— Ой, пощадите! Николаич, родненький! Ой, погодите. Все расскажу, покаюсь…
— Он расскажет, — Мохов указал на Безносого. — Ведь вы последнее время все паруетесь. Парочка — гусь да гага-рочка…
Безносый покосился на хозяина, Господин Хо поощрительно смежил короткие ресницы…
Он так и не понял, что с ним произошло, и, конечно, не сумел бы объяснить свой поступок. Почему он, рожденный рабом, всю жизнь исполнявший чужую злую волю и при этом молчавший: рот — словно на замке, а ключ потерян, — вдруг отыскал этот ключ на днище своей разбойной души и, нарушив обет молчания, заговорил. Он знал: последует расправа, она будет ужасной, и тем не менее он заговорил. Ночью он сидел в своей излюбленной позе, скрестив ноги, вокруг — смертельно усталые, зверски голодные спутники. Не перебивали, слушали внимательно, к вящему своему удивлению, он не уловил даже скрытой враждебности, слушатели завороженно внимали увлекательному рассказу, какие можно услышать у охотничьего костра. Потрескивают, истекая янтарной смолой, сухие поленья, бурлит в котелке ароматное варево, поблескивает в траве откупоренная бутылочка, устало ноют натруженные за день ноги, на душе легко и покойно, и рассказчик не спеша разматывает нить невероятного повествования.
В последние дни свел Безносый дружбу с Волосаном. Странной была эта дружба столь необычных и разных существ. Вечерами, уединившись, они подолгу о чем-то шептались. Собственно, говорил один Волосан, Безносый внимал; плоское, словно выструганное из дерева, лицо хунхуза бесстрастно, однако он ловил каждое слово, сказанное плюгавым красноглазым человечком. Безносый мало-мало разбирался в русском, Волосан немного кумекал по-китайски, оба друг друга понимали, хотя Безносый слова цедил скупо, а Волосатов рта почти не закрывал.
Изредка раздобрясь, палач потаенно совал хунхузу недогрызенные корки, Безносый мгновенно перемалывал их волчьими зубами и не славословил благодетеля лишь потому, что не знал благодарственных слов не только на русском, но и на родном языке.
Впрочем, Волосану благодарности были не нужны, ему требовалось другое — верный пес завсегда сгодится. А уж в такой стае…
Безносый и впрямь ходил за катом, как собака, но неприметно, стараясь не привлечь чье-либо внимание, а тем более Господина Хо. Волосан же до поры не пользовался своей призрачной властью над хунхузом, исподволь внушал:
— Следи за мной, глаз не спускай. Пойду, к примеру, в лес с кем-нито, скажем, за хворостом, ступай за мной. Подниму руку вот эдак — бей энтого, который со мной, насмерть. Смекаешь, нехристь?
Безносый похлопал по карабину.
— Стрелять нельзя, упаси бог, — всполошился Волосатов. — Ножиком. Сказывают, рученька у тебя твердая.
Безносый вынул из чехла финку, тускло блеснула холодная сталь. Метнул, не размахиваясь. Сосенка, росшая на скале шагах в сорока, дрогнула, с шорохом посыпалась хвоя. Нож вошел глубоко, пришлось расшатывать лезвие, прежде чем вытащить.
Удовлетворенный Волосатов перекрестился:
— Годится.
…Заметив, что Волосатов отправился в лес с Окупцовым. Безносый, неслышно ступая, последовал за ними. Волосатов и его спутник остановились, Безносый юркнул за ствол кряжистой ели, затаился, но кат знака не подавал. Оба долго о чем-то говорили вполголоса. Но вот Волосатов подобрал еловую шишку и швырнул в сухое дерево, за которым прятался Безносый. Метнул другую, шишки сухо ударялись о толстый ствол, упруго отскакивали. Очередную шишку Волосатов бросил, занеся руку за голову, Окупцов засмеялся:
— По-бабьи швыряешь, друг ситный.
— Так вернее. — Волосатов, кинув еще шишку, руку не опустил.
Безносый тотчас вышел из-за дерева и, торопясь, метнул нож, но случилось доселе небывалое — промахнулся.
Нож со свистом рассек воздух в сантиметре от цели, с плеском упал в ручей. Удивленный Окупцов оглянулся.
— Сдурел, некрещеная харя? Чуток не устукал, так твою перетак и разэдак!
Обалдевший от неудачи, Безносый безвольно опустил руки. Окупцов, тряся кулаками, пошел на него, но опомнившийся Волосатов вцепился ему в плечи и рывком опрокинул на землю. Окупцов легко стряхнул с себя щуплого палача, ударил, схватил за горло:
— Ах, гнида! Задавлю!
— На помощь, — захрипел Волосатов, — Скорее!
Безносый застыл как в столбняке. Волосатов страшно захрипел, засучил ногами, Окупцов сильнее стиснул пальцы, и Безносый опомнился… Через несколько секунд все было кончено…
Безносый помог Волосатову подняться, кат, растирая помятое горло, заливался слезами:
— Подумай только, что за отродье! Сколько лет вместе, последнюю корку с ним делил, по девкам вместях бегали, а он, свиная рожа, чуток на тот свет не сопроводил. Сука поблудная!
— Пойдемте, — позвал Безносый. Свое дело он сделал, но возвратиться в лагерь без приказа этого странного человека не мог.
Волосатов, задыхаясь от ярости, изо всех сил пнул убитого:
— Лежишь, тварь? Лежишь! Сдох? То-то, вражина!
Он бесновался, пока не обессилел. Отдышавшись, сказал Безносому:
— Ступай мало-мало в лагерь, ходя. Ты мне больше не нужен. Топай.
