Легкий шорох, дуновение… Сладкая, как греза, близость чего-то всеобъемлющего, сильного, рокового… И все исчезло.
Когда поднял голову Сергий — не было уже в сенях и в келье золотого солнечного сверкания. Ночь стояла за окнами. Отдаленно близился рассвет.
Лежал без чувств ученик Михей в углу, испуганный, потрясенный. Он видел свет и ничего более…
Сергий подошел к нему. Положил руки ему на плечи. Сказал:
— Встань, сын мой, не бойся. Царица была между нами. Успокоила меня, грешного. Обещала покров и защиту обители нашей. Теперь спокойно могу умереть…
Заключение
Среди городов и селений, деревень и усадеб много сотен лет, в самом сердце России, высятся стены большого крепкого монастыря.
От Москвы белокаменной она близко, эта Божия обитель, основанная когда-то юным отшельником радонежских заповедных лесов. Обитель эта — Троицко-Сергиевская лавра, сыгравшая такую важную роль в истории нашей Отчизны. Привлеченные ее несметными богатствами, ее церковной утварью и роскошью обстановки и другими скрытыми в недрах ее сокровищами, накоплявшимися в ней веками, враги России — иноплеменники и свои мятежные, заблудшие люди — не раз осаждали ее, но безуспешно. Татары проходили мимо нее, как бы Самим Богом отвлеченные от православной святыни. Поляки осаждали ее безуспешно. Свои русские воры, приверженцы Самозванца, не могли ее взять. Здесь находили в свою очередь защиту и спасение и цари земли Русской. Отсюда лились вдохновенные призывы к защите Родины, слались грамоты и благословения, поддерживавшие в трудные минуты душевные силы православных борцов.
Шли годы, десятки лет, столетия…
Лавра выросла, окрепла. Лавра стала одним из богатейших русских монастырей. Но выше всех ее сокровищ, выше золотой утвари и драгоценных икон считается священная рака с останками преподобного Сергия, ее основателя и первого работника этой святыни.
С севера, юга, запада и востока, из цветущих городов и бедных деревенек, со всей великой и обширной Руси, тянутся сюда и здоровые, счастливые, богатые люди, и нищие, больные, искалеченные нуждою и жизнью, тянутся к святой раке, к Троицкой обители, неустанные во всякое время года паломники-богомолы. Всех их влечет сюда одна цель, одно желание: поклониться раке преподобного, помолиться мощам святого. И уходя из лавры с каким-то новым, просветленным чувством, каждый уносит с собою сладкое умиротворение, как целительный бальзам, врачующий больную душу, дающей крепкую, бодрую веру, и светлую радость, и надежды на светлое будущее. Им чудится: сам преподобный внимательно выслушал их горячие молитвы, сам смиренный работник Великого Хозяина земли, сам кроткий тихий молитвенник за грешный мир и великий подвижник благословил всех, чаявших от него помощи и утешения. И с радостным сердцем уходят паломники, унося в своих воспоминаниях светлый благоуханный цветок — повесть жизни и подвигов Сергия Радонежского и тихое безмолвное благословение этого чистого и светлого, необыкновенного, святого человека.
КОНЕЦ
1912 год
Александр Иванович Куприн(1870–1938)У Троице-Сергия
Москва, как и Париж, любит сокращать наименования местностей. Ходынское поле у нее — Ходынка; Пресненская часть — Пресня; Трубная площадь — просто Труба. Также коренной москвич никогда не говорит «Поеду в Троице-Сергиевскую лавру», а скажет коротко: «Поеду к Троице-Сергию». А ездит он поклониться преподобному Сергию никак не менее раза в год; обыкновенно раза три, четыре и больше. Многие же, по данному обету, отправляются в лавру по способу пешего хождения, благо она недалече от Москвы, около шестидесяти верст; это — рукой подать. Идут в день верст по пятнадцати — двадцати. Ночуют у крестьян, которые с этого живут: у них всегда наготове и сенники, и самовары, и водочка, и курочка, и яички, и густые щи. Кто победнее — несут с собою в узелках скудную провизию, а ночуют летом где-нибудь в березовом леску, на травке; там и грибки можно собирать, и душистую земляничку. Благодать! И воздух какой: на что тебе и дача?
Купец московский Парфен Изотыч — железным ломом торгует он на Балчуге — тот пешеходное паломничество совершает с легонькой хитрецой. Идут всей семьею, с услужающей девчонкой, а сзади ползет собственный экипаж, солидно нагруженный всякой домашней снедью, не считая винных изделий Петра Смирнова, копченых рыбных продуктов от Ильи Калганова, бутылок с ланинской фруктовой водой и всяких ковров, подушек, думок и перин. На ночлегах для них местные домохозяева особые комнаты отводят: так называемые белые, или дворянские. Так они путешествуют, со всеми удобствами, не торопясь, останавливаясь раз десять на переходе. Да еще, нет-нет, Парфен Изотыч, вспотев и весь промокнув, возьмет и присядет в коляску. А как осудишь его? В мужчине десять пудов с походцем. И кроме того, враг рода человеческого чем ближе к святым местам, тем он становится злобнее и предприимчивее.
Удивительные бывают этому и поучительные примеры.
Соберется иногда небольшая купеческая компания, так человек в пять, шесть, и все одни мужчины. С бабами, мол, возни и хлопот не оберешься, и тащатся они еле-еле, и в святых местах от них только суета, помеха и соблазн.
