Затерянная земля — страница 3 из 7

Ледник

Младыш

В первобытном лесу горел костер, единственный на мили вокруг. Он был разведен на площадке, под выступом скалы, который защищал огонь от ветра. В лесу гудело, ночь была темная, без луны и звезд. Лил дождь. Но огонь под скалою спокойно горел, и яркое пламя высоко подымалось от груды хвороста; освещенное пространство образовывало как бы пещеру в глубоком ночном мраке.

Вокруг костра расположились люди; они спали, придвинувшись к огню настолько, чтобы находиться в световом круге. Они были голы. Здесь были только мужчины. Каждый спал с дубиной в руках или около себя, чтобы проснувшись, сразу схватить ее. Прутяные корзины с различными припасами, плодами и кореньями лежали на траве около костра, световой круг которого ярко освещал эту группу среди дикого леса. В нескольких шагах от скалы, на открытом месте, где шел дождь и куда подползал мрак, виднелись остатки убитого животного, похожего на зебру — это была жертва огню.

Только один из людей не спал. Он сидел у костра, почти не шевелясь, но глаза его ни минуты не оставались в покое; это был крупный и крепко сложенный юноша, необычайно высокого роста, хотя еще не вполне возмужавший. Возле него лежала огромная груда ветвей и хвороста, откуда он время от времени брал охапку и подбрасывал в костер. Когда огонь ослабевал настолько, что лежавшие с краю оказывались вне стен световой пещеры, сон их сразу становился тревожным. Но случалось это не часто; юноша отличался особой сноровкой поддерживать ровный огонь; он знал, сколько запасено у него топлива и хватит ли на ночь. Присмотр за огнем не требовал от него напряжения мысли, и он большею частью неподвижно сидел, обратив все чувства туда — к дикому лесному мраку.

В левой руке он держал большой клинообразный кремень, пока лишь грубо обтесанный. Когда огонь горел ровно, и ничто не отвлекало внимания юноши, он направлял на то или другое место кремня острый обломок оленьего рога и, тщательно примерившись, с силой откалывал им от кремня осколок, который отскакивал в огонь. Затем он внимательно исследовал действие удара и взвешивал кремень на руке. Кремню этому предстояло стать топором, подобного которому еще никто не видывал; вот почему юноша так внимательно осматривал его со всех сторон, прежде чем снова направить на него олений рог и определить, где еще следовало отколоть лишний кусок, скрывавший ту форму, которую юноша представлял себе. В то время, как он вызывал из камня оружие, грубые черты его озарялись внутренним светом, проблесками предвиденья; лицо его сверкало умом, когда он примерялся нанести удар; в самый же удар он вкладывал такую силу, точно ему предстояло пробить этим оленьим рогом череп врага, и выгибал спину, как будто собирался сдвинуть с места гору, хотя всего-то навсего нужно было отбить крохотный осколок. Оружие должно было выйти несравненное. На коленях юноши лежал топор, которым он рубил топливо для костра; но то был просто жалкий, бесформенный обломок кремня безо всякого лезвия. Зато это было священное родовое наследие, которое определило судьбу юноши.

Его звали — Младыш. С самого рождения он был предназначен в хранители огня, принадлежал к высокочтимому и грозному роду, все члены которого пользовались преимуществом поддерживать огонь и принимать приносимые огню жертвы.

Преимущество это было столь древнее, что никто не помнил его происхождения. Ходили лишь смутные предания о том, что один из мужей племени, охваченный безумной жаждой смерти, ринулся на горящую гору, где обитал могучий, всепожирающий дух огня; и вернулся оттуда невредимый, с горящей веткой в руках. Родичи, разумеется, связали безумца и бросили на гноище, коршунам, но огонь все-таки сохранили и были им очень довольны. Злосчастный похититель, впрочем, после смерти был возвеличен, коршунов объявили неприкосновенными и стали поклоняться им, так как предполагалось, что в них переселилась душа пожранного ими человека. А огонь и приносимые ему жертвы стали наследственным достоянием рода похитителя, одним из потомков которого и являлся Младыш. Он пользовался подобающим его происхождению почетом, но, кроме того, его побаивались и по другим причинам.

Младыш был воин. Вообще-то род Огневиков отнюдь не отличался мужеством; возложенный на членов этого рода труд был легок, и, благодаря жертвенной дичи, жилось им чересчур сытно. Большей частью эти представители племени были слабосильными сиднями и возмещали недостаток силы колдовством и тому подобными фокусами трусов. У большинства других племен, о которых знало это племя, но с которыми не водилось, хранение огня было поручено женщинам, как занятие, мало приличествующее мужчине. Но, разумеется, настоящей причиной таких порядков являлось невежество тех племен и низкий уровень их развития. Беда была только в том, что угрюмый Младыш, по-видимому, вполне разделял взгляды тех далеких дикарей и часто с презрением отзывался о своем призвании да еще наделял оплеухами тех, кто бранил его за это. Младыш уродился не похожим на своих ближайших предков и рано стал выделяться склонностью к одиночеству. За огнем он смотрел лучше, чем кто-либо до него, но исполнял свое дело без приятной угодливости, не ползал перед сжигающим духом огня на брюхе, а лишь добросовестно кормил его топливом; деревья же для костра рубил с ожесточением, словно головы врагов. Все это было не по сердцу почтенным мужам племени. Руки у Младыша были сильные, и он изготавливал лучшее в племени оружие, но это не приличествовало его званию.

С самого детства он обнаруживал наклонности, не подобающие будущему жрецу: любил ходить на охоту, да и то не гурьбой с другими юношами, а в одиночку. Совсем еще мальчишкой убивал он зверей обломком ясеневого сука, обожженным в огне, и притаскивал домой их детенышей: то жеребенка трехпалой лошади, то пещерного медвежонка, а то толстенького, розоватого, еще безрогого детеныша носорога. В ту пору на такие его проделки смотрели сквозь пальцы. Но пришло время, когда ему торжественно вручили священный топор и посвятили в хранители огня на многие мирные лета, лишенные бранных тревог и почестей.

Пришел конец беззаботному детству. Правда, Младыш еще пытался удирать в лес, когда пост у костра занимал кто-нибудь другой из членов семьи, но родичи очень неодобрительно смотрели на такие его суетные наклонности и умели так насолить ему за каждую отлучку, что он предпочел больше не отходить от костра. Жажда деятельности, однако, сидела у него в крови и искала выхода в напряженной внутренней жизни, в мечтах о великих делах. Тоска по настоящему делу и чувство зависимости от костра сделали его неприветливым, но не сделали дурным или злым, — слишком много было в нем природной живости и восприимчивости.

Несмотря на вынужденную сидячую жизнь, он вырос могучим, как тур, молчаливым и невзыскательным. И как бы ни был он молод, между ним и племенем успели установиться довольно натянутые отношения. Раз старшие стесняли его отвагу, надо же ему было чем-нибудь отводить душу; вот он и позволял себе позабавиться над ними: разводил такой костер, что пламя припекало подошвы спящих и грозило пожрать все становище, или же мог напустить такого дыму, что кашель просто раздирал людям глотки. Племени волей-неволей приходилось мириться с его грубыми шутками, но его недолюбливали. Люди жили идиллической жизнью и не желали напоминаний о том, как далека она от жизни реальной. И судьба Младыша могла бы стать вполне обычной для его рода, даром, что он уродился задорным и непокорным; он мог бы с течением времени озлобиться и стать для своих соплеменников как раз тем бичом, которого они заслуживали, или сердце его могло бы с годами ожиреть от обильной жертвенной дичи.

Но идиллии уже грозила опасность. Давным-давно первобытные люди стали чувствовать, что природа вокруг них изменяется. Они уже не могли больше жить оседло, а кочевали. Лес не давал им ни прежнего простора, ни прежней верной защиты, — он сам начал хиреть. В воздухе появилось что-то новое, становившееся год от году все опаснее и теперь уже грозившее бедой всему живому. Непрерывно шел дождь, становилось все холоднее и холоднее. Холод — что такое холод? Или кто такой? Откуда он взялся?

Обо всем этом и раздумывал Младыш, сидя один у костра, пока другие спали. Думы эти неотступно преследовали юношу. Он понимал, что существованию его соплеменников грозит опасность. На его памяти они еще жили по ту сторону хребта на севере, и он помнил год, когда холод заставил их перевалить через горы на южную сторону. С тех пор они каждый год переходили с места на место и теперь жили во многих днях пути южнее того места, где сейчас сидел у костра Младыш, с тревогой размышляя об этом постоянном отступлении.

Племя с женами и детьми расположилось за много миль отсюда, в долине, где все еще росли пальмы и хлебные деревья, и группа у костра была только отрядом, высланным на покинутые места прежних становищ за плодами и дичью, какие еще могли найтись в старых рощах.

У этой скалы племя жило около года до тех пор, пока холод не погнал их дальше на юг. Младыш еще различал следы шалашей, разметанных дождем и непогодой. Тут, у скалы, играли, бывало, на солнце покрытые пушком маленькие дети племени, подбрасывая в воздух перышки и дуя на них, чтобы они летали, как птички, среди цветущих кустов. Теперь здесь было пустынно; голые камни торчали из земли, которую обесплодили непрерывные дожди.

Но племя спокойно мирилось с отступлением, — если вообще обращало внимание на это обстоятельство. Им было все равно: переселяться — так переселяться; южнее — так южнее, раз нельзя оставаться дольше в северном лесу. Пусть себе топливо и пища оскудевали там, где племя раскинуло свои становища; ничего не стоило сняться и двинуться на лучшие места; мало ли простора на юге? Только один из всего племени не мирился с этим, — Младыш. Он следовал за своими соплеменниками, отступал вместе с ними из долины в долину, но против своей воли. Было в этом какое-то насилие, и оно ожесточало его душу. Долго ли еще будет продолжаться это отступление? Не вечно ли? Неужели нельзя повернуться лицом к холоду и показать зубы этой безмолвной силе, которая заставляла все окружающее блекнуть и коченеть, этому холоду, который никогда не показывался, но если забирал что-то, то уже никогда не отдавал назад? Какой прок предаваться этой беспечной жизни, если из года в год приходится искать себе новые пристанища — еще на несколько миль дальше к югу, за горами? Не лучше ли сразу приладить боевой топор да выйти на открытый бой?

Вот приблизительно что чувствовал и думал Младыш, каждую ночь бодрствуя у костра в течение этого тоскливого холодного похода по местам прежних становищ племени. Душа Младыша настраивалась на воинственный лад, его тянуло к делу, к смертному бою, но сам он не сознавал этого. Он был первобытный человек, с могучими инстинктами, которые подавляли разум. Он только ни перед кем и ни перед чем не сворачивал с дороги, и это неодолимое упрямство, не позволявшее ему покориться насилию, и послужило причиной отлучения Младыша от его племени.

Это происходило в Скандинавии в конце третичного периода, когда климат там был еще тропическим, без смены времен года. Но ледниковый период уже надвигался; передовыми отрядами его были беспрерывные дожди и холодные ночи, выгонявшие людей из мирных блаженных убежищ первобытных лесов. Люди не хотели и не могли приучиться к холоду и дождю и вынуждены были уходить. Они мерзли, невинные созданья, пытались прикрывать себя от непогоды плащами из фиговых листьев, пели красивые жалобные песни, но северный ветер безжалостной холодной стеной вставал между ними и их шалашами, ютившимися под смоковницами. Люди лишались приюта и должны были переселяться.

Они вздыхали, покидая родные сады, которые переставали быть гостеприимными, но там, подальше к югу, под теплым солнцем, быстро утешались и пели от радости, видя, как воткнутые на новых местах дорожные посохи пускают побеги; тут было хорошо, тут они и оставались. На следующий год холод вновь догонял их, и опять им приходилось отступать. Они были, однако, слишком забывчивы, чтобы замечать свое постепенное отступление; они жили только настоящим; но упадок сказывался на всем укладе их жизни, налагал на них свою печать без их ведома, — они нищали и мельчали.

Младыш не мог сдаться. Его сердце питалось упорством; он рос, накапливая в себе силу сопротивления. И когда первобытные люди очутились на распутье между холодом и лесом, Младыш сделал немыслимый доселе выбор.

И стал первым человеком.

Потерянный рай

Ночь длинна. Младыш, задумавшись, сидит у костра.

Бодрствуя, он является глазами и ушами своих спящих товарищей и душою этого темного, бесконечного леса. Он — центр всего, что движется в окружности целой мили; малейший шорох доходит до него; он чует каждым волоском своего тела малейшее движение воздуха; ему достаточно едва уловимого запаха, чтобы знать, в чем дело. Чутье его так остро, что он, ступая по дерну, может проследить крота под землей вплоть до того места, где зверек прорывает себе ход наружу. Постоянная настороженность зажигает искру за искрой в глазах юноши, а когда он спит, на веках у него проступают темные пятна, которые придают лицу грозное выражение, отпугивающее всякого, кто вздумал бы к нему подступиться. Он молчалив, потому что все время о чем-то думает. Никто не знает, что творится в нем, да и сам он того не знает, пока молнией не вспыхнет в нем порыв к действию.

