Из серой туманной дымки выплыла низенькая фигура, и Рух опознал нахального задаваку Мирошку. Домовой, с ног до головы изляпанный вонючей черной жижей, подошел, шмякнул на паперть кожаный мешок и сказал:
– Во, ваша пропажа.
– Отдал? – понимающе ухмыльнулся Бучила.
– А куды деваться ему? – Мирошка пожал плечами и уходя предупредил: – Не прозевай, упырь, сейчас будем кончать.
– Это чего? – Иона опасливо косился на подтекающий слизью подарок.
Рух молча распахнул мешок, подозрительно похожий на обрывок крыла, внутри скорчился, подтянув ножки и ручки к груди, крохотный, надрывно сопящий младенец.
– Митяйка! – ахнул Иона, крестясь.
– Он самый, – подтвердил Рух. – Возвращен могучим вурдалачьим умом, материнской молитвой и острым ножом домовых. Теперь дело за малым.
– Где бес прятал дитя? – Иона застыл.
– А вот этого тебе, поп, лучше не знать! – Рух назидательно воздел палец вверх. – Хватай ребенка и живо за мной!
Занялся рассвет, визжание демона резко оборвалось, Бучила перехватил подменыша за ноги и одним махом отсек крохотную башку, обрывая всякую связь между матерью, спасенным ребенком и колдовством. Кровь плеснула на руки и на пол. Языческий ритуал в стенах христианского храма. Иона бережно передал сморщенного синенького младенчика матери. Лукерья всхлипнула, слезы хлынули в два бурных ручья. Младенец тянул ручонки и пускал пузыри. Лукерьины глаза, полные боли и ужаса, смотрели на Руха. Вурдалак едва заметно пожал плечами, дескать, тебе решать. Лукерья поцеловала Митяйку, отстранилась на миг и крепко-накрепко прижала крохотную головку к груди. Иона дернулся к ним, но Бучила перехватил священника за руку, тихонько предупредив:
– Не суйся.
Было в голосе упыря что-то, заставившее Иону молча досмотреть, как мать душила собственное дитя. Лукерья сделала выбор, и один Бог знал, верный он или нет. Долгожданный ребенок с каплей бесовской крови, плоть от плоти отца, вечное напоминание о пережитом ужасе. У каждого свой крест, и Лукерья волокла свой на Голгофу, сгибаясь под тяжестью самого страшного из грехов. Со стороны казалось, мать обнимает дитя, Митяйка трепыхался, пытаясь сделать единственный вдох, дернул ножками и обмяк. Лукерья с глухим рыданием повалилась ничком и свернулась калачиком вокруг затихшего тельца.
«Такова плата, Лукерья, – подумал Рух. – Теперь плачь, молись и меня проклинай. С сыном твоим увижусь в аду, будет он мне обвинителем и судией».
А потом они сидели рядком на ступенях и смотрели на самый красивый в жизни рассвет. Потерявший и заново обретший веру монах, рано поседевшая женщина с мертвым дитем на руках и проклятый Богом и людьми вурдалак. И солнце светило им одинаково.
Все оттенки падали
Господь даровал человеку право на выбор: гнить или гореть, взлететь или упасть, обнажить меч или трусливо сбежать, жрать дерьмо или идти с высоко поднятой головой. Мы вольны выбрать свет или тьму, выбрать дорогу и людей, с которыми нам по пути. Харкая кровью, разрывая жилы, слыша треск и стоны ломающихся костей, помни: никто и никогда не отнимет у тебя право на выбор. И только ангел на Страшном суде решит, верным он был или нет.
Чуть разбавленная мерцанием свечей бархатистая темнота пахла вином, потом и похотью. Рух Бучила расслабленно лежал на медвежьей шкуре, поохивая под ударами бедер оседлавшей его графини Бернадетты Лаваль. Лоснящееся, гибкое тело графини откинулось немного назад, бесстыдно выставив большую упругую грудь с вздернутыми сосками, высокая прическа сломалась, пухлые губки плотоядно закушены. Во мраке напудренное красивое лицо с тонкими благородными чертами приняло звероватые хищнические черты.
Графиня наезжала в гости два-три раза в год, устав от новгородского шума, многолюдства и тесноты. По ее заверению – воздухом подышать. Что за такой особенный воздух у него в гнилом подземелье, Рух понять так и не смог. Графиня сваливалась на голову без предупреждения, задерживалась на пару дней и вновь исчезала, оставляя после себя сладкую боль в паху и едва уловимый аромат ванили и роз. Блудили без меры, пили вино, читали привезенные графиней новые книги. Во время чтения тоже блудили, чего греха-то таить? В постели Бернадетта была чудо как хороша, фантазией, выдумкой и долей безумия выгодно отличаясь от местных деревенских бабенок, обмирающих под Бучилой со страху. А кому понравится, если полюбовница в самый важный момент «Отче наш» возьмется читать? Рух через это к ним ходить перестал. Лучше уж вовсе без баб, авось заделаешься святым…
– В меня, в меня, – зашептала графиня, изгибаясь и ускоряя движения.
– Так тут больше и нет никого, – еле слышно прошептал Бучила и взорвался. Лаваль охнула и прижалась к нему: мокрая, трепетная, горячая. Она всегда требовала оставить семя в себе. Выводка крохотных упырят не наблюдалось, да и не такая дура – мечтать забеременеть от ожившего мертвяка. Рух однажды видел, как она собирала семя в пузатую склянку. Вопросов задавать не стал. Ну надо человеку, чего с расспросами дурацкими лезть? Этих колдуний сам черт разберет. Рух встречал на пути штук пять или шесть, и у каждой, без исключения, были огромные проблемы с башкой.
