И тут монастырские башенные часы — четыре покойных перезвона, ровными переливами, будто у них свое, и гулко-вдумчиво стали отбивать — отбили. И снова: «Абсурд!.. Аб-сурд!!!»
Я подошел взглянуть.
На сухом навозе сидит человек… в хорьковой шубе, босой, гороховые штанишки, лысый, черно-коричневый с загара, запекшийся; отличный череп — отполированный до блеска, старой слоновой кости, лицо аскета, мучительно напряженное, с приятными, тонкими чертами русского интеллигента-ученого; остренькая, торчком, бородка и… золотое пенсне, без стекол; шуба на нем без воротника, вся в клочьях, и мех, и верх. Сидит лицом к Лавре, разводит перед собой руками, вскидывает плечами и с болью, с мучительнейшим надрывом, из последней, кажется, глубины, выбрасывает вскриком: «Абсурд!.. Аб-сурд!!!» Я различаю в бормотанье, будто он с кем-то спорит, внутри себя:
— Это же абсолют-но… импоссибиле!.. Аб-солю-тно!.. Аб-солют-но!! Это же… контрадикция!.. «Антэ-апуд-ад-адверзус…» абсолю-тно!.. Абсурд!.. Аб-сурд!!!
Бородатые мужики с кнутьями — видимо, приехавшие на базар крестьяне — глядят на него угрюмо, вдумчиво, ждут чего-то. Слышу сторожкий шепот:
— Вон чего говорит, «ад отверзу»!.. «Об-со-лю»! Чего говорит-то.
— Стало-ть уж ему известно… Какого-то Абсурду призывает… святого, может.
— Давно сидит и сидит — не сходит со своего места… ждет… Ему и открывается, такому…
Спрашивают посадского по виду, кто этот человек. Говорит осмотрительно:
— Так, в неопрятном положении, гражданин. С Вифанской вакадемии, ученый примандацент, в мыслях запутался, юродный вроде… Да он невредный, красноармейцы и отгонять перестали, и народ жалеет, ничего… хлебца подают. А, конешно, которые и антересуются, по темноте своей, деревенские… не скажет ли подходящего чего, вот и стоят над ним, дожидают… которые, конешно, без пропаганды-образования.
Вот как встретил меня Сергиев Посад.
IX
Побывал в горсовете, осмотрелся. Лавру осматривать не пошел, не мог. Успею побывать в подкомиссии архивной. Потянуло в «заводь», в тихие улочки Посада. Тут было все по-прежнему. Бродил по безлюдным улочкам, в травке-шелковке, с домиками на пустырях, с пустынными садами без заборов. Я — человек уездный, люблю затишье. Выглянет в оконце чья-нибудь голова, поглядит испытующе-тревожно, проводит унылым взглядом. Покажется колокольня Лавры за садами. Увидал в садике цветы: приятные георгины, астры, петунии… кто-то, под бузиной, в лонгшезе, в чесучовом пиджаке, читает толстую книгу, горячим вареньем пахнет, малиновым… Подумалось: «А хорошо здесь, тихо… читают книги… живут…» Вспомнилось, что многие известные люди искали здесь уюта… художники стреляли галок, для пропитания, писали свои картины Виноградов, Нестеров… приехал из нашей Тулы барин Среднев… — «там потише», вспомнилось словечко Сухова… — рассказ его тут-то и выплыл из забвенья.
В грусти бесцельного блужданья нашел отраду — не поискать ли Среднева. Я его знал, встречались в земстве. Про Сухова расскажу, узнаю — донес ли ему старец крест с Куликова поля. У кого бы спросить?.. И вижу: сидит у ворот на лавочке почтенный человек в золотых очках, в чесуче, борода, как у патриарха, читает, в тетрадке помечает, и на лавочке стопа книг. Извиняюсь, спрашиваю, не знает ли, где тут господин Среднев, Георгий Андреевич, из Тулы, приехал в 17-м году. Любезно отвечает, без недоверия:
— Как же, отлично знаю Георгия Андреевича… благополучно переживает… книгами одолжаемся взаимно.
Знакомимся: «бывший следователь…», «бывший профессор академии…», Среднев проживает через два квартала, голубой домик, покойного профессора… друга Василия Осиповича Ключевского.
— Рыбку вместе ловили в Вифанских прудах, и я иногда с ними. С какой же радостью детской линька, бывало, вываживал на сачок Василий Осипович, словно исторический фрагмент откапывал!.. Какие беседы были, споры… — все кануло. В Лавре были?.. Понимаю, понимаю… трудно. «Абсурд»?.. Наш бедняга Сергей Иваныч, приват-доцент… любимый ученик Василия Осиповича… не выдержал напора… «абсурд» помрачил его. Это теперь наш Иов на гноище. Библейский вел тяжбу с Богом, о себе, а наш Иов мучается за всех и за вся. Не может принять, как абсурд, что «ворота Лавры затворились и лампады… погасли».
Старый профессор говорил много и горячо. В окно выглянуло встревоженное ласковое лицо среброволосой старушки в наколочке. Я почтительно поклонился.
— Василий Степаныч, не волнуйся так… тебе же вредно, дружок… — сказала она ласково-тревожно и спряталась.
— Да-да, голубка… — ласково отозвался профессор и продолжал потише: — О нашем страшном теперь говорят, как об «апокалипсическом». Вчитываются в Откровение. Не так это. Как раз я продолжаю работу, сличаю тексты с подлинником, с греческим. Сегодня как раз читаю… — указал он карандашом. — 10-я гл., ст. 6: «И клялся Живущим… что времени уже не будет…» — и дальше, про «горькую книгу». Не то, далеко еще до сего, если принимать богодухновенность Откровения. Времена, конечно, «апокалипсические», условно говоря…
Мы говорим, говорим… — вернее, говорит он, я слушаю. Говорит о «нравственном запасе, завещанном нам великими строителями нашего нравственного порядка…» — ссылается на Ключевского.