Таков он в действительности и таким выступает при свете костра — молодой мохнатый Лесовик, с густыми, грубо очерченными бровями, с трепещущими ноздрями и выдающимися мощными скулами. Грудная клетка заросла волосами, руки тоже мохнаты, кроме тех мест, где проступают огромные мускулы. Когда рукам его нужен отдых, он может держать оружие пальцами ноги, и вообще он столь же часто пускает в ход одну из ног, как и руку, чтобы подбросить топлива в костер. Всем этим он похож на других Лесовиков и на своих спящих вокруг костра товарищей; эти, пожалуй, постройнее, не так мохнаты, менее грубо сложены; они ближе к лесным зверям, грации которых еще не утратили. Спят они с палицей в одной руке и с недоеденным плодом в другой. А у Младыша, который начал думать за них всех, черты лица огрубели и приняли ожесточенное выражение.

Буйному виду Младыша отвечают бушующие в нем внутренние силы: гнев, энергия, скорбная тревога о том, что происходит вокруг; силы эти все растут вместе с накоплением опыта и распирают его душу, — того гляди, взорвут его изнутри. Он ничего не забывает, он чувствует логику происходящего, и, сидя теперь у костра, волнуемый мрачными предчувствиями гибели окружающего мира, то и дело закипает яростью, толкающей его на борьбу, на подвиги.

Он ясно видит, что первобытный лес обречен на смерть. Конец вечному лету. Исчезают теплые рощи, и в горах Скандинавии воцаряются бури и дожди. Дальше на юге, в лесах еще растут пальмы и хлебные деревья, а по склонам гор, обращенным к синему морю, зреют виноградные лозы. Но долго ли будет так? Вернувшись в становища своего племени, эти молодые люди, что лежат сейчас у огня, ежась от жара с одной стороны и от холода с другой, возьмут в руки виноградные кисти, припадут к ним губами, как к сосцам полного вымени, и со смехом будут сосать до блаженной сытости. А через год Младыш уже будет разводить там костер сухими лозами, и племя опять снимется с места; конца этому не видно. Лес обречен на смерть; какая-то враждебная сила неотвратимо надвигается с севера и уничтожает его.

Младыш смотрит вокруг — на деревья, стоящие под дождем. Даже сейчас, ночью, видно, как уже пострадал лес, при дневном же свете он являет собой страшное и жалкое зрелище. Все пальмы погибли; торчат одни почерневшие стволы, без листьев, словно огромные обглоданные кости. Стебли гигантских папоротников обуглились и почернели, а листья превратились в гниющую кашу. Мимозы и акации уже с год как свернули свои листочки, и дождь сделал их неузнаваемыми. Все вечнозеленые деревья высохли до самых корней и, словно скелеты, растопырили свои омертвевшие, голые ветви. Огромные кедры и каучуковые деревья валяются между останками других мертвых деревьев, задрав к небу отполированные дождем кривые гигантские корни. Все цветы и кусты убиты холодным ливнем. Вся почва в лесу стала болотом, усеянным трутом и голыми каменными глыбами. Только некоторые из хвойных деревьев еще пытаются бороться, но и они пригибаются к земле, кривятся, и смола белыми капельками застывает на их коре.

«У!» — гудит лес. «У!» — стонет ветер в оголенных вершинах деревьев, а еще выше в темноте слышится какой-то визг и торопливые, тяжелые взмахи усталых крыльев. Это стая диких водяных птиц, у которых ноги иззябли в водах к северу от горного прохода, и которые снялись оттуда, чтобы лететь на юг. Высоко в ночном мраке перекликаются между собой отрывистыми звуками птицы: гуси, аисты и фламинго. Невесело им. Младыш с сочувствием слушает их замирающие вдали крики — они тоже изгнанники.

В глубине леса слышится шуршанье, доносящееся из горного прохода — тысячелетнего пути диких зверей.

Младыш прекрасно знает этот путь и прислушивается, как всю ночь по проходу идут, топают и семенят живые существа, подгоняемые ветром. Это — всякого рода зверье, которое по ночам целыми стаями уходит из лесов северного нагорья в южные долины. Младыш распознает зверей по их теплому запаху и знает все, что они делают ночью, хоть и не видит их. Он слышит каждое их движение и знает каждый их шаг.

Вот идут длинные вереницы толстокожих — первобытные слоны-мастодонты и носороги, помахивая огромными, вымазанными в глине ушами, промокшие и голодные. Время от времени в животе какого-нибудь из гигантов слышится голодное урчание, — словно гул обвала прокатился в воздухе, — или слон поднимет хобот вверх и заперхает так, что в лесу загудит. Громадный пещерный лев схватил насморк и огорченно чихает, на ходу отирая себе глаза лапой. Бородавочник[12] уныло сопит, закрутив хвост вопросительным знаком.

Немного позади перебирают стройными ногами пугливые травоядные: они тоже переселяются. А среди топота их копыт слышится и крадущаяся поступь хищников, которым тоже нельзя больше оставаться на месте. Вот бегут газели, быстрые и нежные, как лунные блики под листвою, а с ними бегут стадами и вонючие гиены с отвислым задом, припадая на передние ноги; дикие лошади и окапи[13] бегут парами, бок о бок с тиграми и леопардами; теперь звери в пути и позабыли все взаимные нелады.

Северный ветер гонит их в проход своим холодным бичом. Одни стаи исчезают внизу в долинах, а с севера прибывают к проходу новые. Молчаливые жирафы, с хрустально-влажными глазами, качают на ходу длинными шеями и сбивают своими лбами увядшую листву с ветвей, стараясь поспевать за другими зверями. Более мелкое зверье трусит за караваном рысцой; тут и дикобраз, и тапир, и муравьед; все, у кого есть ноги, бегут к югу.

А над звериной тропой, по деревьям, тоже движутся переселенцы — непоседливые обезьяны. Конец и их житью-бытью в тех местах. И им приходится менять привычный образ жизни. Не швыряться им больше кокосовыми орехами, — прошло то времечко; не устраивать и крикливых митингов на вершинах деревьев для обсуждения вопроса о том, кого следует прогнать из стаи; все они теперь изгнанницы; лес погибает. И они покоряются обстоятельствам, хотя, разумеется, и ворчат обиженно. Они не привыкли хвататься руками за мокрые ветви, и многие сгоряча отказываются от этого наотрез; но, в конце концов, нужда не свой брат!

Они покоряются и догоняют других. Ни одна из обезьян ни разу не обернется назад, как и мало кто из других зверей-переселенцев.

Один из огромных слонов обернулся, было, назад на родные леса да и не смог уже идти дальше, повернул обратно. Это мамонт. Остались и еще некоторые животные; так им захотелось; трудное житье предстояло им на родине.

Повсюду в лесу слышится странный шорох; звери встревожены, чуют беду. Бегемот вылез из своего озера, где ему стало слишком прохладно; грязь так и течет с него, а он идет искать себе воду потеплее. Младыш слышит, как он с шумом выдыхает воздух и, обнюхивая дорогу, продирается сквозь засохшие кустарники.

С какой-то странной болью в сердце прислушивается Младыш к движениям и голосам тех немногих зверей, которые хотят остаться и прячутся в лесу. Они не в состоянии уйти, но им страшно, они издают жалобные звуки и как-то странно присмирели, притихли. Северный олень остановился под деревом и не шелохнется; он не понимает, что творится с лесом, не понимает и себя самого; только время от времени поводит ушами, мотает головой и переминается, похрустывая лодыжками. Мускусный бык[14] попросту ошалел и прет себе в противоположную сторону, на север, откуда ушли все остальные; что ж, его дело! Медведь хоть и ворчит, но не думает уходить, выбрал укромное местечко и сгребает увядшую листву в кучу, чтобы устроить себе удобное ложе; он простужен и хочет отлежаться на покое. Теперь к нему лучше и не подступайся; он негодующе фыркает на непогоду, которая нагрянула так не вовремя, когда он был занят своими пчелами. Вот он и решил соснуть, пока солнце не разбудит: кто осмелится потревожить его во сне!.. Мишка и не чует, как долго придется ему спать. Барсук и еж следуют его примеру и зарываются в землю до наступления лучших времен.

Но не все звери так практичны. Лес на всех уровнях населен существами, которые и не бегут и не думают искать себе надежного приюта, а только без устали бродят всю ночь; холод гоняет их с места на место, не дает покоя. Младыш слышит, как уныло бродят олени, буйволы и дикие козы; постоят с минуту, повернув нос к ветру и насторожив уши, словно принюхиваясь и прислушиваясь, чтобы понять — откуда это злое веянье, потом повернутся туда хвостом, понурят головы и поплетутся опять. К костру ни один из них не приближается; им хорошо знаком этот запах, и все они знают, что яркий свет этот умеет кусаться и может быть опаснее всего в лесу.

Только раз, около полуночи, Младыш заметил неподалеку, на опушке леса, два сыплющих искры зеленых огонька и пару длинных оскаленных зубов. Это подполз махайрод[15], ужасный зверь, с торчащими изо рта острыми клыками. Как это он не побоялся огня и отважился подползти так близко? Дрожь пробежала по телам спящих; даже во сне почуяли они его приближение, и некоторые глухо застонали, а у Младыша кровь вспыхнула огнем в жилах от близости этого ужасного врага. Но махайрод попятился, мигая голодными глазами, и ушел. Дождь хлестал его по впалым полосатым бокам; ему было холодно, и он, верно, был потрясен до самой глубины своего тигриного сердца такою свирепою жестокостью природы, превосходившей даже его собственную. Младыш слышал, как зверь удалялся, пошатываясь, и как бродил по лесу, без цели, уже перестав жаждать крови; Младыш знал, что животное обречено, ему не уйти из холодного края и от своей гибели.

Но от этого Младышу становилось еще более жутко и больно. Вот, значит, до чего дошло: махайрод, этот великий отверженный, несший на себе ненависть и проклятия всех тварей, идет на огонь не с тем, чтобы поживиться человечиной, а просто с тоски, и уныло уходит назад, отказавшись от ужина!

Что же такое творится на свете! Какая судьба тайно уготована миру? Кто этот ненасытный, надвигающийся с севера, уничтожающий леса и выгоняющий из них зверей? Что это за безжалостная сила? Человек это или невидимое существо, могучий и злобный дух? Нельзя ли как-нибудь убить его? Заставить показаться и вступить с ним в открытый бой? Нельзя ли остановить его нашествие метким ударом топора?

Ночь длинна. Вдали тоскливо воют волки, а в дупле дерева зловеще-печально кричит сова. Одна птица стонет, другая словно смеется, третья жалуется; крокодил плачет навзрыд, набив себе полный рот пищей, а гиена корчится от злорадного смеха; но ни одному из зверей не приходит в голову завыть на весь лес и послать вызов тому великому разбойнику, который разоряет всех без разбора. Не раздается ни единого клича мести, никто не зовет на битву с врагом. Все твари или спасаются врассыпную или бегут, сбившись в обезумевшее стадо — хищники рядом с дикими баранами — одинаково беззащитные перед холодом.

И Младыш поклялся отмстить за всех.

Было это в одну из ночей того переходного времени, когда тропический климат Северной Европы сменялся ледниковым периодом. Но память о тепле осталась в душе человечества и после того, как оно рассеялось из своей северной родины по всей земле, и сохранилась в виде неугасающего предания о рае земном. На севере человечество пережило свое первое детство, и память о нем — источник глубокой тоски, сложившей легенду об утраченной блаженной земле. Даже звери, которые тоже по-своему грезят — безумно и слепо, — хранят память о первобытном невинном состоянии мира до нашествия холода; память эта сказывается простодушием, с каким они поедают друг друга.

Зима

А ночь все тянулась. После полуночи на короткое время выглянула полная луна и слабо осветила огромные тучи, обложившие вселенную. Но вскоре они снова поглотили светило, и опять стало темно, как в подземной пещере; дождь усилился и заливал потоками останки первобытного леса. В эту ночь с неба низвергался настоящий водопад, косой и неистовый, и разливался по земле озерами, размывавшими ее до самых недр.

Младыш слышал, как вода собиралась на горных вершинах и катилась вниз, между скалами и деревьями, врывалась, с колоколоподобным гулом бездны, в пещеры или вырывалась из них, с глухим треском сокрушала скалы и ломала деревья. Ни один звук больше не говорил о бегстве и бедствии зверей.

Небо, бичевавшее землю — насколько хватал глаз, и людей, и зверей, — беспрерывными, гибельными дождями, уплотнившееся, как бы в предзнаменование вечного мрака, холодное, теперь как будто собиралось с силами для последнего, всесокрушающего потопа, который поглотил бы целиком всю землю. Замерзшие стволы пальм звонко стукались друг о друга, валясь в кучу под шумным напором вод; с гор плыли целые острова из поваленных деревьев с переплетенными голыми корнями. Небо ревело дождем.

