Застава в степи — страница 20 из 50

— Это хорошо, что в последний, — радостно шептал Генка. — А если бы в первый — представляешь? Дали бы нам с тобой сразу третий звонок и — привет.

Мой боцман, как всегда, был прав.

Откровенный разговор

Вечером мы провожали киногруппу на станцию. Нам было грустно расставаться с милым добродушным толстяком Константином Ивановичем, гримером Василием Михайловичем, который подарил мне бороду академика Занозина, а Генке усы уполномоченного по набору рабочих. Но больше всего наше звено грустило потому, что уезжала Маша Дробитова, которую в день приезда мы приняли за обыкновенную девчонку и не захотели отдать букет.

Потом-т мы с ней здорово сдружились. Она даже руководила у нас кружком художественного чтения. Маша так умела читать стихи, особенно про весну и про осень! А иногда, когда в нашу кают-компанию приходил адмирал, Маша читала стихи про любовь. И хоть они нам с Генкой не очень нравились, мы их все равно слушали с открытым ртом. Потом, когда мы увидели, как Маша и наш боевой адмирал гуляли по березовой роще, нам стало понятно, почему она читала стихи про любовь. А вчера они ушли в степь. Коля снял свою куртку, и они вдвоем присели на нее. О чем они говорили, мы не слышали — далековато было, но, прощаясь возле Дома культуры, Маша совсем расстроенно сказала:

— Может, ты все-таки надумаешь поступить в МГУ или Бауманское?

— Нет, Машенька, — печально ответил Коля, — я не могу бросить маму.

— Ну все равно, я рада, что встретила тебя. Я буду писать тебе…

— Я тоже.



Потом Дробитова обняла адмирала, прикоснулась к его щеке и быстро убежала в клуб, а Коля, словно пьяный, медленно и неуверенно пошел на нас. Не успел я оттащить Генку в тень, как он подскочил к вожатому и задал глупейший вопрос:

— Коля, это вы репетировали сцену прощания?

Коля странно посмотрел на Синицына, потрепал его вихор и признался:

— Нет, Генка, я не репетировал, я по-настоящему прощался.

Он постоял, подумал о чем-то и спросил у нас:

— Может, и в самом деле махнуть в Москву?

— Зачем? — удивился Генка.

— Чудак ты, боцман, — грустно улыбнулся вожатый. — Она же учится во ВГИКе.

— Ну и что? — пристал к нему Генка.

— А то, что я ее люблю.

— Мы все ее любим. Она вон какая красивая, — Генку как будто прорвало.

— Тебе еще рано об этом рассуждать, — сделал ему внушение Попов.

Лучше бы Коля не влюблялся в Дробитову, а дружил с ней просто так, как мы. А то теперь с утра ходит сам не свой, куда улыбка делась, нас совершенно не замечает. Чего доброго, бросит еще флотилию, уедет в Москву. Но, кажется, я напрасно переживал. Маша пожала Колину руку, прикрыла лицо нашим букетом и вошла в зеленый автобус. Откуда-то прибежавший Вовка Грачев протянул Маше такой красивый и большой букет, что наш подарок сразу потускнел.

Когда автобус и газик ушли, оставив на дороге серые клубы пыли, я подумал, что теперь наступит скучища и в нашем плавании по морю пионерских дел снова будут пестреть макулатура, металлолом, фотомонтажи, разучивание новых песен.

Но волновался я напрасно. Скоро у нас наступили такие дни, что мы забыли даже о недавних съемках и новых друзьях.

Уже на другой день на дверях нашего класса висел спасательный круг, с крейсера был снят флаг адмирала, а вечером состоялось заседание педагогического совета. Директор, стуча по столу карандашом, возмущался:

— Ты понимаешь всю серьезность своего проступка? Докатился. Избить пионера, разбить стекло в школе! Так поступают лишь хулиганы. И это перед самым концом учебы!

Генка, вобрав в узкие плечи свою черную голову, молча стоял перед столом. А Вовка Грачев, прижимая к левому глазу платочек, настороженно сидел на стуле, боялся, что на него кинутся и ему придется убегать.

— В последний раз спрашиваю, — устало опустился па стул директор. — Будешь честно говорить? Или я поставлю вопрос о твоем пребывании в школе.

Встала Фаина Ильинична.

— Разрешите мне, Николай Андреевич? Гена, ты должен понять, что совершил гадкий проступок. Как у тебя поднялась рука на товарища?

Генка зло бросил:

— Он мне не товарищ.

— Ну хорошо. На одноклассника, на пионера. Вчера ты пустил в ход кулаки и камни, а завтра — нож. Ты подумай, куда может привести эта скользкая дорога. Мы искренне хотим предупредить тебя от всего плохого. Справедливости ради я должна сказать, что учиться он стал значительно лучше, а вот поведение никуда не годится. Скажи, за что ты избил Грачева?

Генка снова поднял голову и уточнил:

— Я только раз ударил. Он, как сайгак, убежал, а то бы я ему дал…

Учителя осуждающе покачали головами и зашептались о том, что… нет, Синицын неисправим и, в конце концов, плохо кончит…

А мы всем классом сидели здесь же и переживали за нашего боцмана. Ну почему он такой упрямый, не хочет рассказать честно, за что ударил Грачева, как разбил стекло? Не так же просто, за здорово живешь… И главное, такие приключения происходят с ним тогда, когда меня нет рядом. Я посмотрел на Генкиного отца, который сидел, положив больную ногу на бадик, и посасывал кончик черного уса. За все время педсовета дядя Федя не сказал ни слова. И как-то трудно было понять по выражению его лица — осуждает он или одобряет поведение сына.

