— Тогда я увезу Яана обратно в Эстонию. А про тебя расскажу, когда ему исполнится восемнадцать. Ты удивлен?
— Признаться, да, немного.
— На Хааремаа есть один парень. Мы с ним вместе учились в школе. Потом он поступил в университет, уехал, а теперь вернулся. Он плотник, отличный мастер, поэтому у него много работы. Он будет Яану хорошим отцом. Яану он очень нравится.
У Джека свело живот.
— Он — твой близкий друг?
— Думаю, если я вернусь, он станет моим мужем. Он этого очень хочет. А пока что — просто старый друг. Его зовут Тоомас. По-эстонски это скала.
— То есть ты можешь на него положиться, да? Вы ведь с детства знакомы.
Она кивнула и продолжила:
— Я поступлю на островную радиостанцию. Это радио местной общины. Они готовы меня взять. Кое-какие деньги у них есть. Буду немножко зарабатывать. У меня много разных планов. Учиться могу заочно. В Тарту есть знакомые профессора.
— Все же это не Лондон.
— Лондон помешан на деньгах, — бросила она. — Я скучаю по Хааремаа.
— А я буду очень сильно скучать по тебе и Яану. Мне нельзя вас навестить?
Она покачала головой:
— Так дело не пойдет. Моя жизнь — это тебе не веб-сайт. Либо ты отец, либо нет.
Стараясь не выдать колотившей его дрожи, Джек подался вперед и уперся локтями в колени.
— И никогда больше не увидеть Яана? Так я не хочу, — сказал он и сам удивился своему непреклонному тону.
— Что именно рассказать, Милл?
— Про Эстонию.
Они сидели вдвоем на пластмассовых стульях в садике его родного дома, подмечая среди гальки многочисленные кошачьи какашки и гадая, была ли хотя бы раз в употреблении блестящая маленькая жаровня на колесах из магазина «Би энд Кью»[125]. Утром они уже навестили мать Джека. В больницу, как всегда по воскресеньям, съехалось множество посетителей, зато из медиков — ни единого врача, только парочка загнанных сестричек да измученная мигренью старшая сестра. Потрясенная состоянием свекрови, Милли сразу устыдилась и стала корить себя за то, что, увязнув в делах, не навестила больную раньше. К обеду они оставили ее на попечение отца Джека, а сами вернулись в Хейс, чтобы немножко прибрать дом. Он был изрядно запущен. В последнее время Милли совсем забросила собственное хозяйство, почти не брала в руки пылесос и теперь с азартом взялась наводить чистоту у родителей Джека, несмотря на малоподходящее для такой работы обтягивающее платье на молнии — в нем ее фигура напоминала очки в футляре. Они привезли с собой корзину еды из «Фортнум энд Мейсон»[126], чтобы побаловать Доналда и поднять ему настроение, а себе, на запоздалый обед, — заранее приготовленную настоящую деревенскую курицу.
От работы и сознания собственной добродетельности Милли раскраснелась. Она все воскресенье посвятила Хейсу — это для нее большая жертва. Хейс ей не нравится, но она готова мириться с ним только за то, что он напоминает ей, откуда родом ее муж; она даже радуется — главным образом за Джека. Обычно-то она забывает, что он — мальчик из рабочей среды. Но очень одаренный мальчик. Джек считает такое отношение к Хейсу нелепым, но сознавая, что по-своему городишко благотворно действует на жену, он решил, что лучшего места для исповеди ему не найти. Да у него и выбора нет.
Милли хочет ребенка, так? Яан может стать ее пасынком! На выходные, праздники, на время отпуска. Как получится. Было бы здорово. Милли человек великодушный, справедливый, она заботится об экологии планеты, о бедных и о политических беженцах, выступает против использования детского труда. Она полгода прожила в Берлине, в коммуне революционеров, пока он, как пай-мальчик, учился в Гааге. Она вкалывала на кухнях, организованных школой «Экшн Спейс»[127]. Какое-то время продержалась в зимбабвийской деревне. А он тем временем изучал двенадцатитоновые ряды Луиджи Даллапиккола[128]. Изредка, без всякого повода, Милли напоминает ему, что в Соединенном Королевстве каждый четвертый ребенок живет за чертой бедности. Не исключено, что это — напоминание самой себе, потому что забыть о несчастных детях очень легко: до них никому нет дела, такие факты всплывают только на листовках, сунутых в дверную почтовую щель, но их, как правило, отправляют прямиком в мусорное ведро. Милли человек непредвзятый и честный.
Но вот незадача: она его опередила. На считаные минуты.
— Про Эстонию, — повторила она. — Расскажи мне про Эстонию.
— Ладно. Вообще-то, гм…
Где-то поблизости раздался пронзительный призывный вопль:
— Лииз! Лииз!
Очень хотелось бы услышать отклик Лииз — или Лииза. Вероятно, Лииз, как и Джек, не находит нужных слов. Вылетевший из Хитроу самолет, толкая перед собой темное облако шума, пронесся почти над самой землей — казалось, можно даже разглядеть название авиакомпании.
— Мне разбивали сердце дважды, — проговорила Милли. — Впервые это сделал парень, который у меня был до тебя…
— Фируз, — кивнул Джек. — Нет, Салим.
