[Далее текст в рукописном предании утрачен до конца четвертой книги; заголовки отдельных бесед сохранились благодаря тому, что каждой книге «Застольных бесед» в рукописях предпослано оглавление.]
Вопрос VII[441]Почему дни, названные по именам планет, не сохраняют порядка планет, а идут в измененной последовательности; а также и о положении Солнца
…
Вопрос VIIIПочему кольца с печатями принято носить на безымянном пальце[442]
…
Вопрос IXСледует ли носить на кольце изображения богов или мудрых мужей[443]
…
Вопрос XПочему женщины не едят сердцевину латука
…
Книга пятая
Не знаю, Сосий Сенекион, какого мнения ты теперь придерживаешься о наслаждениях душевных и телесных:
беспредельные нас разделяют
Горы, покрытые лесом, и шумные волны морские[444].
Но в прежнее время ты, казалось мне, не одобрял тех[445], кто отрицает возможность чего-либо приятного, радостного для души самой по себе и считает ее просто сожительницей тела, отвечающей улыбкой на улыбку и омрачением на омрачение при всех его претерпеваниях и воспроизводящей как бы в отпечатке или зеркальном отражении образы возникающих в теле чувств. И в самом деле, многое изобличает ложность такого воззрения. Вот и на симпосиях воспитанные и образованные люди сразу же после обеда обращаются к речам, как бы ко второй трапезе, радуя друг друга этими речами, в которых тело не принимает почти никакого участия и тем свидетельствует, что существует собственный клад душевных наслаждений: только это и есть подлинные наслаждения души, а те другие чужды ей и запятнаны телом. Подобно тому как кормилицы, питая младенцев, мало причастны к испытываемому теми удовольствию, но когда насытят их, успокоив их плач, тогда сами с отрадой вкушают подобающую пищу и питье, — так и душа причастна к удовольствиям от еды и питья лишь тем, что служа потребностям тела наподобие кормилицы, откликается на его просьбы и удовлетворяет его влечения, а когда оно получит свое и успокоится, тогда она, освободившись от служения повседневным нуждам, обращается к услаждению себя мудрствующими речами, науками, исследованиями и поисками того, что выходит за пределы этих нужд. Но что говорить об этом, когда и простые, далекие от любомудрия люди после обеда переходят к развлечениям, уводящим от насущных потребностей: предлагают друг другу загадки, грифы, числовые толкования имен[446] и тому подобные задачи. Так стали уделять место на симпосиях мимам, этологам, исполнителям произведений Менандра[447], и это не для того, чтобы «устранить болезненность тела» или «придать телесной ткани легкое и благоприятное движение»[448], а потому, что присущая душе каждого любовь к созерцанию и к мудрости ищет своего удовлетворения, когда мы освободились от забот обслуживания своего тела.
Вопрос IПочему нам доставляет удовольствие слушать тех, кто подражает гневающимся или горюющим, и неприятно слушать самих тех, кто испытывает такие чувства
Участники беседы: Плутарх, эпикурейцы
1. Таков был вопрос, обсуждавшийся в твоем присутствии в Афинах, когда там у всех на устах был комический актер Стратон, выступавший с большим успехом. Нас угощал обедом эпикуреец Боэт, и в числе приглашенных было много последователей той же школы. И вот, как это естественно в среде людей с философскими наклонностями, разговор о комедии привел к рассмотрению вопроса о причине того, что, слыша голоса гневающихся, или горюющих, или находящихся в страхе, мы испытываем тягостное чувство, а актеры, воспроизводящие такие переживания своим голосом и движениями, доставляют нам удовольствие. Почти все эпикурейцы высказали такое мнение: тот, кто изображает подобные переживания, имеет то преимущество перед испытывающим их в действительности, что сам от них свободен, и мы, понимая это, получаем удовольствие и радуемся.
