Застава «Турий Рог» — страница 78 из 91

— А мы?!

— То мы…

«Сволочь! — злился Петухов. — Трепло несчастное. Громкими словами сыпать мастер, а на поверку сопля соплей. Какие у предателя могут быть принципы? Живет на чужбине, служит врагам родины. Барчук изнеженный. Слизняк!»

Ночевали на кукурузном поле, зарывшись в охапку вялой ботвы. Петухову выпало дежурить; подняв воротник куртки, он примостился в ложбине. Вдали темнела деревня, змеилась, уходя к горизонту, проселочная дорога.

Поблизости мяукнула кошка. Откуда она взялась? Вероятно, деревенская, полевок ищет. Глупая, мыши давно попрятались в теплые норки, спят. Где же она? В облетевших, голых, присыпанных снегом кустах? Петухов хотел встать, но, услышав всхлипывание, понял, что это не кошка.

— Чего хлюпаешь, Стас? По мамочке соскучился? Возвращайся к своим хозяевам, попроси прощения. Вали все на нас: насильно, мол, угнали, принудили. Наврешь с три короба, авось и помилуют.

— Мама давно умерла…

Злость разом схлынула, Петухову стало неловко.

— Прости…

— Пустое… Хотите знать, чем вызваны мои слезы? Извольте. Всю жизнь меня привлекали сильные мира сего. Я зачитывался биографиями знаменитых полководцев, мыслителей, поэтов, стремился по возможности им подражать, считал, что у некоторых чему-то научился. Но вчера… «Кто сильный? Тот, кто может взять верх над своими дурными привычками».

— Здорово сказано!

— Бенджамин Франклин, великий американец. Я учился у него. А вчера постыдно расслабился, уступил настойчивому требованию желудка и… принял милостыню.

— Зачем так, Стас? Петр от всего сердца, а ты…

— Ну, конечно, командир руководствовался добрыми побуждениями. Благородный человек. А я — ничтожество. Ведь он так же голоден, как и мы, а страдает сильнее: атлету требуется больше, нежели простым смертным. Вдобавок Петр слаб, истерзан на допросах, а я его ограбил! Подло ограбил!

Петухов терзался сомнениями: как быть? Идти без предупреждения, не получив разрешения командира? Боец, удравший из госпиталя или казармы на свидание с любимой, нарвавшись на комендантский патруль, в худшем случае — «отдохнет» на губе. Здесь придется не только самому рисковать, но и подвергать опасности товарищей.

Двое суток путники дневали в оголенных, насквозь продуваемых ветром рощах. На третье утро остановились вблизи большого села. Голова кружилась, желудок мучительно ныл, и Петухов решился: стараясь не волноваться и говорить убедительнее, вызвался сходить в село за продуктами. Данченко рассвирепел.

— Опять крючки-удочки?! Запрещаю! Не забывай, кто ты есть.

— Помню, старшина. Только не выдержать нам. Хлеб кончается, а до границы ого-го и еще столько.

— Поэтому и предлагаешь воровать?

— Тебе, Петя, моча в голову ударила, — обиделся Петухов. — Мелешь черт-те что. Я честно достану.

— Выпросишь или выпляшешь?

— Тебе не все равно? Принесу, и точка.

— Нет, мне это небезразлично, — отчеканил Данченко. — Мы — советские люди, военнослужащие, фактически мы подразделение Красной Армии…

— Пограничных войск, — поправил Говорухин.[226]

— Сущность одна. Как командир, отвечающий за личный состав подразделения, действующего в особых условиях, я требую строжайшего соблюдения уставов. Предупреждаю: любые проступки, каким-либо образом порочащие нашу страну, социалистическую систему, повлекут за собой суровое наказание. Трибуналов у нас тут нет, беру ответственность на себя, а когда вернемся, отвечу перед командованием. Повторяю: каждый нарушивший воинский долг, дисциплину, будет наказан немедленно. Кое-кому особенно советую не забывать.

— Это всем надо помнить, — сказал Петухов.

— Точно. А некоторым — особенно.

Непонятная публика, удивлялся Лещинский. По всему видно, что долго нам не продержаться, не то что до границы, дай бог сотню километров пройти, а они дискутируют о воинском долге и дисциплине. В чужой, огромной стране, затерянные в бескрайней степи, изможденные, оборванные, жалкая капелька в безбрежном океане. Что это? Лондоновская любовь к жизни[227] или безрассудное упрямство? Недомыслие? Себя Лещинский к этой «капельке» не причислял, он всего лишь свидетель, инородное тело. Даже в случае удачи, хотя поверить в это невозможно, он не вольется в какую-нибудь «капельку», или как там у них — коллектив, займется исследовательской работой, это позволит сохранить индивидуальность, быть в какой-то степени независимым (если там вообще возможно такое). Отыщется тихая пристань в какой-нибудь пошехони[228], жить надо скромно, не высовываясь. Существовать. Впрочем, все это мираж, надежды несбыточны, реальна лишь скованная морозом пепельная степь, снежная пыль да шорох будыльев[229] на мертвом поле, тревожимых порывистым ветром.


— Петя, Петя! Старшина! — Испуганный Говорухин с трудом растолкал Данченко. — Вставай скорее, Кинстинтин куда-то запропастился.

Сон мигом слетел, Данченко вскочил, протирая опухшие веки.