Как холоден был этот дождь! Его ледяное дыхание врывалось в световую пещеру под выступом скалы, и даже огонь, ярко озарявший непрерывно струящиеся водяные стены этой пещеры, отступал перед этим ледяным дыханием. Люди у костра корчились и дрожали в тревожном сне; некоторые просыпались и ворчали на черные потоки, обступавшие их, словно стенки колодца; но бессилие и неспособность подолгу сосредоточиваться на чем-нибудь заставляли этих людей опять укладываться; они закрывали голову руками, глубоко вздыхали и снова засыпали, полумертвые от холода.

Долгая то была ночь!

Младыш поддерживал костер и поглядывал на дождь глазами, которые все яростнее сверкали под нависшими бровями. Сердце его ожесточалось, и он скрежетал зубами на непогоду. Но так как ничего нельзя было с нею поделать, он переносил энергию своего гнева на обтесывание нового кремневого топора.

Незадолго до рассвета дождь начал стихать и, наконец, совсем перестал. Все звуки как-то особенно гулко стали отдаваться в воздухе; на целую милю вокруг слышно было, как шумела вода, стекая с гор, и как булькало в лесных болотах. Все звери замолкли. Люди под скалой впали в забытье, спали тяжелым сном без снов. В лесу, между мокрыми поломанными и опрокинутыми деревьями, начало понемногу светлеть; небо проступало из ночной темноты бледное и пустое.

Было совсем тихо и безветренно, но очень холодно. В воздухе стоял сырой запах размытой дождем земли. Лес съежился и притих в ожидании последнего удара.

Перед самым восходом солнца, утреннюю зарю заволокли новые полчища свинцовых туч, которые, множась на лету, покрыли все небо. Воцарилась жуткая темнота, и на мгновение все вокруг замерло. Младыш, затаив дыхание, наблюдал эти новые тучи; таких черных и грозных он еще не видывал.

Вдруг из черной бездны сверкнул холодный, синий, всеохватывающий огонь и превратил тучи в огненно-белые громады гор, в доходящий до зенита неба хаос вершин и пропастей, и вслед за молнией грянул гром, короткий раздирающий удар. В тот же миг туча разорвалась и стремительно обрушилась на землю, но уже не водными потоками, а белыми хлесткими камнями — градом.

На землю сыпались ледяные зерна; туча с визгом открыла пальбу по размытой, разрыхленной земле.

Гром вспугнул все живое. Из лесу доносилось многоголосое сдавленное стенание. Звери, долго уже боровшиеся с водой в затопленных долинах, олени вперемешку с тиграми — последним судорожным усилием вынырнули из волн навстречу молнии, которая ослепила их, и погрузились навсегда. Далеко-далеко единорог разбудил в ущелье многоголосное эхо, испустив короткий отчаянный рев, словно вырвавшийся у него из самого сердца, а немного погодя, затрубил где-то еще дальше и еще исступленнее; животное совсем обезумело и яростно мчалось по лесу.

Спавшие под скалой проснулись и, как один человек, пали ниц перед громом, вопили, лепетали, хныкали и гладили землю, умильно прося себе пощады. Но поплакав и полежав некоторое время во прахе и видя, что удар не повторяется, они успокоились и подползли поближе к костру. Они впивались в огонь своими кроткими, еще влажными от слез глазами и дрожали от благодарности за милость огня, дававшего им тепло и свет; они протягивали к нему руки, бессознательно жуя губами, словно ели, — так им было хорошо, — и с глубокой благодарностью кивали ему головой. Ах! Огонь был их господин и единственный друг. Потом они принялись усердно почесываться, а затем запустили зубы в свои яблоки, с которыми не расставались даже во сне, начали жевать и перебраниваться, — одним словом, опять были счастливы, избежав уничтожения. Они не дали себе труда даже хорошенько поглядеть на то белое, что усыпало землю поодаль от них; там было, конечно, очень скверно, а тут, у огня, так славно, и пока еще не было нужды выходить туда, — день еще не наступил. Тепло скоро опять сморило их; они стали зевать, потягиваться, и один за другим опять повалились на землю, свернулись каждый на своем належанном сухом месте, и вскоре опять весь круг спал.

После града выглянуло солнце. Под его лучами белые ледяные зерна быстро исчезали с поверхности земли, — таяли и испарялись. На короткое время солнечный свет залил затопленные леса, как будто солнце желало проверить работу разрушительных сил. Но вскоре над землею навис густой туман, и в утренней тишине по мокрому лесу пошел какой-то странный робкий скрип и трепетание.

Что-то такое совершалось, что-то втихомолку подкрадывалось, что-то новое, еще неведомое! И вся природа замерла в безмолвном ожидании; земля покорно отдавалась во власть неведомой беды. Холод овладевал миром.

Тут Младыш не выдержал. Гнев, копившийся в нем месяцами под этими немилосердными ливнями, вырвался наружу. Он чувствовал, что совершавшееся теперь в лесу было последним убийственным нападением; пора было остановить этого разбойника и убийцу! Он, Младыш, отправится на поиски того, кто выгоняет людей из жилищ, топит животных и опустошает землю; Младыш заставит его показаться!

Юноша снял с топорища дрянной старый кремень и прицепил новый, только что точенный; затем он поправил костер и хорошенько прикрыл огонь хворостом, чтобы хватило надолго; теперь все готово, — в путь! Он ласково взглянул на своих братьев, которые лежали вокруг костра, вздрагивая во сне и съежившись всем телом; даже пальцы на ногах у них скрючило от холода. Младыш чувствовал, как был привязан к ним; ведь именно их беспечность, забывчивость и легкомыслие заставляли его выступить на их защиту. Не должны они мерзнуть, не должны погибать! Младыш сделал перед своею грудью какой-то знак топором, как бы посвящая себя своей судьбе, затем, крадучись, отошел от скалы и пустился в путь.

В лесу холод так и жег тело. В тихом утреннем воздухе как будто разлит был невидимый яд. Младыш растерялся и пустился бежать; бежал долго, куда глаза глядят, по лесу, то перепрыгивая через опрокинутые деревья, то проползая под ними. Земля в лесу превратилась в какое-то жгуче-холодное месиво, обжигавшее ноги Младыша, когда он погружался в него, а поверхность была усеяна длинными, светлыми и острыми осколками-льдинками, которые заставляли Младыша дико подпрыгивать, как ужаленного. Долго мчался он, не помня себя, ничего не видя и не соображая, вытянув вперед руку с топором. Но бессознательно он забирал все выше по склону горы, чтобы достичь места, где было поменьше воды и где было удобнее оглядеться.

Наверху он пришел в себя, замедлил бег и стал спокойнее подвигаться дальше, хотя все еще испуганный и задыхающийся, но уже оглядываясь по сторонам. Высоко, на одном из уступов нагорья, лес прерывался поляной. Как настоящий Лесовик, Младыш боялся открытых мест и заблаговременно стал пригибаться к земле, а к поляне подполз уж на четвереньках. Он как будто ожидал встретить там своего врага, таинственного духа холода.

Осторожно раздвинув обеими руками кусты на опушке леса, он принялся осматривать окрестность. На поляне не было и следов живого существа. Дерн, исполосованный и разрыхленный дождем, совсем окоченел; опрокинутые деревья по ту сторону поляны тонули в белом тумане. Стояла мертвая тишина. Куст, за которым скрывался Младыш, был какой-то косматый и рогатый, на всех высохших ветках висели прозрачные сосульки. Несколько сосулек упали Младышу на руки и пребольно жгли ему кожу, пока не растаяли и не потекли каплями. Он лизнул такую каплю и понял, что это пресная вода с привкусом того воздуха, из которого она явилась, что это застывший дождь, который, согревшись, опять превращался в воду. Опрокинутые деревья были белые, а верхушки их украшены такими же прозрачными сосульками, словно небывалыми цветами. Иногда по тихому лесу пробегала дрожь, и сосульки сыпались вниз с тихим звоном; эти тысячи мелких звенящих звуков сливались в общий тихий жалобный звук, как будто вся земля стонала в тяжком сне.

Широко раздувая ноздри, Младыш втягивал в себя морозный воздух, который до предела обострял его чутье, но не выдавал присутствия ни живых растений, ни зверей. Сейчас Младыш особенно сильно чуял самого себя, ощущал течение крови в своих жилах и свое дыхание. Певучая чистота и сладость воздуха оживляли его, и он принялся фыркать и встряхиваться с такой силой, что иней так и посыпался на него с куста. Младыш вызывающе огляделся вокруг; где же этот разрушитель, на борьбу с которым он вышел? Как бы добраться до него?.. Тсс!

Что-то громко закрякало над лесом. Младыш сразу присел. Через минуту он увидал, как пара уток с налету кинулась к озерку на поляне, неподалеку от куста, вернее к прудку, образовавшемуся за ночь от дождя; прудок так и блестел в тумане, окруженный каменистыми берегами. У поверхности пруда утки перестали шевелить крыльями и вытянули лапки, чтобы погрузить их в воду, но вышло что-то странное: птицы зашагали по блестящей поверхности, упираясь в нее растопыренными лапками, а когда теряли равновесие, то и хвостами. Невозможно было плыть по этому пруду! Пришлось им идти пешком, и они скользили, беспомощно падали на бок, опять подымались, останавливались на минуту с глупым видом и растерянно озирались вокруг маленькими, высоко посаженными глазками. Пруд замерз, покрылся блестящей корочкой льда! Младыш глубокомысленно потянул носом. Конечно! Он подошел к пруду и стал смотреть сквозь прозрачный лед на воду, которая неподвижно покоилась на ложе из камней и щебня. Затем он испробовал крепость льда своими босыми ногами; послышался сухой треск; лед еще не мог сдержать его тяжести. Младыш отправился дальше по покрытой инеем траве, которая обжигала ему ноги, и пересек поляну, чтобы подняться выше по склону горы. Повсюду, где не было дерна, виднелась голая земля, твердая, как гранит; но она как будто обрела голос, потрескивая под ногами Младыша. Это была первая зима.

Младыш стал карабкаться выше, выбираясь из полосы тумана туда, где грело солнце и где земля еще не замерзла. Там и лес кончался, переходя в кустарники и вереск, а еще выше, на диких скалах не росло уже ничего, кроме мхов. Наконец, Младыш достиг вершины и, греясь в лучах солнца, стал смотреть вниз на долину, над которой, словно белое море, разливался густой морозный туман. Солнце, поднимавшееся все выше, отрывало от этого тумана целые облака и гнало их по воздуху, пока они не исчезали. Вихри расшалились в голубом просторе, освещенном солнцем, и прорывали в тумане целые колодцы, образуя просветы, сквозь которые Младышу было видно дно долины. Там валялись, как попало, словно груды щепок, вырванные с корнем деревья, и целые стада утонувших животных плавали как мухи на поверхности вздувшихся, застывших болот.

Изгнанник

Младышу еще не удалось найти своего заклятого врага. Очевидно, он недостаточно высоко забрался. Озираясь кругом, он понял, что достиг лишь такой высоты, откуда открывался вид на еще более высокие горы.

Далеко к северу вздымались горные хребты один выше другого, целое войско гор, сходившихся со всех сторон света, чтобы сообща поддержать небесный свод. А над ними громоздились новые ряды белых вершин, упиравшихся прямо в небо, и трудно было решить, — облака это или же какой-то новый неведомый мир. Не оттуда ли и налетал северный ветер с морозом? Увы, тогда не скоро доберешься до могучего духа, посылающего холод в долины! Высоко живет он, и, пожалуй, человеку не одолеть его.

Младыш впал в сомнение и долго простоял в глубоком раздумье, забыв о времени. Полуденное солнце съело последние остатки тумана и показало долину на всем ее протяжении. От этого зрелища кружилась голова. Младыш обратил внимание на одну точку, видневшуюся высоко в голубом небе, какую-то черную пушинку, которая носилась по воздуху и опускалась большими кругами; это был коршун. Он быстро приближался и, очутившись на одном уровне с Младышем, прижал крылья к телу и камнем полетел вниз, все уменьшаясь и уменьшаясь, пока опять не превратился в маленькую пушинку уже в глубине сверкавшей на солнце мокрой долины. Тут, на высоте, дул слабый ветерок, но снизу не доносилось ни звука.

Следы разрушения, причиненного в долинах дождем, казались с высоты только ямками и бороздками на лесном покрове. Словно кто-то забавлялся, чертя по земле пальцем. Солнце смеялось над затопленной землей, блестящие облака появлялись и пропадали. Кто же такой был Младыш, чтобы о его существовании знал кто-нибудь из тех Могучих, обитающих над миром? И гнался ли кто-нибудь за ним и его племенем?

По небу ползли огромные облака, величиной с целые края земные, меняя дорогой свою форму, а там, глубоко внизу, по земле скользили их тени, изменяясь вместе с ними. Какое-нибудь белое облачко, занимавшее на небе местечко с ладонь, затемняло внизу всю долину. Земля то хмурилась, то смеялась, послушная ходу облаков по небесному своду.

