Горчаков. — На сытый желудок идти веселее». Где-то далеко, далеко замаячила звездочка надежды.
Но призрачным оказался ее слабый свет, съестного в избушке не оказалось, заимку перевернули вверх дном, но ничего не нашли. Кляня хозяина, нарушители — они надеялись найти золото — крушили убогое жилище, разъяренный Окупцов решил поджечь заимку, Лахно вырвал спички.
— Хочешь пограничников примануть, черт не нашего бога!
Ночью Горчаков проснулся, сон отлетел мгновенно. Голова ясная, свежая, что же его разбудило? Вроде хрустнул за мутным окошком сучок. Может, заимку обложили пограничники? Горчаков разом вспотел, поднял голову, избушка залита голубым лунным светом, нарушители спят вповалку на полу: вымотались. На топчане кто-то невнятно стонет. Горчаков встал, шагнул к двери, его окликнул Мохов:
— Ганя занедужила, горит вся.
Нашел о ком беспокоиться, юбочник. В такой-то момент!
— Ничего, женщины живучи. Проверьте-ка лучше посты. Как бы не осадили нас в этой трухлявой цитадели.
У Мохова на смуглых скулах вспухли злые желваки, но ответил он нарочито лениво:
— Посты обходить незачем по причине их отсутствия.
— То есть — как?!
— А так; нет никаких постов, и баста!
— Да вы понимаете, — заорал Горчаков, — чем это пахнет?
— А кого ставить? Народ умаялся.
— Поднять!
— А толку? Его поставишь, а он носом в снег и храпака.
— Сами становитесь! — бесился Горчаков. — Не барин!
— Не барин, — спокойно согласился Мохов. — Но и не ваш холуй. Желаете, ступайте сами. Воздушок свежий…
— Мерзавец! — Горчаков, не владея собой, расстегнул кобуру пистолета, на плечо легла тяжелая рука, круто развернула, нависло выбеленное луной бородатое лицо.
— Не балуй! — пророкотал Ефрем.
Горчаков вырвался, пнул хряснувшую дверь, споткнувшись о порожек, вывалился из заимки, черпнув горстью снег, растер пылающие щеки.
Бунт! Взбунтовались, сволочи, вышли из повиновения. Стрелять? Услышат пограничники, да и свои растерзают. «Свои»! Но ничего, когда вернемся, атаману и его зверовидному подручному отвечать придется, полковник Кудзуки миндальничать не станет.
Горчаков вернулся в заимку, сел на лавку, шаря по карманам в поисках курева, забыл, что последнюю сигарету искурил неделю назад. Мохов протянул окурок, Горчаков вспыхнул (хотелось ударить по руке, а заодно заехать в физиономию обнаглевшего атамана), но окурок взял; Ефрем чиркнул кресалом. Горчаков с наслаждением втягивал горький дым, вытирая выжатые табаком слезы.
— Свиреп!
— Самосад, набольший. Самый горлодер.
Чувствовалось, что Ефрем смущен. Только что собирался придушить, а теперь тих и благостен, Достоевский, где ты?
— Подыми, подыми, набольший. В грудях полегчает и с сердца оттянет. Смекаешь, тебе одному тяжко? Нет, набольший, глянь, как народ мается, как натерпелся. Скольких мы недосчитались! А у каждого, поди, баба имеется, ребенчишки. Я, к примеру, двоих братовьев стратил, в чужой земле кинул, схоронить по православному обряду не сподобился — это как? А ведь родная кровушка! — Великан сморщился, раскачиваясь, заголосил взахлеб, завыл, трахнул кудлатой башкой в бревенчатую стенку, посыпалась труха, из-за камелька выскочила мышь, ошалело заметалась по избе.
Мохов обхватил его сзади.
— Ефрем, Ефрем! Опомнись!
Зыков обмяк, по заросшим щекам покатились мутные слезы, гигант по-детски всхлипывал; Горчакову стало не по себе, слишком необычен суровый таежник — жалкий, в слезах…
Разбуженные горестными воплями Зыкова, проснулись нарушители, Маеда Сигеру сидел на полу, потягивался, разминался, потом ловко встал на голову возле стены, постоял, вскочил на ноги:
— Йога, господин Горчаков. Очинно хорсё. Вы занимаетесь гимнастикой по системе йогов? Нет? Очинно не хорсё.
Волосатов покрутил пальцем у виска. Окупцов остолбенело таращил глаза.
— Надо быть, им моча в голову ударила. Оттого и перевертаются.