— А второй раз, когда я потеряла моего ребеночка; я его любила всей душой, хотя живым никогда не видела.
— Знаю. Как странно, что ты об этом просишь.
Внезапно воздух озарился ярким светом: солнце пробилось через тонкую пелену облаков, его ослепительные лучи отражались от белой столешницы, и у них с Милли разом выросли тени. Джек по-прежнему не знал, с чего начать.
— Сдается мне, что оно будет разбито в третий раз.
— С чего ты взяла?
— По-моему, ты мне лгал.
На ее лице под темными очками читалась неприязнь. Темные очки ей вообще не идут. В каждом стекле Джек видит крошечное отражение своей головы с черной полоской поперек — будто повязка на глазах.
— Я бы так не сказал, — возразил он. Лет тридцать пять назад на этом самом месте он точно так же отрицал, что съел мамину шоколадку «Дэри милк». — Позволь мне объясниться, а потом уж суди.
Она что-то пробормотала в ответ, но ее слова заглушила промчавшаяся мимо машина; из нее неслось низкочастотное буханье сабвуфера, нарушающее глубинные ритмы организма. Автомобиль взвыл, на бешеной скорости, скрипя покрышками, развернулся в тупике и скрылся из глаз. Зато Лииз, видимо, удалось отыскать.
Стало сравнительно тихо, если не обращать внимания на ровный шум лондонских окраин. Джек почувствовал, что ему не хватает воздуха.
— Про Эстонию, — опять повторила она.
— Ладно. По-твоему, я не только ходил по бесчисленным музеям, храмам и болотам. Шесть лет назад.
Еще не поздно отречься от своих слов. Сделать вид, что он готов досконально все обсудить, лишь бы оправдаться в ее глазах. Он же запросто может сочинить обстоятельную историю с массой ярких подробностей, чтобы навсегда убедить Милли в своей правоте. Как в отрочестве, он машинально поглаживал пластмассовую столешницу — столик, правда, уже другой, но копия того, прошлого. Вокруг сгрудились соседние домики — бурые кирпичные коробки с ушками на макушке; окна второго этажа прямо-таки упираются в сточные желоба, а утыканные спутниковыми тарелками крыши смахивают на кепки, спущенные на самые глаза. Все не так, это ошибка.
— Ну же, рассказывай, — не отставала она.
Пространство молчания между ними в действительности заполнено беспорядочным шумом: барабаны, тромбоны, флейты-пикколо.
— Что ж, хорошо, — наконец произнес он. — Мне и самому уже некоторое время кажется, что все это… лучше бы… обсудить начистоту.
— Боже, как мне страшно.
— Погоди, Милл, выслушай меня.
Она не отрывала глаз от столешницы. Впрочем, может, ему только так кажется — сквозь ее большие, как у летчика, черные очки ничего не видно. Поди разбери — может, она уже смотрит на него в упор.
— Ты выскажешься и облегчишь себе душу. Тебе станет лучше. А мне?
Джек услышал за забором кашель: это перхала Дафна, жилистая старуха-соседка.
— Давай-ка укроемся в доме, — предложил он.
— Я от тебя уйду.
— Замечательно. Я еще ничего не сказал, а ты уже готова меня бросить. Говори потише.
— Извини, я выражусь иначе. Придется тебе оставить меня.
Снова послышался кашель, да так явственно, будто Дафна зашла в их садик.
— Хорошо, — сказал он.
— Это все?
— Нет. Да, вот что: я хочу видеть твои глаза.
— Аналогично.
Милли сняла очки. Глаза у нее были влажны от слез, веки слегка покраснели. Джек очков не снял, потому что не мог выжать из себя ни слезинки. Со стороны дороги над забором вдруг появилась девчачья голова, он даже вздрогнул. Волосы у нее туго-натуго стянуты на затылке — на местном жаргоне прическа называется «харлингтонская подтяжка».
— Эй, смотрите-ка, да их тут двое! — заливаясь визгливым истерическим смехом, крикнула девица невидимым хохочущим приятелям.
— Пошли в дом.
В гостиной он притулился на подлокотнике обтянутого кожзаменителем дивана и почувствовал, что лицо у него сморщилось, как у обиженного ребенка, но слезы не шли. Милли опустилась на толстый ковер у камина, обхватив руками колени и глядя на кучку фальшивых углей, которые она тоже пылесосила. Сколько Джек себя помнит, угли, похожие на огромные леденцы, всегда лежали в одном и том же неизменном порядке. Перед камином чинными близняшками стояли кроссовки Милли, а она шевелила пальцами ног.
— Знаешь, мне кажется, тебе следует выслушать и ответчика, — сказал он.
— Что именно слушать? Как ты трахал безмозглую красотку — Катью, или Каяк, или как там ее, а потом… Ах, негодяй!.. — лицо Милли на глазах побелело, она поднесла ладони к щекам. — Боже мой, Боже мой!
— Что, что такое?
— Вундеркинд… Говардов вундеркинд. Эдвард сказал, он приходил с ней к нам. Это же он, да? О Боже!
Открыв рот, Милли смотрела на него в упор. Он чуть заметно кивнул, не в силах произнести ни слова. Его мать выбросилась из окна. Его жена собирается вышвырнуть его из дома. Жуть, какой кульбит может в одну секунду выкинуть жизнь.