Застава «Турий Рог» — страница 85 из 91

— Поднимайся, успеешь выспаться.

— Может, попозже, Петя?

— Сказано, зараз!

Данченко явно раздражен; кляня в душе неугомонного старшину, Петухов разворошил свое уютное ложе и вдруг заметил, что Данченко ему подмигивает: что такое?! Когда отошли подальше и спустились в овраг, Данченко расстегнул телогрейку, покряхтев, снял свитер и рубашку.

— Глянь, что там у меня?

На плече темнело пятнышко запекшейся крови.

— Кажись, пуля!

— Ясно.

Борцовское тело старшины в пупырышках, на боку сочится кровавой белесью[239] потревоженная старая рана.

— Спина вроде зажила, а эта стерва никак не затянется. И бинта нет…

— Сейчас я от рубахи лоскут оторву…

— Обойдемся. Не копайся, зябко.

Петухов ощупывал плечо командира; выходного отверстия не видно, ранение слепое. А пуля — вот она — под кожей катается.

Данченко вздрогнул.

— Больно, Петро?

— Та ни! Пальцы у тебя як сосульки.

— Потерпи, неженка. Крови мало, корочка подсохла. Можете одеваться, ранбольной, осмотр окончен. За консультацию с вас причитается, но, принимая во внимание временные трудности с горячительными напитками и закусками, гонорар уплатите на заставе.

— Подожди, лекарь! Не вылечил, а уже гроши требуешь? Тащи пулю.

— Нечем, Петя. Поноси ее пока. На заставе Король запросто вынет, у него инструментов целый шкафчик.

— Сам достанешь. Косарь[240] твой целый? Не загубыв?

Струхнувший Петухов заспорил, но командир уперся — действуй! Костя резал по теплому, живому, пот заливал глаза, в ушах противно звенело, руки тряслись. Боясь задеть кровеносный сосуд или нерв Костя возился так долго, что Данченко не выдержал.

— Дрожишь, фронтовик липовый! Трясешься, как овечий хвост! Чего осторожничаешь — кромсай! — Старшина знал, на какую мозоль наступить.

Петухов рассвирепел.

— А ты не напрягайся! Накачал бычиные бицепсы, трицепсы. Невозможно мышцу прорезать. Расслабься!

— Ишь, чего захотел! Пограничникам не положено. Работай спокойно, да не трясись, осыплешься. Работай!

Костя едва не рехнулся от этой «работы». Но вот лезвие чуть слышно чиркнуло по металлу и на ладонь вывалилась остроконечная пуля — мокрая, скользкая…

— Есть! Вот она, сволочь!

— Добре. Теперь завяжи. Дери мою рубаху, не жалей.

— Я… свою…

— Дери, говорю!

Материи не хватило, кровь текла обильно. Пришлось Косте располосовать и свою рубашку. Закончив перевязку, он помог старшине одеться, затянуть ремень. Данченко разлепил белые губы.

— Молчок, Петухов! Никому ни звука.

Все пошло по-старому, Данченко держался, словно ничего не произошло, Петухова, вознамерившегося за него отдежурить, отчитал, как мальчишку. Старшина был спокоен, шутил с товарищами. Обычно немногословный, на привалах он говорил не умолкая, затеял с Лещинским нелепый спор о китайской письменности. Переводчик, снисходя к человеческой слабости, объяснил, как трудны для изучения восточные языки, постепенно увлекся, найдя в старшине благодарного слушателя.

— Удивительно рассказываете, Станислав Леонидович, так бы и слушал всю ночь. Однако пора спать, поздно…

Однажды на привале Петухов сказал старшине:

— Ты, командир, какой-то особенный. Стрекочешь без передышки, как сорока. Что с тобой?

— Время, дружок, подходит веселое, граница близко.

— До нее еще порядочно. Натопаемся вдосыт.

— Скоро увидим Родину. Скоро!

День прошел спокойно, вечером двинулись дальше. Данченко часто останавливался, склонив голову, к чему-то прислушивался и шел дальше, наращивая темп; Петухов ворчал:

— Летишь, как на пожар. Куда торопишься?

— Иди, иди, хлопчик. Шире шаг!

— Мой шаг гораздо короче твоего. Рад, что ноги журавлиные? За тобой угонишься?

— Что, гвардеец, заслабило? Я тоже упарился. Шагай!

Старшину подхлестывал, гнал вперед страх. Он боялся не японцев: болело, жгло огнем плечо; боль усиливалась. На дневке, зайдя в кусты, Данченко снял стеганку, стиснув челюсти, стянул свитер. Рука чудовищно распухла, стреляющие боли отдавались в груди, под мышкой набух большой желвак, шевельнуть рукой невозможно. Впрочем, ничего удивительного — воспалилась рана. Хорошо бы сменить повязку, да где взять бинт?

Вечером стало заметно хуже, Данченко мучился всю ночь, а утром, отозвав Говорухина в сторонку, предложил ему «пройтись».

— Мне щось неможется, Пиша. Травцу бы подходящую приложить…

— Чиряк вскочил? Эка невидаль. На него управу найдем. Пошарю под снегом, разворошу палые листья, какую-нибудь рослинку[241] отыщу. Было б летом… Подорожник хорошо гной вытягивает. Пацаном я на гвоздь напоролся, ржавый. Только подорожником и спасался.

Данченко снял телогрейку, забывшись, хотел стянуть свитер отработанным за годы службы четким приемом, но вовремя спохватился, стащил осторожно, охая от боли.