2. Я же, отважившись вступить в чужой хоровод[449], сказал, что мы, будучи от природы склонны ко всему разумному и искусному[450], испытываем удовольствие, когда видим разумное и искусное подражание, сочувствуем ему и любуемся им. «Подобно тому как пчела по присущему ей стремлению к сладким сокам неотступно обследует каждый цветок, в котором может найти медвяную каплю, так и человек по врожденной любви к искусству и красоте любовно приветствует каждое свершение, причастное к разуму и смыслу. Если перед маленьким ребенком положить хлеб и сделанную из того же теста собачку или корову, то он, увидишь, потянется к последнему; точно так же, если один человек предложит ему слиток серебра, а другой серебряного зверька или чашечку, то он выберет скорее последний подарок, видя в нем произведение осмысленного искусства. Поэтому дети любят в рассказываемом им некоторую загадочность, а из игр предпочитают такие, которые содержат в себе нечто сложное и трудное: человеческую природу и без обучения влечет к себе всякая изящная хитрость как нечто ей родственное. И так как человек действительно гневающийся или горюющий обнаруживает общие страсти, то это вызывает у нас только тягостное сочувствие; а тот, кто убедительно подражает этому, проявляет изысканное искусство, которым мы наслаждаемся. То же самое мы наблюдаем и в изобразительном искусстве: видеть человека, умирающего или тяжело больного, нам тягостно, а глядя на изображенного живописцем Филоктета или на изваянную Иокасту[451], для лица которой художник, говорят, примешал к бронзе серебра, чтобы металл отразил цвет лица смертельно пораженного горем человека, — видя их, мы испытываем отрадное восхищение. А в этом, — сказал я, — киренаики и находят решающее возражение против вас, последователей Эпикура:[452] не в зрении и слухе, а в рассудке возникает удовольствие от слышимого и видимого. Непрерывно кудахтающая курица или каркающая ворона причиняет нам только неприятность и раздражает, а человек, подражающий кудахтанью курицы или карканью вороны, доставляет удовольствие; вид болезненно истощенных людей нас огорчает, а скульптурные и живописные изображения их мы рассматриваем с удовольствием, которое состоит в том, что наш рассудок сопоставляет подражание с его предметом. Действительно, что иное могло побудить людей настолько удивляться свинье Парменона, что она вошла в поговорку? Этот Парменон, по преданию, прославился своим подражательным искусством. Нашлись завистники, которые пытались с ним соперничать, однако предубежденные слушатели говорили: «Хорошо, но все же это ничто по сравнению со свиньей Парменона». И вот один из них выступил, спрятав под мышкой поросенка, а когда поросенок завизжал и кругом стали приговаривать: «Ну что это перед свиньей Парменона?», — выпустил поросенка на общее обозрение и так доказал, что высказанное суждение основано на предвзятости, а не на истине. Это с полной ясностью показывает, что одно и то же слуховое ощущение получает в душе иную оценку, если ему не сопутствует понимание того, что оно вызвано чьим-то искусством и расчетом».
Вопрос IIО древности состязаний в поэзии
Участники беседы: Плутарх и другие
1. На Пифийских играх возник вопрос об отмене дополнительно учрежденных состязаний. Поводом к этому было то, что после добавления еще и трагиков к трем существовавшим с самого начала этих игр состязаниям флейтистов, кифаристов и кифаредов[453] как бы в открытую этим дверь устремились, не встречая отказа, всевозможные зрелищные развлечения. Это внесло в игры не лишенное приятности разнообразие и привлекало к ним большое стечение участников и гостей, но нарушало их строгую мусическую серьезность, а кроме того, усложняло работу судей и навлекало на них неприязнь со стороны большого числа участников, потерпевших поражение. Особенно же представлялось желательным устранить состязания логографов и поэтов, не из пренебрежения к словесным искусствам, а по той причине, что, превосходя всех прочих участников состязаний своей прославленностью, они вызывали замешательство у судей, которые всех их признавали блистательными, но не могли всем присудить победу. Но я в совете возражал[454] тем, кто высказывался за изменение существующего порядка, находя, что игры не должны уподобляться музыкальному инструменту со множеством струн несогласного звучания. Тот же вопрос возник и на обеде, который нам давал агонотет[455] Петрей, и я снова выступил в защиту мусических состязаний, указав, что поэзия в священных играх не была поздним нововведением, а уже в давние времена удостаивалась на них победного увенчания. Некоторые ожидали, что я преподнесу какую-нибудь затхлую старину, погребение фессалийца Эолика или халкидского Амфидаманта[456], к похоронам которого относят поэтическое состязание Гомера и Гесиода[457]. Но я, отбросив все это затасканное у грамматиков, оставив в стороне и чтение ρ̉ήμονες вместо 'ήμονες[458]