О любимой книге Розанова
Программа: “Поверх барьеров”
Ведущий: Иван Толстой
30 апреля 2006 года
Петр Вайль. Я бы вспомнил о книге, вовсе не самой известной у Розанова, но в которой удивительно ярко проявилась его абсолютная внутренняя свобода и поразительная писательская честность, когда правда жизни важнее любой самой драгоценной идеи. Это “Итальянские впечатления”.
Розанов, написавший: “Кроме русских, единственно и исключительно русских, мне вообще никто не нужен, не мил и не интересен”, – нужды в загранице, похоже, не испытывал вообще.
Истоки подобного чувства – в распространенном убеждении: за рубежом настоящих, глубинных проблем нет. Эта уверенность и сформировала особый жанр русского путешествия. Судьба заграницы – быть метафорой России, и русский путешественник видит то, что хочет видеть, а перед его умственным взором одна страна – родина. Когда Петр Великий “в Европу прорубил окно”, наибольший интерес как раз окно и вызвало. Были бы стекла не биты, а что за ними – во-первых, неважно, а во-вторых, заранее известно. Сумел же Маяковский главное впечатление об Америке (“Я б Америку закрыл, слегка почистил, а потом опять открыл – вторично”) выразить за три недели до прибытия в Штаты. И из всех вопросов внешних сношений по-настоящему волнует тот, что пародийно задан Венедиктом Ерофеевым: “Где больше ценят русского человека, по ту или по эту сторону Пиренеев?”
Тем не менее Розанов все-таки, дожив до сорока пяти лет, отправился впервые за границу, в Италию, и написал “Итальянские впечатления”.
Половина посвящена Риму, над которым нависает розановский сладкий ужас, соблазн и пугало – Ватикан (туда он попал к тому же на праздник, в Пасху 1901 года). Похоже, все путешествие было затеяно ради одной цели: самому посмотреть на католицизм вблизи.
Средоточием европейской культуры для Розанова была завершившая греко-римский путь Италия. Ей и предстояло рассчитываться за весь западный мир. И прежде всего – за религию, ибо: “Чем была бы Европа без католицизма?” Хотелось самому потрогать Ватикан, как он плотоядно трогал историю пальцами страстного нумизмата.
Никакой культурфилософской концепции у Розанова нет. Самый свободный и противоречивый из русских писателей, опровергающий себя в пределах одной страницы, – он таков и в “Итальянских впечатлениях”. По любой затронутой проблеме легко набрать столько же “за”, сколько “против”. Правда, здесь, что для Розанова редкость, он попытался исходить из сверхзадачи: противопоставить католицизму православие с запланированным результатом – и оказался побежден своей собственной живой мыслью и чужой живой жизнью. Можно сказать и по-другому: Италия победила идеологию.
Слишком интеллектуально и эмоционально честен был Розанов, чтобы не прийти в восторг от увиденного. Он поражен подвижностью итальянцев и их жизни: “Я не видал апатичного, застывшего, тупого во взгляде лица, каких так много у нас на севере”. И обобщающий образ: “У нас, в России, вся жизнь точно часовая стрелка; здесь, в Италии, все точно секундная стрелка. Она, конечно, без важности…” В этом вводном слове “конечно” – вся суть розановского взгляда на иной мир: почтительно признается чужое, но из души рвется свое.
Розанов борется. Сам с собой, разумеется. С собственной презумпцией. Ничего не выходит с идеей Италии как мертвой музейной пустыни. Впечатления в целом – единый торжествующий вопль: “Необыкновенный гений, необыкновенная изобретательность, необыкновенная подвижность”. Видно, что более всего поразило Розанова, на все лады повторяемое, – живость и, главное, жизнеспособность католичества. Нужно было мужество, чтоб написать о Ватикане – с осуждением даже, но с уважением и признанием мощи: “Там есть бесконечная дисциплина. Но это дисциплина не мертвая, а живая”.
Италия вызывает – нет, не зависть, а ревность. Вот подходящее слово для описания того комплекса, который осеняет “Итальянские впечатления”, уже потому хотя бы, что ревность невозможна хоть без толики любви.
Не только сами по себе подвижность и активность католичества волнуют Розанова, но и то, что оттого так велик приток художественных талантов на поприще католицизма и оттого так естественны они в храме. И хотя он твердит, словно заклиная, о несовместимости западного и восточного христианства, перед великим искусством расхождения стушевываются.
Надо было приехать самому в Италию, чтобы там, а не дома прийти к главному, возможно, выводу, уже не разделяя веру на католическую и православную, а объединяя: “Все умерло, кроме христианства”.
Может быть, только в Италии православный Розанов так остро ощутил себя христианином вообще. Он коснулся католичества “пальцами” – в соборе и на улице – и испытал чувство теплой близости вместе с ощущением исторической взаимосвязанности. Ревнивый испытующий взгляд оказался плодотворным.
