П. В. Вы очень точно сегодня сказали о карнавальном ощущении сегодняшнего дня, и оно еще больше подчеркивает карнавальность этих кувырков судьбы. Вечера – зэк, сегодня – лауреат. Но вот так, чисто по-детски, как ребенок, ложась спать, думает о том, что он будет летчиком, – как вы себе представляли, как может сложиться ваша жизнь в дальнейшем?
А. С. Я допускал, что все обойдется, я отсижу свой срок, выйду из лагеря. Но было для меня тогда совершенно ясно, что как литератор я конченый человек, что на моей карте будет поставлен крест и второго Абрама Терца я сыграть уже не смогу, потому что буду находиться под невероятным присмотром КГБ. Я же не знал, что будет возможна эмиграция.
П. В. Ну, хорошо, это как бы рациональное рассуждение. Но мечты остаются? Неужели вы не мечтали, что ваши книги будут изданы?
А. С. Это, наверное, от мнительности, что ли… Я всегда, когда о чем-то мечтаю или думаю о будущем, выбираю для себя наихудшие варианты, чтобы быть готовым и не слишком заноситься в мечтах. Потому что мечты – это чаще всего обман.
П. В. Это не насильственно происходит? Это у вас строй души, что ли?
А. С. Наверное, это просто строй души и судьба такая. Когда я начинал писать, я вполне допускал, даже знал, и жена это знала, что меня рано или поздно посадят. Конечно, лучше бы, чтобы подольше пожить и успеть побольше сделать интересного, но я старался не обольщаться.
П. В. Я перечитывал ваш “Голос из хора”. Там вы приводите высказывание, видимо, услышанное в лагере: “Жизнь – это трогательная комбинация”. Вот это замечательное сочетание слов “трогательная комбинация”. По-моему, что-то такое происходит и сейчас.
А. С. Да, очень похоже. “Голос из хора” построен из каких-то неожиданных фраз. Например, когда ко мне простой мужик, зэк, подошел и видит, что я какой-то мрачный, он говорит: “Ничего! Писателю и умирать полезно!” И он это сказал с добрым юмором.
П. В. К вопросу о метаморфозе. Еще одна цитата из вашего “Голоса из хора”: “Запорошенный пылью дорожной, я вернусь на себя не похож”.
А. С. Меня именно там поразили слова, что “я вернусь на себя не похож”, что человеку, когда он о чем-то мечтает, хочется быть на себя не похожим.
П. В. То есть лучше?
А. С. Не обязательно. Если “запорошенный пылью дорожной”, значит, он, наоборот, пройдет какие-то испытания и в каком-то другом облике вернется.
П. В. А у вас получается сейчас смотреть на себя, если уж мы затронули эту тему лагерника?
А. С. Получается. Во-первых, так же, как после войны человеку часто вспоминается война, – так и у лагерника. Когда я сейчас встречаюсь со своими старыми лагерными товарищами, даже близким бывает скучно, потому что мы все время смеемся, вспоминая какие-то ситуации, порою жутковатые. Кроме того, я довольно часто вижу сны, что я второй раз попал в лагерь. Это совсем не кошмары. Но вот второй срок у меня, причем заканчивается второй срок, и обычно мысль: а как же я теперь во Францию попаду? Просыпаюсь не с чувством облегчения, а с какой-то иронической усмешкой на губах, потому что действительно после второго срока попасть во Францию, опять проделать все эти зигзаги довольно странно.
П. В. Тогда в Бостоне, в 1991-м, разговор с Андреем Донатовичем у нас шел о зигзагах его судьбы не только прошлого и настоящего, но и предполагаемого будущего. Я спросил его, не думает ли он вернуться на родину или, другими словами, возможна ли вторая эмиграция в течение одной жизни?
А. С. Во всяком случае, проблематично. В видимом будущем я такой задачи для себя не ставлю. Почему я эмигрировал? Я хотел остаться собой, Абрамом Терцем. Я решил продолжать писать и переправлять на Запад, чекисты об этом знали, и они поставили вопрос так: будете продолжать – второй срок дадим. А зачем возвращаться? За материалом? Материала у меня хватает. Писать там? Хотя сейчас там вроде бы свобода слова, но очень зыбкая свобода слова. Кроме того, я считаю, что писателю все равно, где его тело находится, он продолжает работать. Я не уверен, что, если я вернусь в Россию, меня там радостно будут печатать, издавать. Нет, в России ко мне достаточно плохо относятся, я ведь до сих пор не реабилитирован, я сейчас особо опасный государственный преступник, так что перекрыть мне все каналы к тому, чтобы писать, очень легко. Я все-таки проходил эту школу. А ради авантюры просто? Я же по складу не авантюрист, хотя всякое случалось в жизни, но это происходит не по собственной воле.
П. В. Но превращение Синявского в Терца – это тоже авантюра.