— Обновляем ли запас этот? Кто скажет — «нет!»? Страданиями накоплялся, страданиями обновляется. Ключевский отметил смысл испытаний. Каков же духовный потенциал наш?.. История вскрыла его и утвердила. И Ключевский блестяще сказал об исключительном свойстве русского народа — выпрямляться чудесно быстро. Иссяк ли «запас»? Нисколько. Потенциал огромный. Здесь, лишь за день до нашего «абсурда», в народной толпе у раки угодника было сему свидетельство наглядное. Бедняга Сергей Иваныч спутал «залоги», выражаясь этимологически-глагольной формой. Сейчас объяснюсь…
Снова милая старушка тревожно его остановила:
— Василий Степаныч, дружок… тебе же волноваться вредно, опять затеснит в груди!..
— Да-да, голубка… не буду… — покорно отозвался профессор. — Видите, какая забота, ласковость, теплота… и это сорок пять лет, с первого дня нашей жизни, неизменно. Этого много и в народе: душевно-духовного богатства, вошедшего в плоть и кровь. «Окаянство» — разве может оно — пусть век продлится! — вскрикнул Василий Степаныч в пафосе. — Истлить все клетки души и тела нашего!.. Клеточки, веками впитавшие в себя Божие?! Вот это — аб-сурд!.. Призрачности, видимости-однодневке… не верьте! Не ставьте над духом, над православным духом — крест!.. «Аб-сурд!» — повторяю я!..
— Да Василий Степаныч!.. — уже строго и не показываясь, подала тревогу старушка.
— Да-да, голубка… я не буду, — жалея, отозвался профессор. — Сергей Иваныч… — продолжал он, понизив голос, — увидел себя ограбленным, обманутым, во всем: в вере, в науке, в народе, в… правде. Он боготворил учителя, верил его прогнозу. И прав. Но!.. Он смешал «залоги». Помните, у Ключевского?.. В его слове о преподобном? Ну, я напомню. Но предварительно заявлю: православный народ сердцем знает: преподобный — здесь, с ним… со всем народом, ходит по народу, сокрытый, — говорят здесь и крепко верят. Раз такая вера, «запас» не изжит. Все лишь испытание крепости «запаса», сейчас творится выработка «антитоксина». И не усматривайте в слове Ключевского горестного пророчества, ныне якобы исполнившегося, как потрясенно принял Сергей Иваныч. «Залоги»?.. Да, спутал Сергей Иваныч, как многие. Все видимости «окаянства», всюду в России… — а Лавра — центр и символ! — «залог страдательный», и у Ключевского сказано в ином залоге.
Я не понял.
— Да это же так просто!.. — воскликнул Василий Степаныч, косясь к окошку. — Ключевский — и весь народ, если поймет его речь, признает, — заключает свое «слово»: «Ворота Лавры преподобного Сергия затворятся и лампады погаснут над его гробницей только тогда, когда мы растратим этот запас без остатка, не пополняя его». Дерзнете ли сказать, что «растратили без остатка»? Нет? Бесспорно, ясно!.. Мы все в страдании! Ныне же видим: ворота затворены и лампады погашены!.. Выражено в страдательном залоге! Страдание тут, насилие!.. И народ в этом неповинен. Свой «запас нравственный» он несет и в страдании пронесет его — и сполна донесет до той поры, когда ворота Лавры растворятся и лампады затеплятся… — залог действительный!.. Не так ли?..
Я не успел ответить, как милый голос из комнаты взволнованно подтвердил: «Святая правда!.. Но не волнуйся же так, дружок».
Василий Степаныч обмахивался платком, лицо его пылало. Сказал устало:
— Душно в комнатах… в саду тоже, и я выхожу сюда, тут вольней.
Часы-кукушка прокуковали шесть. Я поблагодарил профессора за любопытную беседу, за удовольствие знакомства и думал: «Да, здесь еще живут». Профессор сказал, что сейчас я застану Среднева, он с дочкой, конечно, уже пришли из ихнего «кустыгра».
— Все еще не привыкли к словолитию? Георгий Андреич работает в отделе кустарей-игрушечников бухгалтером, а Оля рисует для резчиков. Усиленно сколачивают… это, конечно, между нами… на дальний путь. Поэт сказал верно:
Как ни тепло чужое море,
Как ни красна чужая даль, —
Не им размыкать наше горе,
Развеять русскую печаль.
— Теперь не сказал бы… — заметил я, — тогда все же была свобода…
— Не все же, а была!.. — поправил меня профессор. — Гоголь мог ставить «Ревизора» на императорской сцене, и царь рукоплескал ему. Что уж говорить… Другой поэт, повыше, сказал лучше: «Камо пойду от Духа Твоего? И от Лица Твоего камо бежу?..» Так вот, через два квартала, направо, увидите приятный голубой домик, на воротах еще осталось — «Свободен от постоя» и «Дом Действительного Статского Советника Профессора Арсения Вонифатиевича…» Смеялся, бывало, Василий Осипович, называл провидчески — «живописная эпитафия»… и добавлял: «Жития его было…»
Шел я, приятно возбужденный, освеженный, — давно не испытывал такого. И колокольня Лавры светила мне.
X
Домик «Действительного Статского Советника» оказался обыкновенным посадским домиком, в четыре окна со ставнями, с прорезанными в них «сердечками»; но развесистая береза и высокая ель придавали ему прият