— Аккуратней, Петюшка, чиряки дюже болявые. Чирячишко с маковое зерно, а жалит, как шершень. Обожди, помогу. — Говорухин начал снимать рубаху, но об этом нечего было думать.

— Вот так чиряк! Руку ровно насосом накачали. Где ж он, проклятый?

— На плече. Разорви рубашку.

— Казенную вещь портить? Негоже.

— Делай, что велю!

Надорвав ворот, Говорухин оторопел.

— Нету окаянного. Видать, нутряной, глубоко сидит. Вредный, гад, чернота кожу испятнила. — Отворачиваясь от гнилостного запаха, проводник помог раненому одеться.

— Дай пуговку застегну, заколеешь. Поскучай тут, Петюшка, травки нужной добуду. Ах, беда, беда…

Пулевой укус Говорухин сразу разглядел, но притворился, что не заметил: сочтет необходимым — командир признается, не захочет, стало быть, так надо. Отыскав под снегом листья какого-то растения, Говорухин приложил их к ранке и туго стянул тряпицу.

— Оздоравливай, старшина. Ты мужик крепкий, выдюжишь. Тебе чиряк — что слону дробина.

На воспаленную кожу холод действовал благотворно, Данченко повеселел.

— Вроде полегшало.

— Должно. Лекарственные растения — первое средство. Завтра пройдет напрочь.

Уверенность товарища взбодрила, неясное ощущение надвигающегося несчастья развеялось. Говорухин и впрямь не тревожился, он, как и Данченко, понятия не имел о гангрене. Лишь те, кому выпало поваляться во фронтовых госпиталях, достаточно о ней понаслышались. Советские медики самоотверженно боролись с губительным недугом, используя весь арсенал отечественной военно-полевой хирургии, создавали особые «газовые» отделения, применяли «лампасные» разрезы, непрерывно орошали распахнутые раны специальной жидкостью, вырывая из костлявых рук смерти десятки тысяч раненых воинов. Но так было на фронте…

Данченко лежал на дне оврага и негромко стонал. Проснулся он вовремя: пора подменять часового.

— Ты почему такой красный? — спросил Петухов.

— Сон бачив. Лежал в хате на печи, распарился.

Отдохнуть после дежурства старшине не удалось, путники двинулись дальше. Данченко шел замыкающим, часто спотыкался, падал. На рассвете, выбрав место для дневки, он зашатался. Петухов подхватил его и еле удержал. Раздосадованный тем, что товарищ стал свидетелем его минутной слабости, Данченко сказал:

— Сейчас твоему корешку заступать, пусть отдыхает. Я подежурю.

— Что за новости, командир? Нарушаешь распорядок.

— Да так… Сон шось отшибло.

Не хотел, не мог признаться Данченко, что если ляжет — больше не поднимется. Он пристроился за кустом, обзор отсюда открывался хороший, до самого горизонта простиралась унылая степь. После полудня старшину сменил китайский боец. Данченко встал, хотел что-то сказать и тяжело грохнулся на стылую землю. Приглушенный крик китайца всполошил всех.

— Чиряк его мучает, — объяснил удивленный Говорухин. — Листья я приложил, да, видать, не сработали.

Расстегивая телогрейку, Говорухин коснулся плеча, старшина рванулся, зарычал.

— Извини, Петюшка, ненароком…

— Пидманулы Галю, забрали з собою[242], — затянул на одной ноте Данченко.

Его раздели, задрали гимнастерку, в ноздри ударил сладковатый гнилостный запах. Говорухин размотал мокрую, как хлющ, повязку; плечо бархатисто чернело. «Конец, — подумал Петухов. — Отходил по земле Петя Данченко».

Старшину перевязали, теперь в ход пошла рубашка Говорухина. Петухов ничего не пояснил товарищам — врать не хотел, а правду сказать не мог. Говорухин чувствовал приближение несчастья, догадывались о чем-то и китайские бойцы, указывая на неподвижно лежащего старшину, возбужденно переговаривались. Наконец смысл происходящего дошел и до Лещинского.

— Китайцы твердят о каком-то ужасном заболевании. От него нет спасения, и якобы Петр…

— Знаю я эту болезнь, — глухо сказал Петухов. — Будем смотреть правде в глаза: старшина обречен — гангрена. Но мы пойдем дальше.

— А как же… — несмело начал Лещинский, Петухов грубо оборвал его:

— Заберем! Товарища в беде не бросают.

— Нисколько не сомневаюсь. Я хочу знать, каким способом вы собираетесь транспортировать беспомощного человека? Не тащить же его на себе!

— А зачем меня транспортировать? — спросил очнувшийся Данченко. — Чи я дама? Потопаю потихесеньку.

И потопал. И топал до самого рассвета, а обессилев, лег. Дневали в степи; каждый старался помочь старшине: Говорухин надергал сухих кукурузных стеблей, китайцы вырыли в снегу ямку, устлали стеблями дно, уложили раненого на мягкую подстилку. Петухов набил снегом кружку, разложил крохотный костерок, вскипятил чай. Васек держал кружку, Костя подбрасывал топливо, шапкой разгонял легкий дымок.

— Опять, Василий, твой подарок пригодился.

Китаец скалил в улыбке мелкие, косо срезанные зверушечьи зубки, морщил приплюснутый нос. Старались, впрочем, напрасно, Данченко, сомкнув челюсти, лежал в забытьи, напоить его чаем не удалось. Петухов с беспокойством поглядывал на темнеющий гор