Маеда Сигеру погрозил ему пальцем, захихикал, захохотали и Волосатов с Лахно. Даже Мохов слабо улыбнулся, но застонала Ганна, и Мохов нагнулся над ней:
— Аннушка, Анка…
Горчаков приказал Окупцову идти на пост, Окупцов недовольно повел плечом: почему он, а не другой? Горчаков ткнул бандита в лоб дулом пистолета, Окупцов громко завизжал:
— Николаич! Что это? Чего ж ты молчишь?
— Ступай, куда приказывают.
Матерно выругавшись, Окупцов ушел. Скоро в заимке все спали, Мохов сидел в изголовье Ганны, сомкнув челюсти; женщина монотонно стонала:
— Умм, умм, умм-м…
Горчаков проснулся свежий, отдохнувший, вышел из заимки, умылся снегом. По поляне ходил взад-вперед часовой. Он был отлично виден из леса, Горчаков помахал рукой; Окупцов подошел.
— Смена, что ль?
— Ты кто? — миролюбиво начал Горчаков, в такое прекрасное утро орать не хотелось; Окупцов облизал толстые губы, наморщил лоб.
— Ну, как это… охранник.
— «Охранник»! — передразнил Горчаков. — Мишень ты, дурень, преотличная. Тебя за триста шагов снимут. Уразумел, ослиная башка?
— Чего, чего?.. За нас начальство думает, — обиженно оправдывался Окупцов. — Ежели не ндравится, не посылайте. Сами определили в караул, поспать не дали, а теперь надсмешки строите — такой да сякой…
— Ладно. Иди грейся. Скоро выступать. — Горчаков быстро проделал серию физических упражнений, растер снегом разгоряченное лицо и рывком открыл дверь.
Спертый воздух шибанул в нос. Волосатов финкой щепал лучину, закладывал в топку, Лещинский стоял, прислонившись спиной к еще холодному щиту[173]. На Горчакова не обратили внимания, зато Окупцова встретили сочувственными возгласами:
— Заколел? Сейчас погреешься.
— Ложись на лавку, отдыхай.
Дружок Окупцова, Волосатов, запихивал лучину в черное зевло печи, весело осведомился:
— Кого видел, любезный? Марью-царевну али серого волка?
— Будя тебе…
— А пограничников, часом, не приметил? Может, они поблизу шастают, так ты, милок, не скрывай, соопчи, нам даже любопытно, где они обретаются.
Кат чиркнул кресалом, вспыхнувший огонек охватил пук лучинок, закучерявился, затрепетал. Волосатов сунул растопку в печь, сизый дым пополз из щелей и трещин, загудело, забилось в топке лохматое пламя.
Горчаков завороженно смотрел на огонь, и вдруг его словно кольнули штыком:
— Дым! Дым! Выдать нас хочешь, сволочь!
Горчаков метнулся к печи, отпихнул Волосатова, обжигаясь, выхватывал из топки горящие поленья, разбрасывал по избе, захлебываясь отборной руганью; нарушители угрюмо следили за командиром, а он метался по тесной заимке, опрокидывая скамейки, спотыкаясь о чьи-то ноги.
Когда приступ ярости утих, Мохов кивнул на ката:
— На него не шумите, Сергей Александрович, моя вина. Аннушке совсем плохо, хотел чайком побаловать. Ефрем травы нужной добыл, заварим. Может, в последний раз.
Мохов выглядел подавленным, поражал умоляющий тон; Зыков, Окупцов и Волосатов испуганно глядели на атамана.
Горчаков смягчился:
— Простите, господа, нервы. Не примите в обиду, но неужели вы сами не понимаете, что дым из трубы будет замечен, наши координаты засекут, и тогда пиши пропало: пограничники заберут нас как перепелок из силка. Ребенку ясно, что так поступать нельзя, а вы, многоопытные прикордонники, допускаете подобное…
— От судьбы не уйдешь, — заметил Волосатов.
Горчаков рассердился:
— Поразительное равнодушие! А вы подумали, полупочтенный, что с вами будет, коли нас сцапают? Большевики вам припомнят все ваши художества, память у них отличная, ничего не забудут и ничего не простят. Так что на снисхождение не рассчитывайте. А учитывая, что Россия ведет тяжелую войну, памятуя постоянную напряженность на дальневосточной границе и принимая во внимание ваши прошлые, с позволения сказать, «заслуги», награда вам будет одна — петля. Кстати, теперь в России коллаборационистов