«Обидой обожгло всего… — рассказывал он, — будто мне сердце прокололо, и стала во мне отчаянность: внуки малые, а то, кажется, взял бы да и…»
Опомнился — надо домой спешить. Дождь перестал. Смотрит — с заката прочищает, багрово там. Про крест подумал: суну в крупу, не потеряется. Полез за пазуху… «И что-то мне в сердце толкнуло… — рассказывал он с радостным лицом, — что-то как затомилось сердце, затрепыхалось… дышать трудно…»
IV
«Гляжу — человек подходит, посошком меряет. Обрадовался душе живой, стою у коня и жду, будто тот человек мне надобен».
По виду — из духовных: в сермяжной ряске, лыковый кузовок у локтя, прикрыт дерюжкой, шлычок суконный, седая бородка окладиком, ликом суховат, росту хорошего, не согбен, походка легкая, посошком меряет привычно, смотрит с приятностью. Возликовало сердце, «будто самого родного встретил». Снял шапку, поклонился и радостно поприветствовал: «Здравствуйте, батюшка!» Подойти под благословение воздержался: благодатного ли чину? До слова помнил тот разговор со старцем — так называл его.
Старец ласково «возгласил голосом приятным»:
— Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков. Аминь. Мир ти, чадо.
От слов церковных, давно неслышимых, от приятного голоса, от светлого взора старца… — повеяло на Сухова покоем. Сухов плакал, когда рассказывал про встречу. В рассуждения не вдавался. Сказал только, что стало ему приятно-радостно, и — «так хорошо поговорили». Только смутился словно, когда сказал: «Такой лик, священный… как на иконе пишется, в себе сокрытый». Может быть, что и таил в себе, чувствовалось мне так: удивительно сдержанный, редкой скромности, тонкой задушевной обходительности — такие встречаются в народе.
Беседа была недолгая, но примечательная. Старец сказал:
— Крест Христов обрел, радуйся. Чесо же смущаешися, чадо?
Сухов определял, что старец говорил «священными словами, церковными, как Писание писано», но ему было все понятно. И не показалось странным, почему старец знает, что он нашел крест: было это в дождливой мути, один на один с конем, старца и виду не было. И нисколько не удивило, что старец и мысли его провидит — как бы переслать крест барину. Так и объяснял Сухов:
— Пожалел меня словно, что у меня мысли растерянны, не знаю, как бы сберечь мне крест… — сказал-то: «Чесо же смущаешися, чадо?»
Сказал Сухов старцу:
— Да, батюшка… мысли во мне… как быть, не знаю.
И рассказал, будто на духу, как все было: что это, пожалуй, старинный крест, выбили из-под земли проезжие, а это место — самое Куликово поле, тут в старинные времена битва была с татарами… может, и крест этот с убиенного православного воина; есть словно и отметина — саблей будто посечено по кресту… и вот взяло раздумье: верному бы человеку переслать, сберег чтобы… а ему негде беречь, время лихое, неверное… и надругаться могут, и самого-то замотают, пристани верной нет: прежде у господ жил, потом у купцов… — «а нонче, — у кого и живу — не знаю».
И когда говорил так старцу, тесно стало ему в груди, от жалости к себе и ко всему доброму, что было… — «вся погибель наша открылась…» — и он заплакал.
Старец сказал — «ласково-вразумительно, будто хотел утешить»:
— Не смущайся, чадо, и не скорби. Милость дает Господь, светлое благовестие. Крест Господень — знамение Спасения.
От этих священных слов стало в груди Сухова просторно — «всякую тягость сняло». И он увидел: светло кругом, сделалось поле красным, и лужи красные, будто кровь. Понял, что от заката это — багровый свет. Спросил старца:
— Далече идете, батюшка?
— Вотчину свою проведать.
Не посмел Сухов спросить — куда. Подумал: «Что я, доследчик, что ли… непристойно доспрашивать, скрытно теперь живут». Сказал только:
— Есть у меня один барин, хороший человек… ему бы вот переслать, он сберег бы, да далеко отъехал. И здешние они, у самого Куликова поля старое их имение было. В Сергиев Посад отъехал, у Троицы, там, думалось, потише… да навряд.
Старец сказал:
— Мой путь. Отнесу благовестие господину твоему.
Обрадовался Сухов, и опять не удивило его, что старец идет туда, — «будто бы так и надо». Сказал старцу:
— Сам Господь вас, батюшка, послал… только как вы разыщете, где они на Посаде проживают?.. Скрытое ноне время, смутное. Звание их — Егорий Андреич Среднев, а дочку их Олей… Ольгой Егорьевной звать, и образа она пишет… только и знаю.
— Знают на Посаде. Есть там нашего рода.
Радостью осияло Сухова — «как светом-теплом согрело», — и он сказал:
— Уж и поклончик от меня, батюшка, им снесите… скажите: кланяется, мол, им Вася Сухов, который лесной объездчик… они меня давно знают. А ночевать-то, батюшка, где пристанете… ночь подходит? Позвал бы я вас к себе, да не у себя я теперь живу… время лихое ноне, обидеть могут… и церковь у нас заколотили.
Старец ласково посмотрел на Сухова, «весело так, с приятностью», сказал ласково, как родной:
— Спаси тя Христос, чадо. Есть у меня пристанище.