А. С. Да, но ведь это была страсть настолько сильная, это не просто рискнуть. Я бы не рискнул стать вором или спекулянтом, мне это не интересно. Тут была страсть писательства. У Хаксли есть одна фраза в “Шутовском хороводе”, что с человеком случается чаще всего то, что на него похоже. Не потому, что он хочет, а вот неожиданное сходство судьбы и характера. Вот так, наверное, у меня. По складу характера я совсем не авантюрист, наоборот, такой кабинетный, тихий, даже скучный человек, но как-то так закрутилась судьба, что стала давать неожиданные узоры. И когда пройдешь эти узоры, они уже тебе снова нравятся.
П. В. Интересно, что, когда вы сейчас искали сравнение, говоря о том, что “я бы не хотел стать”, вы не сказали – каскадером, киноартистом, подводником, вы назвали вора и спекулянта, и псевдоним у вас разбойника и вора Абрашки Терца, и пишете вы, что даже чтение книг – это кража, а уж про писание и говорить, вероятно, нечего. Значит, все-таки в вас эта аналогия сидит сильно – что писательство по сути своей нечто незаконное.
А. С. Да, конечно, это очень сильно сидит. В данном случае слово “вор” – это метафора по отношению к слову “художник”. Я, в принципе, два разных писателя, просто реалистически описывать жизнь мне не интересно, я лучше писать не буду. Писатель, в моем понимании, это нарушение каких-то запретов.
П. В. А у кого ворует писатель?
А. С. В данном случае у государства. Когда государство монополизировало не только идеологию, но и стиль, то, естественно, писатель идет на нарушение, если он настоящий писатель.
П. В. Вы не перестали быть писателем, не изменили своей писательской позиции. Но никто не покушается на вас – ни Франция, ни США. Значит, теперь у кого ворует писатель? У жизни?
А. С. Нет, я думаю, что каждый писатель – вот возьмем западных писателей, которые не подвергаются каким-то преследованиям, – это чаще всего нарушение какой-то надоевшей традиции. Ну что, Джойс не мог писать? Но он шел на какие-то нарушения. Почему? По-видимому, он желает пойти новым путем и совершает нарушение. В этом смысле, в широком смысле слова, писатель нового времени (я не беру Средние века) всегда преступник, нарушитель обыденной нормы, просто потому, что она надоедает.
П. В. А сама система записи своих мыслей и соображений – как, по-вашему, это естественный процесс? Нормальный?
А. С. Нет, тоже не нормальный. Я к таким выводам пришел. Я, конечно, заострял, что все люди живут как люди, а писатель не такой человек, он как бы преступник. Почему? Потому что вместо того, чтобы жить как все люди, он пишет, совершает какой-то выход из нормальной жизни.
П. В. То есть ему мало реальности, которая есть, он еще хочет свою создать?
А. С. Да, конечно. В старые времена в России мне говорили чекисты: “Лучше бы ты человека убил, чем такое писал”. Или просто в разговоре с какими-то заключенными, но в данном случае не интеллигентными, – что “любой писатель сумасшедший и надо его сажать”. “Как? И Достоевского надо?” Он совершенно серьезно говорит: “И Достоевского, и Толстого”. – “А почему?” – “Они мешают жить”. Я сталкивался с этой точкой зрения, и я понимаю, что в каком-то смысле (конечно, не буквально, я не разделяю подобные взгляды, естественно) она может быть понятна.
П. В. Бродский сказал, что учитывая, как общество относится к художнику, надо диву даваться, что они не грабят и не убивают.
А. С. Согласен.
П. В. Вы положили много времени и сил на доказательство тезиса о художественной натуре русского человека, преимущественно художественной, о мощном творческом импульсе человека, который так многообразно проявляется. Я помню, как вы замечательно писали о пьянстве, даже российском, о том, что “из потребности в чудесном пьет русский человек, а не для того, чтобы забыться”. Сейчас в России социальный слом, при всех минусах и страшных и неприятных сторонах этого дела социальный слом – всегда питательная среда для творчества. И вот что, по-вашему, сейчас происходит, в какой степени реализуется вот эта творческая потенция народа в таких обстоятельствах, в открывшихся возможностях революционной ситуации?
А. С. Я полагаю, что реализуются какие-то возможности, хотя далеко не полностью. Тут ведь нет строгой закономерности, что дали гласность и сразу будет творчество. До конца все эти процессы не рациональны, не вполне постижимы. По поводу творческих возможностей – это ведь не означает, что сразу станут все поэтами, гениями.
П. В. Почему? Например, коммерсантами – тоже вполне творческая деятельность.
А. С. В данном случае мне это чуждо, мне гораздо ближе анекдот, который я недавно услышал. Анекдот советский, периода перестройки. Для меня это творческие возможности русского человека. На необитаемый остров попали трое – француз, англичанин и русский. И стали ловить там рыбу. Поймали золотую рыбку, и, как положено по сказке, она каждому дала три любых желания. У француза три желания: сто миллионов франков, шикарный дом в Париже и чтобы я немедленно оказался в Париже. И тут же исчез. Англичанин то же самое сказал по отношению к Лондону: шикарный дом и сто миллионов. А русский человек, оставшийся один на необитаемом острове, спросил рыбку: “Ящик водки можешь достать?” – “Могу”. Второе желание – второй ящик. “И третье, – сказал он, подумав, – чтобы этих двух охламонов немедленно вернули сюда, на необитаемый остров”.