Знают ли облака про людей? Они плавают над горами на головокружительной высоте, играют с солнцем, и люди для них слишком малы. Они сияют в величавом неведении, и знать не знают Младыша с его топором-мстителем, Великого Младыша, который выступил, чтобы потрясти вселенную!

Младышу стало стыдно улыбающегося неба: он червяком заполз под камень и долго не показывался.

Когда же, отрезвленный, он вылез из своего убежища, солнце уже спрятало от него свое лицо. Больше не видно было далеких горных вершин. Облака стали серыми и плыли очень низко, цепляясь за верхушки ближайших горных хребтов и скатываясь вниз по их склонам. Долина внизу тонула в густой мгле. Младыш стал спускаться вниз, и скоро эта темная масса, оказавшаяся проливным дождем, охватила его.

Уже совсем стемнело, когда Младыш снова достиг дна долины. Ему вдруг стало страшно при мысли о товарищах, и он так заспешил, что холодный дождь стал паром выходить из его мокрых лопаток. Завидев скалу, под которой утром он покинул своих, Младыш очень удивился, что дыма не видно, и остановился. Ужасная мысль пришла ему в голову, он тяжело перевел дух и огромными прыжками понесся к скале!.. Ушли! Костер погас!

Да, под выступом скалы было холодно и пусто; братья покинули место. Младыш с первого взгляда заметил, что костер стоял нетронутым, каким он его оставил утром, но погас. Должно быть, они долго спали, и огонь потух. Топливо отсырело и не загорелось, как рассчитывал Младыш, а может быть, ветер переменился и направил дождь под выступ скалы. Как бы там ни было, костер погас. Бедняки проснулись утром — костер остыл, а хранителя огня нет! Тогда они снялись и отправились восвояси, надо полагать, в полном отчаянии. Огонь погас. И Младыш остался один-одинешенек! Они все ушли, а он остался один в диком затопленном лесу!

Он быстро нагнулся и отыскал их следы на рыхлой земле. Он узнавал каждый след и, тычась носом в землю, выл и плакал от горя и от страха, что они его покинули. Следы были отчетливо видны, и он бегом отправился в погоню за товарищами. Было уже совсем темно. Он вертел головой во все стороны, плакал и скалил зубы, не переставая лететь вперед, подгоняемый ужасом. Что, если он не догонит их? Что, если они погибли!

Он натыкался на места, где они останавливались в недоумении, не зная как продолжать путь, и сбивались в кучу, прежде чем догадывались пойти в обход; он наткнулся и на несколько брошенных ими жалких плетенок с припасами, — это они избавились от лишней ноши. Он невольно приостановился и всплакнул о горемыках и о случившейся беде. Но затем мрак и жуткое одиночество погнали его дальше. По свежим следам он видел, что они уже близко, и холодный пот, обливавший его тело, сменялся колющим жаром; он смеялся и плакал, продолжая свой бег.

Наконец, он догнал их. Они сделали привал в пещере, где и сидели, сбившись в кучу и жалобно воя в темноте. Еще издалека он услыхал их; крики о помощи перешли в монотонную жалобу, которую они неустанно повторяли хором, и выходила какая-то унылая песня, рассказывавшая о том, что огонь погас, а им еще далеко до дому. Младыш остановился и окликнул их, закричал изо всех сил, пропел им, что он здесь. Они замолчали. Он приблизился к ним, почти задыхаясь, почти падая от напряжения, икая от радости.

Но, когда он подошел поближе, они встали и встретили его общим яростным воем, потом гурьбой вышли из пещеры и обдали его потоком бранных слов и угроз. Он видел, как белки их глаз сверкали в темноте, видел камни в их мохнатых руках; они замахивались на него своими дубинами, словно на опасного дикого зверя!

Так, бывало, подымались они всей толпой против волка или тигра, который слишком близко подходил к их становищу, но тогда и сам Младыш бывал среди них, становился в первом ряду, завывая и грозя врагу; теперь толпа поднялась против него.

Стоял почти полный мрак, и холодный дождь так и хлестал толпу, которая разъярялась все больше и больше, хлестал и его, одинокого, жалкого, удрученного.

— Да ведь это я! — крикнул он им надорванным голосом и придвинулся к ним еще ближе, чтобы они узнали его. О да, они узнали его, — и камни засвистели мимо его ушей, а один, самый большой, угодил ему прямо в грудь так, что удар отозвался в спине. Тогда он умолк и попятился назад. Ему не было ни особенно больно, ни обидно, — он был виновен в том, что огонь погас; но кто это швырнул в него такой большой камень? Он помедлил немного, раздумывая и все еще не веря тому, что они гонят его от себя. Но, видно, так. Они набрали еще камней и продолжали швырять в него. Он все-таки не отступал, хотя и трудно было в темноте обороняться от града камней. Наконец, вся толпа двинулась на него с исступленными криками. Один из самых высоких шел во главе и был запевалой в хоре проклятий предателю, убившему огонь. Предателю! Так назвал Младыша его лучший друг Гьюк.

«Как, — подумал Младыш, холодея всем телом, — что такое сказал Гьюк? Как мог Гьюк стать во главе толпы и одним из первых проклясть его? Неужели это Гьюк идет на него с искаженным лицом, злобно напружившимся телом и пеной у рта? Неужели это кроткий Гьюк подступает к нему все ближе и ближе, потрясая высоко поднятыми кулаками, впереди вопящей толпы?»

Младыш не отступил, но что-то сдавило ему грудь; он грозно заворчал, готовый выйти из себя. Но он все еще надеялся на примирение. Он хотел объясниться, пытался говорить, но они заглушали его голос своим воем. Тогда он подумал: а может они правы? Да нет же! Разве он предатель? Разве он не хотел как раз спасти их, спасти в более широком смысле, чем они понимали? Неужели и Гьюк не может понять этого?

Еще один камень попал в Младыша, и тогда он рассвирепел; глаза его налились кровью, он затрясся, раскрыл рот и тихонько завыл. Потом он заметался взад и вперед, выделывая какие-то странные прыжки, высоко подбрасывая ноги и потрясая ими, как будто тело его потеряло свой вес. Он потерял и дар речи, как эта дико воющая толпа, которая прокляла его, не желая даже выслушать его оправданий. А Гьюк все наступал на него, изрыгая все более и более бессвязные, бессмысленные проклятия; Младыш шагнул к нему и своим кремневым топором рассек ему череп до самых зубов. После этого он глубоко перевел дух и увернулся от брызнувшей изо рта друга струи крови. Никто не ожидал такого поворота событий. Младыш сделал невозможное.

Гьюк умер на месте. И пока другие толпились у его трупа, объятые ужасом, Младыш повернулся и ушел в глубь затопленного леса.

На другой день он сидел у потухшего костра, который все оставался нетронутым; холодный пепел еще сохранял форму сгоревшего топлива, но это был уже один прах. Все еще не теряя надежды, Младыш разгребал золу и всей грудью втягивал в себя воздух — не пахнет ли гарью, не тлеет ли где уголек или хоть единая искорка, способная разгореться, но сырая куча золы и обуглившихся обрубков не подавала никаких признаков жизни, и пепел рассыпался по земле. Огонь погас окончательно.

Младыш провел ночь на дереве, в полузабытьи, замерзший, но не сдавшийся. Неподалеку, в пещере сидели его товарищи, сбившись в кучу, и вопили всю ночь напролет. Все время они поминали в своих жалобах Гьюка, и каждый раз имя это больно отзывалось в душе Младыша, но вместе с тем ожесточало ее.

Всю ночь, как и накануне, лил дождь, а к утру опять выпал град и подморозило. Тут Младыш услыхал, как его товарищи покинули пещеру и отправились по лесу к югу; жалобный вой их мало-помалу замер вдали. Они возвращались домой с горькими вестями, бесприютные, лишенные огня в эту зимнюю стужу.

Но все-таки они были на пути домой, и им предстояло провести без крова только еще ночь-другую; а там они опять будут в своем становище вместе с женщинами и детьми, в укромной долине, где горит старый священный костер племени. Там их примут с радостью; обогреют, и скоро все их невзгоды будут забыты.

Не забудут только «огнегасителя» и «убийцу» — Младыша. О нем будут слагаться гневные песни и сказания, и мысль о том, что он брошен в одиночестве на жалкую гибель в лесных дебрях, будет служить пряной приправой ко всякой беседе.

Младыш покинул угасший костер под скалой и стал бесприютным скитальцем; несколько дней он блуждал по лесу, не зная, где он, бродил по холодным болотам, не чувствуя ни дня, ни ночи, не замечая ничего вокруг. Иногда он отгрызал кусок мяса от трупа какого-нибудь утонувшего животного и съедал его, так что голода не чувствовал, но холод и одиночество одолевали его, пригибали к земле, словно непомерно тяжелая ноша.

Однажды он вдруг почувствовал себя лучше; ему стало теплее, — он бессознательно забрал к югу и очутился неподалеку от долины, где жили его братья.

После тяжелой внутренней борьбы, он стал нерешительно приближаться к становищу; он не мог устоять — так его тянуло туда. Шел он тихими, бесшумными шагами, неслышными даже ему самому. Вот он стал уже различать следы там и сям; значит, становище близко. Но что это виднеется на лужайке, откуда знакомая ему тропинка ведет прямо к шалашам? Он широко раскрыл глаза и увидел высокий шест, а на нем рассеченный череп Гьюка; рядом, на другом шесте болталась волчья туша. Он остановился — дальше ему хода не было. Здесь — граница между ними. Да, вот что они приготовили для него, если он вернется, обратит свои проклятые глаза к родичам!

Младыш постоял, всхлипнул и пошел назад, на север, в холодные вымершие леса, нагой и одинокий.

Вечный огонь

Шел снег. Младыш начал взбираться на священную гору.

Крупные мокрые хлопья снега таяли на мохнатой спине Младыша, но он не обращал на это внимания. Сперва он подумал, что это лоскутьями падает само небо, но скоро разобрался; это был просто дождь, только другого рода, более холодный и густой. Младыш намеревался взойти на вершину огненной горы, откуда много человеческих веков тому назад его предок принес огонь своим братьям. В руке у Младыша был топор. Он не помнил себя и ничего больше не боялся после тех ночей, что провел во мраке и одиночестве в обледеневшем лесу. Ему нужно было добыть себе огонь, добром или силой. Пар так и валил от Младыша, небо посыпало его снегом, но он без устали и без оглядки подымался в гору.

Гора находилась далеко на севере, по ту сторону долин, в которых обитало племя Младыша, пока холод постепенно не вытеснил его оттуда. Но Младыш знал дорогу. В раннем детстве он привык каждый вечер смотреть в просветы шалаша на огненную пасть, выдыхавшую дым под самые небеса. Не раз слышал он и предание о том, как однажды дух огня протянул с горы вниз огромную огненную руку и уничтожил леса на много-много миль вокруг; это было ужасное время для всего племени, которому пришлось бежать и прятаться в болотах и ямах с водой, пока не смилостивился тот, наверху. Но в последние печальные времена племя так далеко отступило к югу, что гора исчезла из виду, и Младыш не знал, в каком она теперь направлении. Издали он не мог видеть ее вершину, скрытую облаками.

Но стоило ему подняться немного вверх от подножья горы, как его охватили жуткие предчувствия. Гора, к которой прежде нельзя было приблизиться из-за каменного дождя и ярких молний, стала теперь удивительно спокойной. Уж не спит ли она? Она не пугала громовыми раскатами, не показывала огненных языков, не дышала пламенем из расселин. Она была совсем спокойна, не дрожала, не сбрасывала вниз раскаленных камней, была холодна и тиха. Не хитрость ли это? Не лукавое ли предательство? И Младыш без особой радости поднимался вверх; было бы лучше, если бы гора немножко обожгла ему подошвы!

Младыш давно уже миновал пояс лесов и всякой растительности и подымался вверх по крутой исковерканной каменистой поверхности. Она еще хранила следы огня, но была холодна и пропитана ледяной водой; отдельные огромные камни походили на мертвых чудовищ. Младыша мало-помалу стало охватывать тоскливое предчувствие беды.

Далеко за полдень Младыш достиг вершины. Последняя крутая часть пути была усыпана чем-то вроде черного шершавого пепла, пребольно коловшего ноги и смешанного с желтыми и синими вонючими комками; вся эта холодная масса сверху была покрыта мокрым снегом. Младыш достиг вершины, такой же угасшей и похолодевшей, как и вся гора, на которую он взобрался.

Да, огнедышащая гора потухла. Младыш стоял на самой верхушке ее, образовавшей кольцеобразное отверстие, и смотрел в разинутую пасть горы. Пасть была холодна и набита снегом. Вокруг расстилались небо, пропасти и целый мир пустоты.