— Петухов?! Где он?

— Нету нигде. Чезнул[230]!

Поднялся Лещинский; ветер гнал по полю перемешанную со снегом серую пыль, сизое небо сеяло ледяной крупой, густел, наплывая, сумрак. Обескураженный Говорухин повторял растерянно: Петухов спал в ложбине, когда начало темнеть, Говорухин пошел его будить, а ложбинка пуста.

— Я шумнул: заступать, мол, Кинстинтин. Молчок. С устатку крепко спится… Подошел — пусто. Лежку лапнул — заледенелая, видать, давно подался.

— Куда подался? Ты что мелешь?

— Не шуми, старшина, я почем знаю? Про то одному Кинстинтину ведомо. Следы в деревню ведут.

— Ты же часовой! Человек из-под носа исчез, а ты ничего не видел? Дрых на посту! В боевой обстановке!

— Не спал ни грамма, глаз не сомкнул. Под вечер только чуток сморило. Виноват, конечно, кругом виноват.

— И ответишь! По всей строгости. — Данченко в сердцах расстегнул кобуру.

— Мой грех, — потерянно бормотал Говорухин. — Признаю.

Данченко неистовствовал. Пушечный бас не гремел, как бывало это на заставе, но страшные слова, сказанные хриплым шепотом, пулями били в солдатское сердце. Бедный проводник, подавленный железной логикой старшины, сник. Гневную тираду прервал Лещинский. Он понимал тяжесть содеянного пограничником — такое наказуемо в армиях всех стран.

— Простите за вмешательство, Петр. Конечно, мое дело сторона, тем не менее я вас не одобряю. Формально вы, разумеется, правы — нарушение дисциплины налицо, тут двух мнений быть не может. Но как вы могли подумать, что ваш подчиненный, товарищ, ваш идейный собрат способен на низость? Вы его хорошо знаете, служили в одной части, вы его командир. Так почему вы считаете, что Костя совершил преступление? Возможно, ему понадобилось сходить в деревню?

— Нечего ему там делать! Языка не знает; появление чужака взбудоражит население, вызовет подозрение. Кто-нибудь известит полицию — и нам крышка.

— О чем спор, братья славяне, кто тут выступает? — Вынырнувший из темноты Петухов сразу понял, чем вызвана горячность старшины, но атмосфера слишком накалена, лучше притвориться дурачком. — Твой басок, Петя, далеко слышен. От самой околицы по нему ориентируюсь.

— Почему отлучились, рядовой Петухов?! Кто разрешил?

— Генерал Желудкин. — Костя погладил живот. — Он, бедняга, при последнем издыхании, совсем доходит. Пришлось выручать… — Эффектным жестом Петухов выхватил из-за спины увесистый мешок. — Теперь нашим генералам бесславная гибель не угрожает. Налетай, братва! Не суетись, всем достанется и еще останется. Подходи, не стесняйся.

В мешке чего только нет! Сдобренный специями вареный рис в кульке, вяленая рыба, пять банок консервов, репа. Венчала все это богатство жареная утка. Петухов поочередно извлекал из мешка яства, пространно характеризуя каждое.

— Рыбка деликатес. Кажется, без костей, помял я ее немножко пальцами. Консервы неведомые, тайна, покрытая мраком неизвестности. На банке какие-то закорючки. Стас разберет, он мастер по штучкам-трючкам-закорючкам. А не поймет, и так слопаем, авось не отравимся. Лично я готов послужить общему делу, первым попробовать, в крайнем случае, как говорит Петя, побегаю до витру со свистом. Консервы, думаю, говяжьи, а может, из змеятины или какого-нибудь драного кота. Ничего страшного, скушаем, все полезно, что в рот полезло. Рис — еда хорошая, основная пища местного населения.

— Узбеки его тоже очень одобряют. — Говорухин опасливо покосился на старшину.

Данченко, увидев открывшуюся в зыбких сумерках картину, онемел, челюсти свела голодная судорога. Петухов не преминул этим воспользоваться.

— Китайцы едят палочками, а мы будем пятерней. Давайте начнем апробацию, командуй, Петро.

Данченко будто шилом кольнули — вскочил, сгреб Петухова за грудки, тряхнул так, что у бойца свалилась шапка.

— Украл? Застрелю!

— Украл?! Дундук ты, старшина!

— Где взял? — Данченко выхватил пистолет. — Мародерничал?

— Дурак. Дурак — и не лечишься.

— Говори, такой-сякой! Признавайся!

— Ты, командир, не того… Оружие убери — не игрушка, — нерешительно попросил Говорухин.

Данченко отмахнулся.

— В последний раз, рядовой Петухов. Где взяли продовольствие? Где?! — В горле старшины клокотала злоба, голос рвался, Говорухину стало страшно, на всякий случай он заслонил товарища.

— Повинись, Кинстинтин. Чего уж… Голодуем, мол, вот и прихватил чуток…

— И ты туда же? Коз-зел! С этим дуроломом заодно?

Данченко поднял пистолет, Лещинский раскинул руки крестом.

— Господа, господа… Ради всего святого. — Данченко отшвырнул его, ствол с силой вдавился в грудь Петухова, стесал кожу. — Остатний раз пытаю, — голос старшины рвался. — Где взял продукты? Где?!

— Купил.

— Бреш-шешь! Брешешь, сукин ты сын!