Спустя четыре дня, когда мы находились в музее, у единственной ведущей из библиотеки двери послышалось осторожное царапанье. А надо сказать, теперь у нас появился, помимо страха перед неведомым, еще один повод для беспокойства: наша чудовищная коллекция получила нежелательную огласку. Что-то метнулось от нас, и мы услышали удаляющийся скрип, хихиканье и довольно внятное бормотание. Что это: безумие, бред, явь? Случившееся повергло нас в полную растерянность, в одном лишь не приходилось сомневаться: в бормотании – о ужас! – ясно различались отдельные слова на голландском языке.
Все последующие дни мы жили в атмосфере постоянно нагнетаемого необъяснимыми явлениями страха. Оставалось гадать, не помутился ли у нас обоих рассудок из‑за наших противоестественных утех. А может, нами все это время играл неумолимый и неотвратимый рок? Меж тем зловещие предзнаменования случались все чаще: в нашем уединенном замке несомненно поселилось некое злобное создание, чью природу мы никак не могли уяснить, а каждую ночь ветер доносил с болот все более отчетливый дьявольский лай. Двадцать девятого октября мы обнаружили под окном библиотеки следы неизвестного существа, хорошо отпечатавшиеся на сырой земле. Они чрезвычайно озадачили нас, так же как и неизвестно откуда взявшиеся стаи крупных летучих мышей, заполонивших в последнее время замок.
Этот кошмар достиг своего апогея восемнадцатого ноября, когда некий дикий кровожадный зверь напал на возвращавшегося поздно вечером с железнодорожной станции Сент-Джона и растерзал его. Услышав предсмертные вопли своего друга, я бросился на помощь, но успел увидеть лишь взметнувшийся в лунном свете темный, неясный силуэт и шум крыльев.
Мой друг умирал и не мог связно отвечать на мои вопросы. Только и прошептал: «Амулет… проклятый амулет».
Затем испустил дух – безжизненная груда истерзанной плоти.
В следующую полночь я похоронил Сент-Джона в нашем запущенном саду, пробормотав над телом его одно из тех дьявольских заклинаний, которыми он так увлекался при жизни. При последних словах с болота донесся глухой лай огромной собаки. Луна уже взошла, но я долго не осмеливался оглянуться в ту сторону, откуда слышался лай. Когда ж увидел, как в тусклом свете огромная неясная тень прыгает по болоту с кочки на кочку, зажмурился и упал лицом в траву. Не знаю, сколько я так пролежал, но когда, шатаясь и все еще дрожа от страха, вернулся в дом, то немедля дал себе перед амулетом из зеленого нефрита страшную клятву.
Жить одному в старинном замке на болотах мне было невмоготу, и на следующий же день я сжег бóльшую часть наших чудовищных экспонатов, закопал остальные и тут же переехал в Лондон, захватив с собой амулет. Однако на третью ночь я вновь услышал лай, а с конца недели мне повсюду мерещились устремленные на меня чьи-то глаза. Однажды, совершая вечернюю прогулку по набережной Виктории, я увидел на воде большую темную тень. В тот же миг сильный вихрь пронесся рядом со мной, и я понял, что не миновать мне судьбы Сент-Джона.
На следующий день я тщательно упаковал нефритовый амулет и отплыл в Голландию. Кто знает, смогу ли я рассчитывать на прощение, но сердце подсказывало: испробуй и это. Неизвестно, что за собака преследует меня и почему, но ведь неслучайно мы впервые услышали ее лай на старом кладбище, да и все последующие события, в том числе и предсмертные слова Сент-Джона, говорили о том, что павшее на нас проклятье связано с кражей. Можете представить себе мое отчаяние, когда, прибыв в Роттердам, я обнаружил, что воры похитили у меня амулет – единственное средство к спасению.
Ночью собака лаяла особенно грозно, а утром я прочитал в газетах о таинственном происшествии в городских трущобах. Воровская чернь была в смятении, эти служители зла никогда еще не оказывались свидетелями столь жестокого и кровавого преступления. В одном из воровских притонов неизвестный ночной гость разорвал на куски всю семью и скрылся, не оставив никаких следов. Соседи вспоминали, правда, что всю ночь им слышался глухой, отдаленный лай, принадлежащий, по-видимому, гигантской собаке.
И вот я наконец снова стою на этом жутком погосте. Бледная луна так же мертвенно освещает все вокруг, а голые деревья мрачно склоняются к покрытой инеем траве и застывшим комьям грязи. Увитая плющом церковь высокомерно устремляет свой шпиль в недружелюбное небо, а ветер дует с замерзших болот и холодного моря, завывая, как маньяк. Лай еле слышался, а когда я приблизился к старой могиле, и совсем умолк. Именно эту могилу мы недавно осквернили и, объятые страхом, бежали отсюда прочь, оставив за собой огромную стаю летучих мышей, с любопытством круживших над могильным холмом. Не знаю, почему я прибыл сюда, а не стал молиться у себя дома, каясь и испрашивая прощенья у покоящихся здесь безмолвных белых костей. Я бездумно вонзил лопату в полузамерзшую землю, во всех моих действиях почти отсутствовала воля – я как бы исполнял решение, принятое кем-то другим. Копалось легче, чем можно было предположить, и я отвлекся лишь однажды, когда из неприветливой небесной мглы стрелой спланировал худой как щепка ястреб и, смело усевшись на груду земли, начал что-то клевать. Я убил его ударом лопаты. Добравшись наконец до полусгнившего продолговатого ящика, отодвинул сырую, покрытую плесенью крышку. Это было мое последнее разумное действие.