Никогда больше не увидеть Младышу огня! Могучий дух, обитавший на горе, исчез. Мир погас. Младыш стоял на вершине омертвевшей земли, замерзший, с окровавленными ногами, одинокий и отчаявшийся.

За несколько дней до того, направляясь к северу, он проходил как раз через то ущелье, где шла старая звериная тропа; теперь она была почти совсем размыта дождем; все звери уже перекочевали на юг. Там Младыш и остановился, чтобы в последний раз оглянуться назад, в нелепой и суетной надежде увидеть хоть дым от костра своего племени. Тут физические муки и тоска одиночества переполнили его душу, привели его в такое отчаянье, что он озлобился на весь мир, на все и на всех. И, в приливе злобы и гордости, он заревел над долиной новую песнь, впервые раздавшуюся над затонувшей землей, песнь упорства, песнь отрицания. Он скалил зубы и пел вызывающе, несмотря на то, что стоял в ущелье один-одинешенек, собираясь искать свое будущее в направлении, как раз противоположном тому, которое избрали все прочие живые твари. Эхо приносило обратно его песню — бессмысленные, надорванные звуки, — и это еще пуще раззадоривало его, толкало превзойти в безумии самого себя.

Насытив свое сердце одиночеством и отрицанием, Младыш повернулся лицом к северному ветру и вступил в царство зимы.

Да, тогда у него еще была надежда. Он еще не подозревал, что нет больше огня на священной горе предков. Тогда в его воображении еще существовала гора, источник огня, бессмертного духа, дающего тепло. У него еще оставался тогда этот последний путь — самому отправиться к великому духу огня и побороться за обладание искрой, необходимой для поддержания жизни; и эта надежда питала его сердце, что бы ни ждало его впереди — приключение, удача или гибель.

Теперь он стоял на угасшей горе. Самый источник огня иссяк. Великий дух умер. Младыш спел в последний раз. Огнепоклонник лишился огня, Лесовик лишился леса.

Начался его земной путь — путь одинокого, бесприютного, голого человека по холодной земле.

На краю пропасти сидела обезьяна и, когда Младыш повернулся, чтобы начать спуск вниз, она оскалила свои длинные, желтые зубы, словно обрадовалась. Это была старая человекоподобная обезьяна, почему-то отставшая от своих во время переселения и увязавшаяся за Младышем в гору. Она сидела, поджав холодные ноги и сложив руки, вся дрожа от холода. Когда Младыш обратил на нее внимание, она ответила ему взглядом умных и похотливых глаз, а затем повернулась к нему своим радужным задом, пробежала несколько шагов вниз по крутому обрыву и опять уселась. Младыш нацелился ей в голову большим ледяным осколком, но промахнулся; его охватило жгучее желание съесть ее сердце.

При спуске с горы обезьяна следовала за Младышем на безопасном расстоянии, и он несколько раз швырял в нее камнями и кусками льда, но ни разу не попал. Обезьяна осталась его спутником.

Едва Младыш спустился вниз от кратера, как разразилась буря, слившая воедино небо и землю.

Младыш убил лося и заснул под его теплой тушей, предварительно напившись дымящейся крови. В течение нескольких часов туша отдавала жизненное тепло. Проснулся Младыш под тяжестью окоченевшего трупа, но в ту ночь он все-таки спас себе жизнь.

Когда взошло солнце, он уже успел пройти много миль к северу; священная гора осталась позади, сверкая вершиной, увенчанной снежной шапкой. На смену вечному огню пришел вечный снег.

В горах снегу все прибывало, а в долинах без перерыва лил дождь и хлестал град. Ледниковый период уверенно вступал в свои права.

К леднику

Дни и недели — Младыш не знал сколько именно — шел он к северу, все ближе и ближе к сердцу зимы. Много пришлось ему перенести; холод так донимал его, что он под конец еле волочил ноги в какой-то дремоте, не помня себя от утомления; но он продолжал идти вперед, навстречу холоду; он все еще хотел узнать, кто обитает на высочайших вершинах.

Он потерял ощущение времени, слился с вечностью и все шел, шел; сознание собственного бытия поддерживалось в нем только ежедневной борьбою за жизнь. Непрерывное скитание в течение все крепчавшей зимы познакомило его со снегом и льдом; он понял, что они такое; ничего таинственного в них не было. А северный ветер неумолимо гудел: сам себе помогай!

По ночам бывало смертельно холодно. Вода в расселинах скал замерзала до дна; покрытые инеем камни кусались и выхватывали целые клоки кожи. Младыш не выжил бы, если б необходимость не заставляла его совершать невозможное и не учила помнить ее закон.

В одну морозную ночь он почувствовал, что не доживет до утра, если останется лежать голый, измученный, под обледенелым камнем; и вот, он встал и в каком-то полубреду направился к медвежьей берлоге, о близости которой говорил его чутью теплый запах. Очутившись в теплой яме, Младыш даже прослезился, — спертый воздух, насыщенный вонью хищного зверя, напомнил Младышу его мать и утраченное родное жилье в первобытном лесу, где перед шалашами стояла такая же вонь от гнившей на солнце падали. Он проглотил слезы и, грезя, что попал домой, повалился рядом с медведем, мгновенно охваченный сном. Но медведь пробудился и принялся обнюхивать пришельца, а потом захотел попробовать, каков он на вкус. Младыш, очнувшись, словно обезумел, и в пещере завязалась борьба. Не будь у Младыша кремневого топора, не уйти бы ему от гибели. Он убил медведя, напился его крови и, распоров ему брюхо, заполз в теплую утробу. В ней он проспал, пока туша не остыла, и, прежде чем уйти из пещеры, содрал с медведя его шубу. Следующую ночь Младыш провел уже под скалой, завернувшись в медвежью шкуру, которую и стал повсюду таскать с собой. С тех пор он проводил ночи довольно сносно, а вскоре догадался кутаться в теплый мех и днем. Он всунул ноги в шкуру, облекавшую задние лапы зверя; с этих пор ему нипочем было шагать по холодной каменистой почве. Зато в борьбе с медведем Младыш лишился одного глаза.

Питался он чем попало, но кроме животных, ему ничего не попадалось; ни растений, ни плодов уже не было. На ходу он отбрасывал ногою камни, нагибался и подбирал прятавшихся под ними пеструшек и полевых мышей; такую добычу он совал в рот целиком, живою и теплою. Мышь с брюшком, набитым всякой пряной всячиной, и с косточками, налитыми сладким мозгом, была лакомым кусочком для странника. Кроме того, Младыш убивал и съедал всяких зверей, которых удавалось настигнуть и одолеть, начиная с зайцев и диких свиней и кончая большими лосями. Он орудовал своим каменным топором с такой силой и ловкостью, что против него не устоять было ни одному животному. Огромный тур валился, словно сраженный молнией, когда Младышу удавалось подобраться к нему поближе и хватить его своим кремневым топором прямо в лоб. Младыш усовершенствовал свое оружие: обтесал себе несколько кремневых ножей, чтобы разрезать дичь, а один нож привязал к палке, чтобы оружие стало длиннее и выучился метать его в дичь, к которой не мог подобраться достаточно близко. Звери, однако, попадались в горах не часто, и движимому голодом Младышу приходилось выслеживать и преследовать их целыми днями, пока, наконец, убегавшая от него дичь не лежала, истекая дымящейся кровью, под его коленом. Ему нечем было согреться, кроме теплой крови убитых животных, а мясо их он съедал сырым, так как у него не было огня.

Он выносил эти тяжелые условия, потому что надо было жить. Он ежедневно упрямо боролся за жизнь, потому что иначе было нельзя; но изгнание и вынужденное скитание в одиночестве наложили свою печать на весь его облик; он рос и развивался в постоянной тоске по лучшей жизни, которая — он знал — где-то существует, — и это поддерживало его.

Во время своих неустанных скитаний, он забирался все дальше и дальше к северу. И вот он достиг скандинавских альп[16], на вершинах которых снег уже давно слежался, обледенел, и начал сползать с отвесных обрывов в долины.

В первый раз Младыш увидел Ледник еще издалека. Ледник слепо таращился на него, светясь каким-то диковинным голубовато-зеленым блеском, который сливался с синевой неба, и таким остался в душе Младыша. Он, как всегда, завидев что-нибудь новое, совсем незнакомое, выгнул дугою спину и пошел прямо на Ледник. Но на пути лежали хребты и плоскогорья. Младыш шел, взбирался, карабкался, цеплялся за выступы руками и ногами, полз, присасывался словно клещ, опять вставал и шел дальше, как в забытьи, приходя в себя уже где-нибудь на новом месте; и так шло время. Пришло и такое, когда Младыш совсем освоился с Ледником и шагал по нему, как по всякой другой, хорошо известной дороге.

Оказалось, что и там, на бесплодных ледяных камнях, возможно жить. Младыш бродил меж зеленых ледяных гребней и ущелий и прислушивался к тяжелым вздохам, которые раздавались под его ногами в гулких пещерах Ледника. Он не боялся теперь ни холода, ни льда: он закутался в две толстые медвежьи шкуры, одну из которых вывернул мехом внутрь. Ноги он, кроме того, обернул лоскутами шкуры лося, которые догадался привязать ремешками. Ночью ему отлично спалось в углубленьях между массивными скалистыми глыбами, разбросанными по поверхности льда. А когда мороз и бури стали уж слишком донимать его, опыт указал ему на самый снег, как на лучшее убежище: Младыш зарывался в него и преуютно устраивался в снежной яме, закутавшись в свои шкуры. А выспавшись и проголодавшись, он опять выползал на свет и вскачь, с развевающимися за плечами шкурами, мчался по снежным полям на охоту. Младыш перерос подвиг, который намеревался совершить когда-то. Сначала его влекло на север желание померяться силами с холодом и отомстить ему за причиненное зло, но ежедневная борьба за существование понемногу вытеснила из его ума это первоначальное намерение. Он не нашел в горах иных властелинов, кроме снежной бури и Ледника, которые вынуждали его напрягать все силы только для того, чтобы поддержать свою жизнь. Вершины не таили ничего, кроме снега и льда. Но упорный задор, с которым Младыш выступил в путь, в неравной борьбе с природой перешел в несокрушимую волю и выносливость. Чем сильнее дул леденящий ветер, тем упорнее Младыш ему сопротивлялся.

Лесовик умер в нем еще тогда, когда он стоял на потухшей горе; а последний уголок звериной души его умер, когда он, став лицом к лицу с зимой, расстался с представлением о каком-то насылающем ее враждебном существе. По мере того, как он день и ночь изощрялся в борьбе за свое существование, не стремясь преодолеть непреодолимое, — в его душе закладывалась основа первого язычества, веры в безличные силы природы. Необходимость пересоздать себя, согласно условиям, которыми он хотел управлять, закаляла его волю. Впрочем, он не отдавал себе отчета во всем этом, а просто жил, повинуясь инстинкту: пожирал все живое вокруг себя и развивал в себе энергию, которой хватило бы на целый народ. Северный ветер не переставал гудеть: сам себе помогай!

Младыш остался на севере. Одиноко жил он в холодных горах, промышляя себе пищу. Буря и метель стали его спутниками, широкие пространства — его домом. А зима становилась все холоднее. Ночи — все длиннее и темнее и почти проглатывали короткий день.

В ясные морозные ночи вспыхивали сполохи, будто взрывы бешеного веселья, и метались по небу, словно привиденья умершего вселенского огня. Младыш всматривался в эту игру призраков, но пользы в них не видел и, покачав головой, снова склонялся над оленьим следом на хрустящем снегу, — еды, еды на сегодня!

Младыш рыскал за дичью и жил в ямах и пещерах под утесами. А если по близости не оказывалось подходящего убежища, он пускал в ход свою медвежью силу, опрокидывал и сдвигал огромные камни, громоздил их один на другой, пока не получалась пещера, где он мог без опаски провести ночь. Такая выдумка значительно уменьшила его тревогу за свою жизнь и освободила его силы и способности для других задач.

Попадая в места богатые дичью, он стал прилагать уже особое старание к устройству дома или вернее каменного логова, в котором ему приходилось проводить несколько ночей подряд, а иногда немного отдохнуть и днем. В такие часы он садился у входа в свое убежище и грелся на бледном зимнем солнце, под звон и прыганье кремневых осколков, погруженный в выделку новых орудий. И когда глаза его, отрываясь от работы, блуждали по горизонту, его невольно поражало, что солнце стало такое холодное, стояло на небе так низко. В пределах круга его зрения ничто не могло спрятаться от его глаз.

А поодаль от него, на расстоянии добрых трех шагов, сидела собака и, навострив уши, с любопытством посматривала вокруг.