— Грачев, Вова, может, ты что-то скрываешь? — переключилась Фаина Ильинична на пострадавшего. — Может, между вами прежде что-нибудь произошло?

— Нет, кажется, нет, — поморщил большой лоб Грачев.

— Когда кажется, надо креститься, — посоветовал ему Коля Попов и пригладил непослушные вихры своей знаменитой канадки.

— Попов, — вмешался директор, — это не педагогично, ты не на палубе. Не дезориентируй, пожалуйста, заседание. Ну, Синицын, я тебя в самый последний раз спрашиваю: будешь честно рассказывать?

Генка молчит, как тургеневский Герасим.

— Гена, может, ты не рассчитал траекторию полета кирпича, — поспешила на помощь математичка, — и случайно попал в окно?

— У меня в институте был аналогичный случай, — оживился историк.

Николай Андреевич посмотрел на него так, словно тот на похоронах вспомнил веселый анекдот.

Историк смутился и сказал:

— Ну, не совсем аналогичный… Это я к тому, что жалко парня. В принципе ведь славный малый. И способный. Недавно про восстание Спартака так рассказал, что я диву дался.

— Но мы сейчас говорим не о достоинствах Синицына, — заметила Фаина Ильинична.

— Вот именно, — поддержал ее директор. — Прошу дать оценку поведению Синицына.

Один за одним поднимались учителя и говорили о том, что Генка поступил нехорошо, и его надо строго наказать. Фаина Ильинична предложила послушать Федора Федоровича.

Федор Федорович вынул изо рта кончик уса, расправил его большим пальцем и сказал:

— Опозорил ты, Генка, нас с матерью. Но вы не волнуйтесь, Николай Андреевич, стекло я завтра вставлю, а ему гайки прикручу.

— Но вы не очень-то, Федор Федорович, — приподняв очки, настороженно поглядел на него директор.

— Да нет, что вы. Мы с ним без кулаков — по-мужски договоримся.

Потом выступили Тарелкина, Саблин, Киреева и я. Мы говорили о нашем боцмане как о хорошем товарище, просили педсовет не исключать Генку. Коля Попов тоже просил оставить Синицына и обещал разобрать его проступок на сборе отряда. Педсовет вынес Генке самый последний выговор, а Николай Андреевич предупредил его, что если он допустит хоть малейшее нарушение дисциплины, ему не помогут ни товарищи, ни общественность.

На том мы и разошлись по домам. Генка ушел с отцом, Вовка пошел проводить домой Лену и Свету, Миша, о чем-то размышляя, остался возле большой карты нашего маршрута. Я возвращался один. Не хотелось думать ни о чем, кроме одного: кто же теперь первым войдет в Братск? Потом мне надоело думать об этом, и я запел наш гимн:

Здесь у самой кромки льдов

Друга прикроет друг.

Друг всегда уступить готов

Место в шлюпке и круг.

И вдруг навстречу мне поплыла та же песня. И голос такой знакомый. Ну, конечно, это Генка. Пел он радостно, как в тот вечер, когда мы только что выучили ее.

Друга не надо просить ни о чем,

С ним не страшна беда.

Друг мой — третье мое плечо,

Будет со мной всегда.

Я побежал навстречу боцману. Уже обнявшись, мы повторили:

Друг мой — третье мое плечо,

Будет со мной всегда.

Последний куплет мы не стали петь, потому что он про любовь. Мы его просто просвистели, подражая артисту Олегу Анофриеву.

Только потом я спросил:

— Ну, что отец?

— Порядок, капитан. Отец разрешил мне переночевать в твоем салоне.

Так мы называли наш сарай, где с весны хранили все судовые принадлежности: журнал, карту маршрута, компас, книжки о военно-морском флоте, альбом с газетными вырезками про моряков… На верстаке стояла банка с молоком, на тарелке лежало несколько оладьев. Мы по-братски разделили ужин и блаженно развалились на широком матраце, набитом душистым сеном. В темном углу верещал сверчок, за стеной вздыхала соседская корова, ветерок лениво раскачивал на ржавой петле незакрытую ставню.

— Снасти скрипят, — приподнялся на локте Генка.

— Штормит, — сказал я после очередного вздоха коровы.

— Кто-то подает нам СОС, — повернулся боцман в сторону сверчка.

— Все же, что тебе сказал отец?

— Я у него спросил: ты веришь, папа, что я Дипломата за дело стукнул? Он сказал: верю, но больше не трогай этого типа.

— Так и сказал про Вовку?

— Так и сказал.

— Но вроде он не такой.

— Не такой, — передразнил меня Синицын. — Он еще хуже. Он настоящий фашист.

— Ну, это ты загнул.

— Загнул?! — возмутился Генка. — А как бы ты назвал меня, если бы я сорвал самые лучшие цветы у памятника Ленину? Как?

— Причем здесь цветы у памятника?

Генка сел, подтянул колени к подбородку и рассказал, за что он ударил Грачева. Я, конечно, не обратил внимания, что в Вовкином красивом букете было несколько сиреневых тюльпанов. Но Генка их сразу узнал. Еще бы, он же сам высаживал луковицы этих тюльпанов на клумбе. Генка ничего никому не сказал, а после проводов побежал к памятнику и увидел, что самые лучшие цветы сорваны, даже вырваны с корнем. Он подождал у клуба, пока Грачев останется один, и, подойдя к нему, молча влепил оплеуху. Не дожидаясь второй, Вовка бросился бежать. Возле школьного крыльца он схватил комок глины и швырнул в Синицына. Синицын — в него. Дипломат пригнулся, и глина попала в окно. Услышав звон стекла, Вовка убежал в школу, а… Генка — домой.