– Чудовище ты мое. – Обессиленная Бернадетта свалилась рядом, открывая взору точеную фигурку без капельки жира и лишних волос. «Какое же дурацкое имя», – подумал Бучила. В своих попытках разорвать последние связи с варварской Московией Новгородская республика не гнушалась ничем. Государство построили на западный манер, с парламентом и дворянскими вольностями, а теперь и за имена принялись. В высшем новгородском свете стало хорошим тоном брать французские имена. Махом, словно собак нерезаных, всяких Людовиков, Кристианов и Жозефин развелось. Славянские рожи никого не смущают. Магдалена, и все, даром что при крещении Фроськой или Акулиной была… Срамота.
– В следующий раз будь со мной погрубей, – попросила Бернадетта, лукаво щуря глаза. – Поиграем в чудовище и невинную деву. Обещаешь?
– Что-нибудь придумаем, – буркнул Бучила.
– А лучше в царя Ивана и прекрасную пленницу, – оживилась Лаваль. – Слышал о новом увлечении безумного московитского царя?
– Не доводилось, – признался Рух, втайне очень надеясь побыть хоть немножечко безумным царем. Наверное, интересно вытворять всякие забавные штуки и знать, что ничего тебе за это не будет.
– Ой темнота, сидишь в подземелье своем. – Графиня перевернулась, выставив аппетитно оттопыренный зад. – Царь Иван собрал в Кремле уродов: карликов, горбатых, сросшихся вместе, искалеченных, Черным ветром испоганенных, таскает туда крестьянок и дворянок неугодных и смотрит, как эти страшилища насилуют их. Только такое зрелище в нем мужчину и пробуждает. Насмотрится и тоже трахать идет, и женщин, и уродцев своих, кто под руку попадет.
– Тебе бы туда, – фыркнул Бучила.
– Дурак, – надулась графиня. – За кого ты меня принимаешь?
– За самую красивую женщину на свете, – нашелся Бучила. – Кстати, московиты другое говорят, дескать, это Новгород – рассадник блуда и срамоты, бабы там сплошняком шлюхи накрашенные, а мужики друг друга под хвосты пользуют, на французский манер. И надо бы с божьей помощью это дьявольское гнездо выжечь дотла.
– Война будет, – графиня разом отбросила шутливый тон. – Тайны умеешь хранить?
– Могила.
– На прошлой неделе в Сенате едва до драки не дошло. Ожидают вторжение Москвы ближе к зиме.
– Который раз уже ожидают, десятый? А все никак не срослось.
– Иван копит силы, на границе каждый день стычки, города наводнены агентами. В прошлом месяце в Торжке раскрыта шпионская сеть. Сплошь каторжники-душегубы. При подходе московского войска должны были вырезать стражу и открыть ворота. Ничего, полезут – кровью умоются. Ха, Ганза живо их на место поставит. Наши послы в Любеке переговоры ведут. Если сунутся, со всей христианской Европой будут дело иметь.
– А христианская Европа знает, что Новгород потакает ведьмам и колдунам? – усмехнулся Рух. – Иван, может, и безумен, а в вере тверд, тут одно другому не мешает, а про Новгород бабушка надвое наплела. Между прочим, папа Иннокентий запретил войны между христианами под угрозой анафемы.
– Когда это было? – вспыхнула графиня. – Тот указ плесенью покрылся, или крысы сожрали давно. Франция с Англией воюет? Воюет. Швеция с Речью? Да за милую душу! Ну пожурит папа, пальцем погрозит, на том все и кончится.
– Англичане еретики.
– А для папы и православные еретики, разве нет?
– Может быть, – пожал плечами Рух и прислушался. Из залитого мраком коридора сквозняк принес едва слышимый зов.
– …упа.
– …па.
– …а.
Какое все-таки здесь противное эхо. В забавах с графиней Рух потерял счет времени. Интересно, день сейчас или ночь?
– …упа!
– Слышишь? – вздернула тонкую бровь Лаваль.
– Слышу, – кивнул Рух. – По мою душу пришли.
– Кто?
– Вот щас гляну, и упаси его Бог, если дело не важное. – Бучила сполз с ложа и принялся искать балахон среди пустых бутылок и разбросанного дамского белья.
– Не ходи. – Графиня звонко шлепнула себя по заднице.
– Я быстро. – Рух сглотнул, стараясь не смотреть на аппетитно задрожавшие ягодицы, набросил балахон и пошлепал по коридору. Капала вода, и пищали летучие мыши. Запах вековой пыли соседствовал с ароматами плесени и сырых волчьих шкур. Под ногами то и дело путался всяческий хлам. Рух дважды за последние тридцать лет порывался прибраться, но быстренько угасал. Может, Бернадетту заставить? Хоть и колдунья, но ведь баба, все признаки налицо, сам проверял. Зов, эхом расходящийся по подземелью, обретал силу и жизнь.
Искрошенные каменные ступени оборвались белым, увитым узловатыми корнями пятном. Ага, значит, все-таки день. Бучила остановился на границе света и тьмы, ожидая, пока пообвыкнут глаза.
– Заступа-батюшка! – Сбоку выплыла тощая тень.
– Ты, что ль, Анисим? – Рух узнал одного из старейшин Нелюдова.
– Я, Заступа-батюшка. Дело до тебя есть.