Младыш уже не был совсем одинок, да и раньше он, в сущности, всегда находился в обществе зверей. Но они по большей части сами избегали его. Вначале за ним увязалась старая обезьяна, но она недолго прожила после наступления больших морозов. Она попыталась было кормиться остатками мяса, которые бросал Младыш, но пища эта не очень-то была ей впрок, и она все тощала. Раз Младыш увидел, как она подобрала брошенную им медвежью шкуру и попробовала закутаться в нее; но шкура мешала бегать на четвереньках, и обезьяна бросила ее, потаскав за собой некоторое время. Однажды утром Младыш нашел свою спутницу замерзшей на крыше того каменного логова, где он ночевал. Он вырезал из тушки сердце, но оно не годилось в пищу: разорвалось и совсем высохло от долгих мытарств. Потом к Младышу пристала собака.

Началось с того, что дикие собаки стали ходить за ним по пятам в уверенности, что на их долю всегда придется большая часть всякого убитого им животного. Время от времени, когда не попадалось другой добычи, Младыш убивал и съедал какую-нибудь из этих собак. Но одну собаку из стаи он все щадил; к ней он как-то пригляделся и стал отличать ее от других. А она, следуя за ним всюду, постепенно и вовсе отделилась от своей стаи, и Младыш мало-помалу примирился с ее присутствием. И надо признать, она вела себя ненавязчиво, никогда не подходила раньше, чем Младыш наедался сам, и покорно убегала, стоило ему взглянуть на нее. Она была невелика ростом, с острой мордочкой и закрученным на спину хвостом. Младыш отучил ее от вытья, швыряя в нее камнями, и она только лаяла; совсем молчать, когда происходило что-нибудь особенное, было ей не под силу. Младыш и собака были одинаково бдительны; от их зоркого взгляда не ускользало ничто на огромном расстоянии вокруг, но чутье у собаки было все-таки тоньше. И она преусердно охотилась вместе с Младышем, которому иной раз приходилось целыми днями гоняться за оленем, пока не удавалось загнать его насмерть, и не раз собака оказывала при этом охотнику такие услуги, которые закрепляли их вооруженный мир.

Младыш даже привязался к собаке. Вначале, в самый разгар жестокой зимы, когда дни, ночи, недели тянулись как одно долгое напряженное мгновение, его просто успокаивало сознание, что собака остается при нем, не отходит от его логова всю ночь и, случись завтра неудача на охоте, она во всякое время обеспечит ему хорошую трапезу. И собака как будто понимала Младыша: была очень вежлива, но никогда не приближалась к нему настолько, чтобы можно было схватить ее рукой. Однако, пока длились такие несколько натянутые отношения, они успели многому научиться друг у друга. Им так славно сиделось вместе короткими зимними днями, когда у Младыша бывал достаточный запас пищи для них обоих, а каменное логово было уже устроено, и солнце хоть чуточку пригревало их со своего далекого небесного пути.

В руках у Младыша звенел и дымился кремень; на досуге он всегда мастерил какое-нибудь новое оружие. Но, сидя и обтесывая кремень, он иногда вдруг начинал жадно высматривать что-то в холодном воздухе и поводить над кремнем носом, — пахло гарью, огнем! Было внутри кремня, дробившегося под ударами, что-то пахнущее тлеющими под пеплом угольями. Младыш широко раздувал ноздри и втягивал в себя запах гари, напоминавший ему также запах опаленного дерна после грозы, или запах утреннего тумана в первобытном лесу, или тяжелого ночного пота растений, испарявшегося под солнцем. Младыш глубоко втягивал в себя воздух и вздыхал, вздыхал. Да, он тосковал по огню. И готов был без конца обтесывать кремни, хотя бы только для того, чтобы вдыхать в себя этот близкий и в то же время столь далекий запах огня, исходивший от осколков камня.

В промежутки, когда окружавшие Младыша опасности и заботы не так сильно донимали его, он принимался осматривать свою собственную особу и находил, что кожа его покрыта струпьями от грязи и насекомых и кусками запекшейся крови убитых им животных; тогда он соскабливал с себя некоторые струпья и съедал их; вот как произошла на свет чистоплотность.

Волосы, покрывавшие его тело, стали понемногу выпадать, — он больше не нуждался в собственной шубе, так как постоянно носил звериные шкуры. Вообще, он был здоров и отлично процветал на открытом воздухе, который не давал ему лежать на боку и нежиться. Младыш окреп, сила его все росла; росло и умственное его развитие, что, впрочем, не мешало ему с чисто звериным аппетитом набрасываться на всех теплокровных животных, которые, как и он, предпочли остаться на севере и приспособиться к новому климату.

Тем временем зима кончилась. Младыш не сразу понял это. Ночи вдруг стали теплее, и солнце стало подыматься выше, — как раз, когда он, наученный опытом студеной зимы, готовился, стиснув зубы, к еще более жестоким морозам и еще более трудному житью-бытью. И вдруг мороз пошел на убыль!

И лишь теперь, когда стало чуточку светлее, и дни начали прибывать, Младыш понял, что он перенес за время этого ужасного долгого мрака. Пока царила тьма, он неистовствовал в первобытном зверином отчаянии, не помня себя, весь во власти одного стремления — выжить; теперь он начал отмякать и отводил душу какими-то странными звуками, которые судорожно вырывались у него из горла; это был смех. Плохо же ему пришлось! Но он скоро забыл об этом и как бы очнулся.

Настало лето, и Младыш решил, что холод исчез навсегда. Но зима пришла опять, да еще более лютая, чем прежде, и Младыш узнал такие ужасные мучения, каких еще не испытывал. Он едва выжил. Лето опять поставило его на ноги, и теперь он научился уму-разуму, понял и принял смену времен года и стал готовиться к зиме заблаговременно.

Каждая новая зима была продолжительнее и холоднее прежней, а лето все убывало, пока не превратилось просто в короткий дождливый отрезок вечной зимы. Ледник все рос и расширялся.

Горные вершины совсем скрылись под сплошным куполом снега, все прибывавшего и прибывавшего. Снег слеживался под давлением новых верхних слоев и превращался в мощный слой ледяного теста, которое сползало по склонам гор и понемногу заполняло долины. Короткое лето не могло особенно повредить Леднику; оно только крепче спаивало его; оттаявший от тепла снег на его поверхности замерзал при первых холодах снова, и Ледник, лишенный снежного покрова, так и сверкал сине-зеленой глубиной на всем своем протяжении, и на горных вершинах, и далеко в долинах. Отблеск этой зеленой бездонности наполнил с течением времени весь горизонт Младыша, все увеличиваясь по мере того, как Ледник незаметно расползался с горных вершин по всему краю.

Ледник вытеснял самую землю, дробил ее в порошок и сминал чудовищной тяжестью движущегося льда. Темною ночью Младыш слышал подземный грохот и скрежет льда, который разворачивал и срывал скалистую почву в своем непрестанном медленном движении вниз, увлекаемый собственной непомерной тяжестью. И Младыш в ответ на это скрежетал зубами.

В тихие морозные дни холод впивался острыми зубами во все поры тела, дыхание вылетало у Младыша из носа какими-то белыми сгустками, а кровь так и колола под кожей, словно звездный дождь. В такие дни он удивлялся, что все еще жив, и радовался этому.

Зверолов

Младыш вполне возмужал и, закаленный несколькими зимами, мог вести своего рода обеспеченную и размеренную жизнь, хотя все еще оставался кочевником. С тех пор как он уразумел смену времен года и научился готовиться к зиме, неосмысленная борьба с холодом сменилась более рассчитанным образом действий.

Он вялил мясо в благоприятное время года и припрятывал его про запас на время холодов. Дичи водилось кругом достаточно и зимою, но Младыш считал за лучшее устраивать себе прочное и вместительное жилье из камней, в котором можно было бы проводить всю холодную пору, а это привело к тому, что он стал делать себе на зиму и запасы пищи. Итак, вполне оседлой жизни он еще не вел, но каждую весну выбирал себе новое место охоты и там оставался на всю следующую зиму.

Свое жилье он устраивал теперь с немалым старанием и по определенному плану. Если ему попадалась естественная пещера, он завладевал ею, предварительно убив медведя, обыкновенно первого ее хозяина, или же строил себе жилье сам, громоздя большие камни один на другой и затыкая все отверстия камнями помельче. Это невысокое каменное жилье он стал углублять, выкапывая под ним в земле яму, которую устилал мохом и звериными шкурами. Тут он и спасался от холода в длинные темные ночи.

Охотиться он продолжал и зимою, но никогда не отходил от дома настолько, чтобы не успеть вернуться домой на ночь.

Хотя у него не было ни огня, ни света, он все-таки кое-что мастерил в своем жилье; если ему не хотелось спать, и запасов вяленого мяса было достаточно, он возился с кожами, содранными с убитых животных. Терпеливо жевал он их вершок за вершком, добиваясь, чтобы они из грубых, жестких и ломких стали мягкими и хорошо бы растягивались. Такому приему его научила горькая нужда, необходимость, как и всему остальному, что он знал; во время голодовок ему часто приходилось довольствоваться обгладыванием остатков мяса с кож, и он заметил, что кожи, побывав у него в зубах, становились прочнее и приятнее на ощупь. Те же голодовки надоумили Младыша заготовлять впрок мясо, провяливая его.

Если же он не был занят жеваньем шкур, то сидел впотьмах и ощупью, как слепой, протыкал острой костью дырки в шкурах, а потом связывал шкуры длинными ремешками, вырезанными из оленьей кожи. Он наловчился кутаться в шкуры особым образом, извлекая из них возможно больше тепла; но это стоило ему долгого и головоломного труда. Из кишок убитых животных он свивал веревки, которые служили ему для разных надобностей. Всем этим можно было отлично заниматься и в потемках.

А зимы становились все длиннее. Ледник забрался уже далеко внутрь страны. Нельзя было заметить, как он двигался, но с каждым годом его владения расширялись. Нижний край его уже достиг низменной равнины; там зеленый потрескавшийся лед столкнулся с остатками мертвого леса, и где прежде росли бамбуки и мимозы, лег теперь ледяной щит высотой с целую гору; в тропических болотах, где прежде росли лотосы, теперь вздымались тусклые арки краев Ледника, из-под которых струились холодные потоки беловатой, мутной воды. Ледник беспрерывно выделял влагу и опять замораживал ее своим холодом; он все рос и расползался, поглощая одну местность за другой.

Младыш хорошо изучил Ледник и знал, что тот все время движется. Он соображал, прикидывал в уме и довольно ясно предвидел то время, когда здесь круглый год будет стоять зима, — Ледник захватит всю страну. И он инстинктивно собирался с силами, чтобы встретить то время во всеоружии опыта и знания. Каждая протекавшая зима была для него суровой школой, которая учила его быть готовым ко всему. И он мало что предпринимал в течение дня, в чем не скрывалась бы забота о будущем, хотя и не всегда сознавал это. Ледник грозил ему и заставлял быть наготове.

Но в первые годы его одиночества лето бывало еще довольно жаркое, хотя и очень дождливое. Это были настоящие потопы; теплый дождь лил недели напролет и превращал весь край в туманные болота. Тогда Ледник, омытый и прозрачный, сохранял свое бездонно-зеленое сияние и в глубинах и на вершинах, с которых полз широчайшими извивами, усеянными трещинами и обломками скал, вниз, в окутанную сеткой дождя и тумана страну.

Эти летние потопы превращали Младыша в водяного жителя; он научился переправляться по воде на древесных стволах, действуя длинным суком, как багром; вздувшиеся реки и озера уже не могли больше становиться преградой на его пути. Если вода оказывалась чересчур глубока, он бороздил ее широким концом сука и все-таки пробирался вперед. Собака следовала за ним, то сидя на противоположном конце ствола, то плывя рядом. До чего они оба промокали! С них всегда так и текло, кожа до самых глаз пропитывалась водой и холодела, но они терпеливо переносили все это.

Во время короткого лета Младыш опять поддавался беспечности, свойственной Лесовику, бросал свои шкуры и бродил без конца, не имея при себе ничего, кроме своего каменного оружия. Он всеми порами своего тела впитывал в себя тепло, целыми днями лежал и грелся на солнце, если только оно пробивалось сквозь облака. Но зимний закал уже сидел у него в крови и ждал холода; у Младыша развилась память, и он никогда не уходил так далеко, чтобы потерять из виду зеленоватый блеск Ледника под небесами.

Лето Младыш проводил в беспрерывных скитаниях, переходя с места на место в погоне за добычей. Он устраивал себе шалаши там, где его заставала ночь, а утром шел дальше. Однажды, во время своих охотничьих походов, он спустился в южную долину, откуда был родом, и нашел лес почти сгнившим и частью превратившимся в кочковатое мшистое болото. Отдельные стволы больших деревьев уже едва можно было различить; они образовали почти непроходимую чащу валежника, заросшую кустарником и сорными травами.

Первобытному лесу уже не суждено было собраться с силами. Каждый год некоторые из опрокинутых деревьев пытались пустить побеги, и над погребенными в болоте пальмами зеленели молодые стебли; но им не суждено было становиться деревьями, — с наступлением зимы они погибали. Ни одно из растений первобытного леса не возродилось в своей первоначальной пышности; они влачили существование в виде мелких, уродливых побегов; некоторые из них, впрочем, оказались довольно стойкими и впоследствии опять создали лес, хотя и меньших размеров.