Идут. Конечно, не пропуская ни одной остановки и скромно подкармливаясь кое-где на пути. И вот, совсем неизвестно почему, вдруг оказываются через пятнадцать дней в Москве, в трактире у «Яра», а у Троицы и не бывали… Как это могло случиться? Несомненно, по наваждению нечистого.
Народ попроще и без затей едет к Троице-Сергию по железной дороге, в третьем классе. Езды всего час с небольшим. Многие слезают в Хотькове, где покоятся родители преподобного. Оттуда направляются в Сергиев посад либо пешком, либо в вагоне.
На станцию Сергиево поезд приходит зимою под вечер. Еще не темно, но уже начинает темнеть. На выходной площадке трудно протолпиться, и вся она окружена санями: тут и простые одноконные извозчичьи сани, и пары в пристяжку — «голубки», и широченные тройки, запряженные неправдоподобно громадными косматыми жеребцами. Лошади гогочут. От них идут клубы пара. Извозчики и ямщики орут, наперерыв зазывая седоков. И откуда только эти шустрые кучера узнают мгновенно и безошибочно общественное положение всех людей, теснящихся на платформе со своими чемоданами, узлами, баулами и корзинами?
— Ваше сиятельство, лихо прокачу на петушке!
— Купец, пожа-пож-жалуйте!
— Мамаша! На него не садитесь, энтот мигом опрокинет. В полицию с ним попадете.
— Ваше превосходительство, со мной в прошлый раз целую неделю ездили.
— Эй, Володька! Ты что такую уйму насажал? Обвяжи веревочкой, чтобы не рассыпались!
— Барин! Ечкинская тройка! Доставьте удовольствие барыне-то. Тетенька! Со мной недорого и спокойно!
— Ваше преосвященство. За вами нарочно приехал. Придворный монастырский ямщик… Не угодно? Прите, прите пешком-с.
— Купчиха! Садись! Отвезу почти задаром, за одну за красоту вашу! Эй ты! Желтоглазый! Осади, сделай милость…
И все это совсем беззлобно, скорее даже ласково; так, от векового шутливого ерничества, от сытости, от здоровой игры в кровях.
Меня упрекнут, может быть, в том, что я все рассказываю в настоящем времени: говорю «есть», а не «было»…
Но что же я могу с собою поделать, если прошлое живет во мне со всеми чувствами, звуками, песнями, криками, образами, запахами и вкусами, а теперешняя жизнь тянется передо мною как ежедневная, никогда не переменяемая, надоевшая, истрепленная фильма. И не в прошедшем ли мы живем острее, но глубже, печальнее, но слаще, чем в настоящем?
Кто мне возвратит очаровательный вкус черного хлеба с крупной солью, когда прибежишь домой, изголодавшись от беготни в одиннадцать лет, или вкус свежего огурца с сахаром, особенно если и огурец и сахар наскоро украдены дома, на кухне. Как они громко хрустели на зубах! А вдруг кто-нибудь услышит? Я помню, как мальчишкой, лет девяти, я увидел на зеленом газоне скромные милые цветочки полевой маргаритки с нежно-розовыми лепестками, чуть-чуть окропленными росою. Это было так просто и так божественно прекрасно! Я старался не дышать, чтобы не спугнуть маргариток. Мне хотелось заплакать от радостной полноты сердца. Слов я не мог бы теперь найти для того, чтобы выразить эту красоту, хотя у детей, вероятно, находятся и такие чудесные слова… Но вот полевая маргаритка и до сих пор мой любимый цветочек, а сердце уже не радуется. Однако легким усилием воображения я могу вызвать не теперешнюю, а ту, детскую маргаритку, какой я видел ее на расцвете жизни, и опять душа моя умиляется. Что же здесь настоящее? Та ли, дальняя, мечтаемая, но живая маргаритка, или нынешняя, осязаемая пальцами, но бездушная для меня? Что вернее?
Весь посад состоит из множества маленьких деревянных домишек, похожих на скворечники, крашенные в коричневую краску, и почти в каждом доме может богомолец найти ночлег за очень небольшую плату. Сдают эти канареечные комнатки почему-то толстые румяные вдовы. «Аристократы посадского мещанства», балбешники (это те мастера, которые вытачивают и вырезывают из липового дерева игрушки и куклы) комнат не сдают. Впрочем, извозчики все знают: и уютные квартирки, и развеселые места.
Есть в посаде и две лаврские гостиницы: старая и новая, обе каменные, двухэтажные, снаружи — белые, а внутри крашенные по стенам той спокойной серьезной зеленой краской, в которую красились все духовные благотворительные и иные заведения. Я помню только большую. Там с самых ранних моих лет останавливались мы с матерью, когда она меня привозила к преподобному Сергию; там же я стаивал и позднее, когда дорос до самостоятельности. Не забыть мне никогда этих сурово зеленых стен, этих запахов воска, ладана, кваса, деревянного масла и мятного курения, этой тишины, нарушаемой важным тиканьем огромных старинных часов и мягкими шагами гостиничных послушников. Храню в памяти бережно и Соборную площадь — кусок Москвы XVI столетия. Тысячи голубей. Ковровые широченные сани, огромные серые, в яблоках, лошади, лотки с грудами красных, пунцовых, малиновых и оранжевых яблок, ларьки с деревянными игрушками: тут и медведь с кузнецом, и раздвижные солдаты, и щелкунчик, который дробит орехи, и еще много таких же прелестей. Помню даже запах рыхлого зелено-желтого снега, и конского навоза, и голубиного помета, и постного масла, и блинов…