Ограбленный нами скелет лежал в старом гробу, плотно окруженный чудовищной свитой из огромных, ширококрылых, крепко спящих летучих мышей. Теперь он не выглядел уже столь мирно, а был весь покрыт спекшейся кровью, кусочками мяса, вырванными клочьями волос. Скелет злобно глядел на меня светящимися во мгле пустыми глазницами, а потом ухмыльнулся, как бы предвидя мой неизбежный конец и обнажив при этом острые, выпачканные кровью клыки.
А когда из оскаленной пасти вырвался низкий злобный лай, который мог бы принадлежать крупной собаке, я увидел в мерзких зубах чудовища украденный и вновь обретенный амулет из зеленого нефрита. Я громко закричал и бросился как безумный прочь, и крики мои скоро перешли в истерический хохот.
Безумие разносится, как ветер… в течение веков клыки и зубы оттачиваются на трупах… кровью истекают жертвы среди вакханалии летучих мышей, живущих в руинах заброшенных храмов Велиара… Лай костлявого чудовищного мертвеца слышится все громче, все ближе шум и хлопанье проклятых крыльев, они как бы плетут паутину вокруг меня. Мне остается лишь поднести к виску пистолет – только он один может даровать забвение от того неведомого, чего никогда не познать человеку.
Потустороннее
Странная, неподдающаяся объяснению перемена произошла с моим другом Кроуфордом Тиллингастом. Я не видал его два с половиной месяца, с того самого дня, когда он признался мне, с какой целью ведет физические и метафизические исследования, и в ответ на мои опасения и увещевания в приступе ярости выгнал меня из лаборатории и выдворил из своего дома. Я знал, что после этого он заперся в лаборатории в мансарде с этой ненавистной мне машиной, отвергая пищу и помощь прислуги, но, увидев его, с трудом поверил, что человеческое существо может настолько сильно измениться и так обезобразиться за всего лишь десять недель. Не так уж приятно видеть некогда полноватого человека внезапно сильно похудевшим, а еще неприятнее заметить, что его обвисшая кожа пожелтела, а местами стала серой, глаза ввалились, стали обведены кругами и жутко поблескивают, лоб покрылся сетью морщин, а руки дрожат и подергиваются. Если добавить к этому отталкивающую неряшливость, беспорядок в одежде, начинающую редеть нерасчесанную шевелюру, давно не стриженную седую бороду, почти скрывшую некогда гладко выбритое лицо, то невольно испытываешь нечто близкое к шоку. Таким предстал передо мной Кроуфорд Тиллингаст в ночь, когда его невразумительная записка заставила меня после многих недель нашего разрыва вновь появиться у дверей знакомого дома; стоявший передо мной со свечой в трясущейся руке на пороге старого, уединенно расположенного дома на Беневолент-стрит, поминутно озиравшийся по сторонам и пугавшийся чего-то невидимого или видимого только ему одному, скорее напоминал призрака.
То, что Кроуфорд Тиллингаст занимался наукой и философией, было ошибкой. Заниматься подобным следовало бы беспристрастному человеку с холодным рассудком, а для чувствительного и импульсивного человека, каким был мой друг, наука сулила два в равной мере трагических исхода: отчаяние в случае неудачи или невыразимый и неописуемый ужас в случае успеха. Однажды Тиллингаст уже потерпел неудачу, в результате чего обрел склонность к затворничеству и меланхолии, а по страху, который он испытывал теперь, я понял, что на сей раз он пал жертвой успеха. Я предупреждал его об этом десять недель назад, когда, увлеченный своей фантастической идеей, он с головой погрузился в исследования. В тот момент он был чрезвычайно возбужден, раскраснелся и излагал свои идеи неестественно высоким, но, как всегда, уверенным и спокойным голосом.
– Что известно нам, – говорил он, – о мире и окружающей вселенной? Органы чувств сообщают нам о них до абсурдного мало, а наши представления об окружающих предметах невероятно скудны. Мы видим вещи такими, какими мы созданы их видеть, и не в состоянии постичь их абсолютную суть. Слабыми пятью чувствами мы лишь обманываем себя, лишь тешим себя иллюзией, что воспринимаем всю безграничную сложность окружающего пространства, тогда как существа с более широким спектром и большей глубиной чувств могут не только по-иному воспринимать предметы, но способны видеть и изучать целые миры иной материи, энергии и жизни, которые окружают нас, но которые нельзя постичь земными чувствами. Я всегда верил, что эти странные, недосягаемые миры существуют у нас под боком, и теперь, похоже, придумал способ преодолеть разделяющий нас барьер. Я говорю это совершенно серьезно. Еще какие-то двадцать четыре часа, и вот эта машина, что стоит у стола, начнет генерировать лучи, оживляющие наши атрофированные или рудиментарные чувства. Эти лучи откроют нам доселе неведанное человеку в отношении органической жизни. Мы узреем причину, по которой собаки ночью воют, а кошки навостряют слух. Мы увидим это и многое другое, недоступное простым смертным. Мы преодолеем время и границы измерений и, не перемещаясь физически, проникнем в глубь мироздания.