Зато были и такие растения, которые в первобытном лесу не имели никакого значения, а теперь воспрянули и общими силами принялись воссоздавать лес; это были хвойные растения, которым холод был нипочем. Ель и сосна быстро разрастались и заполняли пустоши первобытного леса. Можжевельник, в былые времена напоминавший гигантские кипарисы, перезимовав в виде мелких, медленно растущих побегов, сохранил куполообразные и пирамидальные очертания своих предков, но значительно уменьшил свои размеры. Некоторые лиственные породы, наоборот, из кустов и трав превратились в большие деревья и приобрели способность сбрасывать свою листву на зиму и обновлять ее весной. К таким принадлежали береза и дуб, которые в первобытном лесу были лишь кустарниками, осина, ива и многие другие. Теперь они вошли в силу, давали побеги и в течение лета, когда и ночи стояли светлые, тянулись кверху своей недолговечной лиственной шапкой.

Все приспособилось теперь к новому порядку, к смене времен года, — видно иначе было нельзя. Многие из перекочевавших на юг животных возвращались летом на север, и стали поступать так из года в год, уходя зимой все дальше к югу, по мере того, как разрастался Ледник.

Почти все птицы устремлялись на север, когда солнце начинало греть своими лучами наводненную местность, очертания которой были им хорошо знакомы. Птицам не мешал этот избыток воды, — лишь бы солнце выманило из земли траву, тростник да достаточное количество жирных червей. Были, правда, и такие птицы, которые навсегда остались на юге, как, например, фламинго, пеликаны и другие прихотливые пернатые, довольно странной наружности, но с чрезвычайно нежными плавательными перепонками на лапках. Зато всех остальных: гусей, уток, лебедей, пигалиц, жаворонков и куликов — Младыш ежегодно приветствовал, когда они целыми тучами прилетали с юга и, шумя крыльями, с радостными криками спускались в обширные озера, из которых повсюду торчали голые ветки и корни старого леса.

Там квакали жабы, излюбленная пища аиста, извивались черви и плавала по освещенной солнцем воде всякая вкусная мелюзга, радуя уток обилием; большие щуки с быстротой молнии бороздили светлую гладь воды, спасаясь от преследования выдры, а между скучившимися древесными стволами строили свои города большие семейства бобров.

То-то шла кормежка, и высиживание яиц, и рождение детенышей! Младыш утопал в изобилии, — столько было яиц и дичи, — и целыми неделями валялся без дела на островках, где в дуплах погибших деревьев гнездились пчелы.

Из сухопутных зверей многие тоже пытались в теплую пору возвращаться на север. Сидя на какой-нибудь возвышенности и высматривая добычу, Младыш иногда различал на южном крае горизонта, залитого ослепительным сиянием, давно знакомые очертания мощной фигуры льва в виде тени на облаках; на земле же зверь казался на таком расстоянии лишь едва заметным пятнышком. Иногда Младышу случалось уловить и изящные очертания зябкой антилопы, которая пробежала, пожалуй, миль сто от своего нового пастбища, только бы разок взглянуть на покинутую северную родину. Это были отдельные бродяги или изгнанники, вроде Младыша; они всегда поворачивали обратно, завидев с высоты опустошенные леса. Судьба вела их все южнее и южнее, и им предстояло стать совсем чужими в этих краях.

Некоторые сухопутные животные гостили на севере летом и уходили обратно с наступлением холодов; но таких становилось все меньше и меньше; они не могли, как птицы, переноситься по воздуху и привыкнуть к ежегодному кочеванию. Бродячий образ жизни приняли лишь дикие лошади и некоторые другие быстроногие; Ледник быстро проложил границу между теми, кто остался на севере, и теми, кто имел возможность кочевать. Первые два лета и бегемот пытался возвращаться на север, шлепая по болотам, но так искололся о валежник и ветви, торчавшие со дна, что на третий год уже не показывался и навеки повернулся к родине спиной, — а спина у него была широкая!

В самое первое лето нагрянула еще целая ватага бесхвостых обезьян, которые жили на земле, как люди; но, разумеется, они забыли о зиме и занялись высокопарными словопрениями да выживаньем других животных из узкой долины, где было достаточно орехов и ягод, чтобы прокутить все лето.

Спустившись следующей весной в ту долину, Младыш нашел скелеты всей ватаги на одной горке, куда обезьяны забрели, спасаясь от холода. Буря застигла их врасплох, и видно было по их скелетам, как они сбились в кучу, обнялись, да так и замерзли.

Обезьяны постоянно надоедали Младышу, подстерегая и передразнивая его, так что теперь он доставил себе удовольствие сложить и пропеть всей компании прощальную песнь. С тех пор он больше не видал обезьян. И те, которые держались южнее, должно быть, тоже повымерли, даром что всегда и во всем считали себя правыми и лицемерно кичились тем, что всегда верны себе.

Рациональнее всех повел себя мамонт, которого Младыш часто встречал в первые годы, тянувшиеся для него как вечность и перерождавшие его в человека. Первое время он и мамонт отлично уживались на Леднике. Младыш еще не решался охотиться на этого исполина, так как недостаточно возмужал; кроме того, пища у них была разная, — вот они и не мешали, не завидовали друг другу.

Мамонт потерял свое сходство со слоном, обзаведясь длинношерстой шубой в защиту от холода, и напоминал небольшой движущийся, обросший мохом утес, когда грузно топтался между гранитными глыбами и отряхивал иней с лиственницы, прежде чем хоботом сгрести себе в рот зеленые иглы. Зимой же Младыш привык встречать его в занесенных снегом хвойных зарослях, где могучее животное выбирало себе местечко за какой-нибудь скалой, и стояло, скрываясь от ветра, мирно свернув хобот и предоставив снегу кружиться между огромными бивнями. Так мамонт простаивал подолгу, грузно покачиваясь под завывание снежной бури, обрастая длинной шерстью между могучими ногами и с бесконечным терпением посматривая из-под опушенных снегом мохнатых бровей своими маленькими умными, испытующими глазами, — словно олицетворяя собою одиночество.

Тихими морозными ночами Младыш, просыпаясь в своем каменном жилье, слышал глухое покашливание мамонта, будившее эхо, которое прокатившись по ледяным ущельям, замирало в звенящем просторе вечной тишины. Это старик брел по Леднику при свете северного сияния, осторожно переступая гигантскими ногами между ледяными глыбами и ущельями. Он проходил большие расстояния в поисках скалистых островков и вершин, часто почти отвесных, где росли карликовые сосны, дававшие ему пищу.

А летом мамонт с ленивым сопеньем лакомился зеленью молодых березок и проделывал разные фокусы с едой: подбрасывал ее себе на спину или вертел своим гибким хоботом, прежде чем удостаивал ее отправки в рот. Линяя летом, он оставлял клочья шерсти на терновнике и в чаще других кустарников.

В светлые ночи, когда стволы берез казались издали чьими-то белыми или пестрыми руками, мамонта можно было видеть где-нибудь на дальних высотах, где небо светилось золотым блеском и в полночь: он стоял там, опустив голову, хлопая ушами, чтобы отгонять комаров, и слышалось издали мерное жеванье его неповоротливых челюстей — словно глухой скрежет камней под Ледником.

Но по мере того, как лето с годами становилось все короче, мамонт все реже спускался с гор; весной он даже стал уходить еще дальше к северу, облюбовав раз и навсегда холодные области. Младыш знал, что мамонт умен, а потому не преминул принять его поведение к сведению.

Младыш задумывался не на шутку. Пора первой юности миновала и оставила по себе только смутное ощущение, что прошли бесконечно долгие годы; Младышу казалось, что он провел в одиночестве уже целую вечность. Теперь он ни в чем не терпел недостатка, вполне был хозяином своего бытия и находил все новые и новые средства к облегчению своего существования. Он не боялся никого ни на небе, ни на земле, заставляя покоряться зверей с помощью топора и копья; что же касается слепых сил в облике снежной бури, холода и мрака, то им он сопротивлялся пассивно — они входили в тяжелый обиход его жизни; неизбежность и упорство поневоле сливались в одно целое и обусловливали развитие. Младыш победил природу и самого себя.

Но теперь он стал тяготиться своим одиночеством. Для чего он стал таким могучим? Разве сила и упорство нужны ему только для того, чтобы выжить? Впрочем, он никогда не скучал: или добывал себе пищу на сегодняшний день или делал запасы на будущее, работая даже впотьмах. Если еще оставалось время, он взбирался на крышу своего каменного жилья и просиживал там дни и ночи, примечая ход небесных светил. Мало-помалу он начал распознавать, как движутся солнце и звезды, как они исчезают, как появляются опять, и через сколько времени.

Его испытующий взор беспрестанно переходил с земли на небо, блуждал там и сям; в руки ему попадались все новые предметы, и стоило ему один единственный раз увидеть что-нибудь или к чему-нибудь прикоснуться, чтобы предмет этот навсегда врезался в его память. Он был всегда готов к восприятию новых впечатлений и всегда чем-нибудь занят. При каждом новом открытии кровь бросалась ему в голову, он суетился, как суетится животное, в слепом повиновении инстинкту строящее себе гнездо; голова его горела от роящихся мыслей, и все спорилось у него в руках. Но ему не было весело.

Однажды летом он решил пойти на юг по следам своего племени. Следы вели от одного покинутого становища к другому, тоже покинутому, и он шел по этим следам неделю за неделей. То место, где жило племя, когда Младыш покинул его, было давно брошено, а окружавший его лес погиб. Младышу пришлось перейти через горы и спуститься в совершенно неизвестные ему места, где он чувствовал себя неуютно; наконец, он завидел между деревьями дым и признал становище своих соплеменников. Но даже тут, далеко к югу, отнюдь не было особенно тепло; как же они существовали? Он с тоской смотрел на дым, но тот же дым вызывал в его памяти картину того, как родичи его сидели вокруг костра или валялись по своим шалашам, целыми днями ссорясь и перебраниваясь, не доходя, однако, до драки. Приблизься он к ним в тот раз, когда увидал позорный столб, воздвигнутый ему в назидание, он бы услыхал их неумолчную сварливую перебранку; да и теперь, вздумай он подойти поближе, ему не довелось бы услыхать ничего другого; и разве добыл он огонь за время своих долгий скитаний? А он сам сознавал, что это было необходимое условие для его возвращения к родному племени. Поэтому он не пошел дальше. Но то лето он провел на пустынном нагорье к северу от лесов, где, кроме его собственного племени, обитали и другие дикие племена, держась на больших расстояниях друг от друга и постоянно враждуя между собою.

Со своих сторожевых высот Младыш часто видел дым от костров других племен, обитавших на юге. Но ему ни разу не пришло в голову завязать с ними какие-либо отношения или хотя бы добыть у них огня. Контакт с этими чужаками мог иметь лишь одну определенную цель.

В то лето Младыш не раз достигал этой цели, когда случай сталкивал его с людьми, отважившимися забрести чересчур далеко к северу. Такие случаи давали ему возможность утолить свою тоску по людям. Иногда дело кончалось полным удовлетворением, но иногда и разочарованием, смотря по тому — было ли это молодое существо с вкусной кровью или какой-нибудь старый, жилистый первобытный человек, которого и зубы не брали. У Младыша надолго сохранилась в памяти одна такая не совсем приятная для его пищеварения встреча; попался старый высохший Лесовик, которого он застиг врасплох у ручья во время ловли раков; Младыш накинулся на него и сразу принялся пожирать, даже не поглядев на него хорошенько. Уф! Он надолго набил себе оскомину, и у него чуть было навсегда не пропала охота питаться плотью и кровью себе подобных. Вообще, его влечение к людям порядком улеглось после того, как он перепробовал их с десяток. Да под конец люди и вовсе перестали заходить к северу от своих лесов; не выходили ни толпами, ни в одиночку: прошли слухи о появлении на пустынных высотах злого тролля, полумедведя, получеловека, который разрывал на части и пожирал всех, кто приближался к его владениям. И Младыш снова повернул на север, к своему холодному царству.

Но, посидев несколько недель на одном зверином мясе, он опять стал бредить молоденьким, сочным, густокровным собратом. Отведать бы этого лакомства еще хоть разочек! Эта мечта не давала ему опять замкнуться в своем одиночестве; он продвигался вперед вяло, часто отклоняясь от своего пути в поисках человека.

Во время одной из таких разведок, предпринятой в надежде, которую он, уверенный в разочаровании, пытался скрывать даже от себя самого, он и напал на чудо.