Безносый послушно зашагал по тропе. Но хунхуз многому научился в банде Господина Хо, скрывшись из вида и убедившись, что за ним не наблюдают (Волосатов, оставшийся возле убитого, видеть его, конечно не мог), Безносый забрался в чащу и, неслышно ступая, вышел к полянке, где разыгралась трагедия, лег за сбитую бурей лиственницу, подполз поближе.
Волосатов стоял возле убитого, что-то бормоча. Молится, решил хунхуз, грех замаливает, просит прощения у своего непонятного бога. Что ж, это разумно, Безносый тоже так делал: расправившись с очередной жертвой, уничтоженной по приказу или собственной воле, горячо молился. В поступках Волосатова ничего противоестественного не было.
Но вот палач повел себя странно. Сел на корточки, обшарил и вывернул карманы Окупцова, расстегнул куртку, заголил тело. Золото ищет, заволновался Безносый, или опиум: давний курильщик, лишенный пахучего зелья, Безносый жестоко страдал.
«Если опиум — стукну, — решил Безносый, — а может, и золотишком разживусь». Он напряженно следил за Волосатовым, сейчас палач нашарит кожаный кисет с золотой крупкой или наркотиком — и тогда…
Но Волосатов искал не золото, не опиум, золота у Окупцова отродясь не бывало, дьявольским зельем старовер не баловался, не бражничал, грудь табаком не поганил. Палача привлекало другое.
Он перевернул убитого на живот, задрал рубаху, заголив, погладил остывающее тело.
— Жирнущий. Не похудал ни грамма.
Бормоча и пришептывая, Волосатов тронул ногтем отточенное лезвие, примерился и двумя взмахами ножа вырезал большой кусок мяса. Безносый в ужасе шарахнулся, вломился в кусты, продирался в чащу, как затравленный медведь. Бежал, бежал…
— …Теперь, кажись, все, — подытожил Мохов. — Суду все ясно. Не желаете обронить словечка, Сергей Александрович?
Горчаков подавленно молчал. Мохов махнул рукой. Ефрем надел на оцепеневшего Волосатова петлю, затянул, тот отчаянно завопил. Ефрем поддернул, и поросячий визг разом оборвался — кат закачался в петле.
Сук выдержал его тщедушное грязное тело.
Горчаков справедливо считал себя сильным, волевым человеком. К неудачам он относился стойко, умел себя соответствующим образом настроить, прогонять неприятные мысли. И все же он приуныл: продолжительное блуждание по тайге все больше казалось бессмысленным, никому не нужным. Совсем недавно он был твердо уверен в успехе, убежден и даже польщен тем, что выполняет важное задание, необходимое прежде всего свободной России: возникнет же когда-нибудь на карте мира такое государство, восстанет из пепла, подобно фениксу. Неважно, что сейчас он выполняет приказ полковника Кудзуки, проблемы азиатов его не интересуют: у японцев свои игры, у русских — свои. Главное — свалить большевиков, а о прочем можно договориться.
Горчаков сопротивлялся нахлынувшему сплину[180], стараясь развеять тревожные мысли, но от одного вида спутников — заросших, грязных, опустившихся, угрюмых — начинало мутить. Накатывались приступы лютой злобы, хотелось бить, крушить, ломать, уничтожать всех этих недочеловеков, навязанных ему хитромудрым лицедеем Кудзуки. Нервы шалят. Горчаков сжимал крепкие челюсти. Не раскисать, не поддаваться! Стремясь избавиться от тревожных дум, Горчаков заговаривал с Лещинским, капитаном Маеда Сигеру, даже с Господином Хо — личностью загадочной и явно незаурядной, но переводчик, измученный походными тяготами, всецело погруженный в свои, тоже отнюдь не веселые мысли, отвечал невпопад. Прожженный хитрец Сигеру, осклабившись, напустив на себя простецкий вид, идиотски хихикал, перемежая смех своим извечным «хорсё-нехорсё», ломая голову, с чего бы надменный князь вдруг удостоил его вниманием и заводит непонятные разговоры. Прежде такого не было. Неспроста все это, нужно поостеречься, кто знает, что на уме у белого дьявола? Возможно, он задумал недоброе.
И только Господин Хо в какой-то степени удовлетворял Горчакова, впрочем, и он насторожился, отделывался шуточками. Поразмыслив, решил, что командиру попросту скучно, он же совершенно одинок, это видно и без бинокля. Придя к такому убеждению, Господин Хо позволил себе немного раскрепоститься и даже малость поозорничать. Отвечая на очередной вопрос Горчакова и меля при этом какую-то несусветную чушь, Господин Хо прервал сам себя и неожиданно перешел на чистейший английский:
— Ради бога, не сетуйте, милый князь, но наше гнусное бытие вынуждает меня настолько вживаться в тот или иной образ, что подчас я совершенно утрачиваю самоконтроль и не могу сразу перестроиться. Этот маскарад! Этот хоровод масок! Слава творцу, менять их приходится не столь часто, в противном случае беды не избежать. Дело в том, что я индивидуалист, а индивидуализм есть не что иное, как основной принцип идеологии и морали, принятой во всем цивилизованном мире, исключая ваше, извините, полудикое отечество. Коммунисты индивидуализм отвергают, не понимая, что он заложен в неизменной человеческой природе, если хотите, в каждом из нас. Личность противопоставляет себя коллективу, общественные интересы должны быть подчинены личным, так повелось в этом грешном мире, и никакие социальные преобразования, никакие революционные катаклизмы не в силах что-либо изменить.