Памяти Анри Труайя
Программа: “Время «Свободы»”
Ведущий: Андрей Шарый
5 марта 2007 года
Петр Вайль. Я не думаю, что кто-нибудь с чистым сердцем мог бы сказать, что Анри Труайя великий писатель. Я бы сказал, что его место в литературе и в общественной жизни исключительной важности. Он великий просветитель. Вообще-то он начинал как романист и Гонкуровскую премию получил в двадцать семь лет. Между прочим, заметьте, в двадцать семь лет – за роман! Потом сделал своей стезей биографию и написал более ста книг, из них половина так или иначе связана с Россией. Все знают, что он русский. Следующее знание, поскольку семья принадлежала к Армянской церкви, – что они из армян. Но и это неверно. Они были черкесы. Тарасовы были черкесы. Один из их предков звался Торос, а когда обрусели, то Торос-Тарас – и они сделались Тарасовыми.
Отец Анри Труайя был богатым коммерсантом, владел какой-то железной дорогой. Кстати, их дом до сих пор в Скатертном переулке в Москве сохранился.
Если мы посмотрим на список персон, которым посвящал свои книги Анри Труайя, то рискуем оказаться в тупике и недоумении. Как можно, например, быть специалистом, писать про Ивана Грозного и Екатерину Великую – и в то же время про Гюстава Флобера и Эмиля Золя.
Андрей Шарый. Во французской литературе есть такая традиция – Андре Моруа, один из лучших биографов, тоже разбрасывался невероятно. Чьи только биографии он не писал!
П. В. Моруа гораздо меньше разбрасывался, он все-таки держался в рамках эпохи. От Ивана Грозного до Марины Цветаевой, согласитесь, далекое расстояние, а если сюда подключить и французов, то понятно, что настоящим, глубоким и узким специалистом стать невозможно. Поэтому есть масса претензий к книгам Труайя у русских специалистов. В частности, в книге о Цветаевой российские знатоки нашли массу неточностей, ошибок мелких. Это все верно, это все так. Но роль же Труайя – не ученого, а просветителя и популяризатора! Какое количество людей возьмет в руки академическую, скажем, биографию Цветаевой, набитую ссылками, сносками, комментариями и так далее? Сотни человек. А книгу Труайя прочтут сотни тысяч. Такая роль прививания любви к истории и к литературе мало кому была отведена в ХХ веке. Анри Труайя – один из них.
А.Ш. Что полезнее для общественного просвещения: такие написанные легким, хорошим, иногда блестящим, как у Труайя, языком книги, которые содержат фактические ошибки и в любом случае являются очень субъективными, поскольку это подход литератора, а не исследователя, либо серьезные научные монографии?
П. В. Все нужно в разной дозировке. В моей юности Труайя не было, в Советском Союзе его не издавали тогда. А Фейхтвангер был. Исторические сочинения Фейхтвангера я взрослым уже перечитывать не в состоянии, потому что это очень слабая история и слабоватая литература. Но я бесконечно благодарен Фейхтвангеру, что такие писатели, как он, привили мне любовь к истории и интерес. Роль этих людей колоссальна! Какое количество людей, во Франции и в России только, заинтересовались литературой и историей благодаря Анри Труайя! Уже за это нужно ставить памятник.
Журнальный стол
Советский театр сегодня
Программа: “Культура. Судьбы. Время”
Ведущая: Виктория Семенова
1 апреля 1986 года
Виктория Семенова. Советская театральная сцена чрезмерно заполнена в наши дни партийно-номенклатурным пафосом – таково впечатление журналиста Андрея Двинского, которому мы и передаем микрофон.
Андрей Двинский (Петр Вайль). Более ста лет тому назад, в конце 70-х годов XIX века, Салтыков-Щедрин в книге “В среде умеренности и аккуратности” ввел в активный обиход выражение “кукиш в кармане”. Это было время бурного кипения гражданских страстей, общественной жизни, время смены ориентиров. Тогда-то Салтыков-Щедрин и определил целую группу, говоря по-современному, творческой интеллигенции, как людей, разработавших, по его словам, “целую систему показываемых в кармане кукишей”. Что означает это выражение, пояснять вряд ли нужно. Это псевдосмелость, робкая бравада в рамках разрешенного, бескомпромиссность за спиной и за глаза.
Недавняя “Литературная газета” с восторгом пишет о пьесе Александра Гельмана “Обратная связь”: “А. Гельман смело вывел драму на площадку, казалось бы, мало оборудованную для театрального действа, – кабинеты руководящих лиц разного ранга, их приемная. Заставил героев проявлять себя на совещаниях, в постоянных телефонных разговорах, в несменяемом служебном интерьере”.
Действительно, театральная сцена стала напоминать партийное собрание. И произошло неожиданное. Театр потихоньку стал превращаться в партийное собрание не только по форме, но и по сути. То есть автор пьесы, режиссер, актеры – это президиум собрания, а зрители собравшиеся – рядовые члены.
Эта партийно-лицедейская эпидемия распространилась по всей стране. В Ташкенте, например, на ура идет спектакль “Говори!” по мотивам очерков “Районные будни” Валентина Овечкина. Снова умиляется “Литературная газета”: “Финальный эпизод – районная партконференция. Доярка читает, сбиваясь, кем-то для нее состряпанную речь. Секретарь райкома Мартынов берет у колхозницы листки и просит: «Говори! У тебя есть что сказать – говори!» После спектакля Сергей Федорович Бондарчук признался постановщику: “Когда у вас мальчик из толпы крикнул: «Теть, ну говори же!» – у меня перехватило горло”.