Принял старец от Сухова крест, приложился с благоговением и положил в кузовок, на мягкое.
— Как хорошо-то, батюшка… Господь дал!.. — радостно сказал Сухов: не хотелось со старцем расставаться, поговорить хотелось. — Черные у меня думы были, а теперь веселый я поеду. А еще думалось… почтой послать — улицы не знаю… и доспрашивать еще станут, насмеются… — да где, скажут, взял… да не церковное ли утаил от них… — заканителят, нехристи.
Сказал старец:
— Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков. Аминь. — И помолился на небо. — Господь с тобой. Поезжай. Скоро увидимся.
И благословил Сухова. Приложился Сухов со слезами к благословившей его деснице. И долго смотрел с коня, пока не укрыли сумерки.
Когда Сухов рассказывал, как старец благословил его, плакал. Тайный, видимо, смысл придавал он последнему слову старца — «увидимся» — знал, что недолго ему осталось жить? И правда: рассказывал мне в конце апреля, а в сентябре помер, писали мне. Со «встречи» не протекло и года. По тону его рассказа… — словами он этого не обнаружил — для меня было несомненно, что он верил в посланное ему явление. Скромность и сознание недостоинства своего не позволяли ему свидетельствовать об этом явно.
В этом «первом действии» нет ничего чудесного: намеки только и совпадения, что можно принять по-разному. Сухов не истолковывал, не пытался ощупывать, а принимал как сущее, «в себе скрытое», — так прикровенно определил он «священный лик». Вот простота приятия верующей душой. Во «втором действии», в Сергиевом Посаде, «приятие» происходит по-другому: происходит мучительно, с протестом, как бы с насилием над собой, с ощупыванием и в итоге, как у Фомы, с надрывом и восторгом. Это психологически понятно: празднуется победа над злейшим врагом — неверием.
V
Рассказ Сухова о встрече на Куликовом поле не оставил во мне чувства, что было ему явление, а просто — «случай», странный по совпадениям, с мистической окраской. Окраску эту приписывал я душевному состоянию рассказчика. Василий Сухов, простой православный человек, душевно чистый, неколебимо верил, что поруганная правда должна восторжествовать над злом… иначе для него не было никакого смысла и строя в жизни: все рушится?! Нет, все в нем протестовало, инстинктивно. Он не мог не верить, что правда скажется. Он — подлинная суть народа: «Правда не может рушиться». И так естественно, что «случай» на Куликовом поле мог ему показаться знамением свыше, знамением спасения, искрой святого света во тьме кромешной. В таком состоянии душевном мог он и приукрасить «явление», и вполне добросовестно. Мне он не говорил, что было ему явление, и сокровенного смысла не раскрывал, а принял благоговейно, по-детски доверчиво.
Вернувшись в Тулу, я никому не рассказывал, что слышал от Сухова в Волове. Впрочем, дочери говорил, и она не отозвалась никак. Но месяца через три, попав в Сергиев Посад, я неожиданно столкнулся с другими участниками «случая», и мне открылось, что тут не «случай», а знамение Свыше. И рассказ Сухова наполнился для меня глубоким смыслом. Знамение Свыше… — это воспринимается нелегко, так это необычно, особенно здесь, в Европе. Но там, в Сергиевом Посаде, в августовский вечер, в той самой комнате, где произошло явление, вдруг озарило мою душу впервые испытанное чувство священного, и я принял знамение с благоговением. Я видел святой восторг и святые слезы чистой и чуткой девушки… — какая может быть в человеке красота!.. — я как бы читал в открытой душе ее. И вот, захваченный необычайным, стараясь быть только беспристрастным, почти молясь, чтобы дано было мне найти правду, я повел свое следствие и неожиданно для себя разрушил последнее сомнение цеплявшегося за «логику» «Фомы»-интеллигента. Не передать, что испытывал я тогда: это вне наших чувств. Что могу ясно выразить, так это одно, совершенно точное: я привлечен к раскрытию необычайного… привлечен Высшей Волей. А что пережил тогда в миг неизмеримый… — выразить я бессилен. Как передать душевное состояние, когда коснулось сознания моего, что времени не стало… века сомкнулись… будущего не будет, а все — ныне, — и меня не удивляет, это в меня вместилось?! Я принял это как самую живую сущность. Жалок земной язык. Можно приблизительно находить слова для выражения этого, но опалившего душу озарения… — передать это невозможно.
VI
Жизнь в Туле, призрачная, под чужим именем «мещанина Подбойкина», под непрестанным страхом, что сейчас и разоблачат, и… — стала невмоготу. Что за мной числилось? Вопрос праздный. Ровно ничего не числилось, кроме выполнения долга — раскрывать преступления. Но для агентов власти я был лишь «кровопийца». Могли мне вменить многое: приезд Плеве по делу убийства губернатора… раскрытие виновников злостной железнодорожной катастрофы, когда погибло много народу, а намеченная добыча, важный правительственный чин, счастливо избег кары… Я делал свое дело. Но вот какая странная вещь… Не могу понять, почему я, следователь-психолог, раскрывавший сложнейшее, в течение восьми лет укрывался в Туле, где меня легко могли опознать приезжие из Богоявленска! Возможно, тут работала моя «психология»: зде