Это был человек; наконец-то опять существо с поднятыми от земли передними лапами! Младыш увидел свою добычу во всю прыть бежавшей по равнине к одной из пещер; когда же он перерезал ей путь, она опрометью бросилась бежать по долине, перескочила через ручей и скрылась за холмом. Младыш пустился за нею, и охота началась. Продолжалась она ровно трое суток и окончилась далеко-далеко, в местности, совершенно незнакомой Младышу, что немало содействовало тому, что охота эта стала великим в жизни Младыша событием. Дичь, бежавшая от него быстрее и неутомимее любого оленя, завела его туда, где земля кончалась и начиналась вода, — огромное озеро, уходившее в необозримую даль. Это было море. Когда человек ударился в бегство, Младыша сразу поразило, что тот не искал спасения ни в лесу ни в горах, а кинулся напрямик через болота и степи, простиравшиеся к западу. Разве там тоже жили люди, или у этого человека вовсе не было родного племени, где бы он мог найти убежище?

Еще больше удивило Младыша то, что человек, по-видимому, был чем-то прикрыт, но не шкурами, как он сам, а чем-то другим, что развевалось за ним на бегу. Будь это нечто вроде одежды, — оно было бы весьма кстати, так как время года стояло уже позднее: град и пронизывающие ветры давно давали себя знать. Но Младыш не знал, кроме себя, ни одного человека, который умел бы прикрывать тело от холода. Кроме того, бегущий как будто и не собирался защищаться или прибегать к хитрости, а просто бежал и бежал, видя в бегстве единственное средство спасения, — как то бывало с дичью. И для Младыша, таким образом, дело сводилось к тому, чтобы или догнать или загнать эту дичь.

Младышу, однако, приходилось напрягать все силы, чтобы не потерять след, и за первые часы гонки расстояние между дичью и преследователем увеличилось. Вскоре, однако, Младыш начал сокращать расстояние, понемногу, но достаточно для того, чтобы стоило продолжать охоту. Ночью Младыш отдохнул несколько часов, поел и поспал, а на следующий день должен был до полудня бежать по следам, пока снова не увидел свою дичь.

Следующей ночью преследуемый человек попытался пустить в ход жалкие уловки: перешел через воду, вернулся назад и спрятался в каменистом тюле; но Младыш снова выследил его, поднял и погнал, преследуя по пятам. Они успели пробежать уже много миль и очутились теперь в совершенно незнакомой Младышу местности.

Целые табуны диких лошадей срывались с места, описывали вскачь круги, останавливались и смотрели на Младыша, который, проносясь мимо них, скрежетал зубами далеко не с кротким видом. Гонка эта мало отличалась от ежедневной его охоты, — разве только тем, что дичь на этот раз была благороднее и желаннее обыкновенной. Последний день беглец подвигался вперед уже медленно, видимо, ослабевая. Теперь они выбежали к воде и повернули вдоль берега, усыпанного мелким песком, круглыми камешками и разными диковинными штучками. Младыш с любопытством приглядывался ко всему, что видел на берегу, и принюхивался к бившему в нос острому запаху, но ни разу не остановился. С этим можно было подождать, — догонять оставалось каких-нибудь несколько минут. Человек впереди еще бежал, но силы покидали его, и по его спине видно было, как ему тяжело. Наконец, он покатился на песок, приподнялся и попытался двинуться дальше, но уже на четвереньках; охота была закончена.

Младыш длинными прыжками приближался к своей добыче, не держа наготове топора; тут достаточно было и зубов; он уже облизывался заранее, предвкушая утоление голода, а главное, жажды.

Тут он увидел, что это была женщина. В ожидании своей участи она лежала на коленях, уткнувшись лицом в песок. Она не издала ни звука, когда Младыш дотронулся до нее; он перевернул ее, и взгляды их встретились. Всякая мысль об убийстве исчезла у него. Разумеется, ее надо оставить в живых.

Но он все-таки оскалил зубы в последней вспышке мстительного чувства за все то страстное напряжение и труд, которых стоила ему эта охота.

Как только женщина почувствовала, что останется в живых, выражение ужаса в ее глазах сразу пропало, а затем она тоже оскалила зубы, будто хотела укусить; но ни один из них не укусил другого. Это была первая улыбка.

С тех пор они стали скитаться вместе. Их было только двое на Леднике, — единственная человеческая пара на севере.

Солнце прорвало тучи и увидело, что других нет… Так возникла моногамия.

Море

Тут уместно рассказать, как Младыш много-много лет спустя, прожив со своей женой целый человеческий век внутри страны, был охвачен неизлечимым недугом — страстной тоской по морю.

Начало ей было положено той трапезой из свежих ракушек, которой он и женщина утолили свой голод на берегу моря, когда он догнал ее, и они вызвали на свирепых лицах друг друга первые улыбки. Воспоминание об этом угощенье, когда Младыш впервые отведал соленой пищи, стало для него единственным, чему он всегда радовался, словно вспоминая что-то очень важное.

С вкусовым воспоминанием сплеталось еще удивительно ясное и приятное воспоминание о часах, проведенных тогда с Маа (имя это дали ей впоследствии ее дети) во время их отдыха на песчаном берегу. Младыш исследовал круглые камешки и другие незнакомые предметы; кое-что оказалось съедобным, хотя и не все было одинаково вкусно. Потом он глубоко вдыхал в себя запах моря, воды которого были чернее всех вод, какие он видел внутри страны, и не имели берегов по другую сторону — насколько хватал глаз. И на вкус эта вода была другая, странная, но довольно приятная, если не пить ее слишком много. Белые птицы с резкими криками летали над волнами, которые, по-видимому, катились куда-то далеко-далеко.

Не дал ли тогда Младыш обещание самому себе вернуться на этот берег опять, а потом забыл его? Не оно ли взывало к нему? И почему тот день был так прекрасен, так невыразимо приятен сам по себе, что воспоминание о нем стало скрытым источником всего, что с тех пор Младыш делал по доброте? Вспоминая, спустя много лет, о том дне, он покачивал головой, и Маа во время скитаний, подымая глаза от своей ноши, нередко замечала, как по суровым чертам мужа пробегал какой-то слабый, светлый луч, что-то вроде улыбки, скользнувшей по его лицу в тот день на берегу моря. Маа догадывалась, что муж о чем-то тоскует, причем вряд ли о ней, и смиренно поправляла на спине свою поклажу, всегда увенчанную грудным младенцем. Для нее во всем мире не было ничего, перед чем бы она преклонялась более, чем перед священной тоской мужа, и она выражала свое участие немой, беззаветной преданностью и готовностью следовать за ним до самой смерти.

Да, Младыш тосковал по морю. Годы отделяли его от краткого мига, проведенного на берегу; его жизнь стала сплошной зимой, — но тот миг так и остался незабвенным, единственным. Неведомое закралось в его сердце, когда он сидел на белом песке и смотрел на волны, катившиеся в неведомую даль, куда не мог достать его взор. Было что-то чудесное в том мгновении, которое вошло в его кровь и определило участь его самого и его рода.

Он не знал и не мог знать, что тоска по морю была нераздельна со светлым чувством, забрезжившим в его сердце, когда он впервые взглянул в глаза бедной загнанной Маа.

Привычка Маа

А теперь перейдем к будням. Начиналась зима, и Младыш с Маа добровольно пошли ей навстречу, пробираясь на север к краю Ледника; там Младыш обжился и чувствовал себя, как дома; там они и зажили, перенося всякие лишения и превратности судьбы, сначала кочуя с места на место, потом оседло, и с годами образовали семью.

Холод не был новостью для Маа; она выучилась переносить всякое время года. Мало-помалу Младыш стал присматриваться к тем маленьким полезным приемам, которые она пускала в ход для самозащиты. Они были очень просты, появлялись как-то сами собою, и все-таки никто из привыкших к жизни в лесах не додумался бы до них. И Маа не думала, а попросту вводила их в обиход. Одежду, которая была на ней при встрече с Младышем, она тоже изобрела сама, и Младышу полезно было узнать, что двое людей, даже не подозревая о существовании друг друга, могли напасть на одну и ту же мысль. Это и послужило первой причиной того, что он решился нарушить цельность своего «я» и с благодарностью разделил с Маа свое одиночество; они образовали первый маленький союз на земле. В первобытных лесах мужчина и женщина сближались как волки, и ни одна женщина там не становилась матерью без метки на загривке, оставленной зубами мужчины; Младыш с Маа были первой человеческой четой, которая соединялась, глядя в глаза друг другу.

Одежда Маа отличалась от одежды Младыша материалом. Это были не шкуры, а что-то наподобие войлока из шерсти мамонта. Она собирала эту шерсть с терновых кустов и свивала из нее грубые нити, а их переплетала между собой и валяла эту плетенку, очень толстую и теплую. На ногах она носила лапти, а в руках постоянно таскала искусно сплетенную из тростника корзинку, куда совала всякие мелочи и всякие диковины, которые подбирала повсюду, подобно некоторым птицам. Так, она прятала туда разные зерна, зубы зверей и камешки, приглянувшиеся ей своим цветом или округленной формой, перышки, увядшие цветы, болотный пух, всевозможные блестящие предметы и все, что отличалось мягкостью, а кроме того, конечно, и съестное, иногда весьма странного рода. Когда корзинка чересчур переполнялась, Маа устраивала склады для своих сокровищ под камнями и в ямах; она никогда ничего не выбрасывала, но легко забывала, куда и что спрятала.

Младыш так никогда и не узнал толком, каким образом Маа попала на то пустынное нагорье и как умудрялась переносить холод; она была очень молчалива. Не то, чтобы она таилась или не хотела сказать, просто для нее не существовало никакого связного прошлого. Она была сама жизнь, но жизнь лишь в настоящем; прошлое проносилось в ее памяти смутными тенями пережитого, но не существовало само по себе. Она очень выразительно встряхивала своей гривой, когда Младыш спрашивал ее, как она ушла от своего племени, и охотно пыталась рассказать длинную историю, в которую, судя по ее мимике, верила и сама. Но все сводилось к необычайно выразительной игре глаз, а с губ слетало всего несколько слов, а точнее, певучих звуков; она же, наверное, воображала, что исчерпала целый мир. Да и не нужна была Младышу эта история. Она была с ним, такая теплая и близкая, и служила ему, чем могла; этого ему было достаточно.

Младыш так или иначе пришел к заключению, что Маа, по какой-то, от нее самой не зависящей причине, была, как и он, изгнана своим племенем и забрела в пустыню. Случилось это с нею, должно быть, в очень раннем возрасте, так как она лишь недавно достигла полной физической зрелости и, очевидно, провела в одиночестве несколько зим. Вероятно, она была того же закала, что и Младыш, это также восстановило против нее ее племя, и также дало ей силы прожить в одиночестве и без огня. Северный ветер откинул волосы с ее лба и научил ее самой себе помогать.

Любопытно было, что она в борьбе с зимой выработала в себе ту же силу сопротивления, что и Младыш, но только на иной лад. Он убеждался в этом постепенно, живя с нею и наблюдая ее привычки. Она не охотилась: все звери внушали ей только страх и особенно самые маленькие, вроде мышей. Мышь могла заставить ее с диким воплем без оглядки броситься на гору. Зато Маа преспокойно поедала муравьев, улиток, мух и прочих насекомых, только не пауков. Очевидно, она разбирала животных, руководясь своими собственными непостижимыми правилами.

На деле же она питалась практически одной растительной пищей и придумала целый ряд новых кушаний, вкусных и невкусных. Плодов, какие росли в первобытных лесах, взять ей было негде, и она питалась травами, кореньями и злаками, которые отыскивала, бродя по болотам и каменистым полям. О способности же ее разыскивать наиболее питательные из этих трав и кореньев говорила вся ее наружность, пышущая здоровьем и свежестью. Летом она, таким образом, благополучно обходилась травами, осенью же все болота покрывались ягодами, которыми не брезговал, бывало, и Младыш; но чем питалась она зимой, когда на пустынном нагорье нельзя было найти ни насекомых, ни зелени? У нее не было, как у Младыша, сознательного стремления собирать запасы на холодное время; и все-таки пища у нее была.

Просто-напросто у нее была так развита природная потребность собирать и копить, что она долгое время, когда негде было взять другой пищи, могла кормиться содержимым своей корзинки и других своих потайных складов. Она собирала все, что можно и сколько можно, и эта неосознанная привычка питалась чувством самосохранения; таким образом у нее всегда были запасы, и зиму она, так или иначе, переживала.

Маа умела сушить различные съедобные корни, да они и сами высыхали от долгого лежания в складах, и таких сухих кореньев накапливались у нее целые вороха. Но всему прочему она предпочитала семена некоторых сортов злаков, которые она собирала по зернышку и тщательно припрятывала отдельно от других припасов.

Началось, пожалуй, с того, что ей просто полюбились эти маленькие семечки, похожие на детенышей диких овец, которых хочется приласкать и взять под свою защиту. Но она и тут, как всегда, не знала меры; ей хотелось набрать их как можно больше, бесконечно много — просто ради того, чтобы иметь; ей нужен был целый мир прелестных крошечных детенышей. Потом нужда заставляла ее съедать эти семечки. Одной горсти ей хватало, чтобы быть сытой целый день.

Особенно усердно собирала она семена высокого злака с длинными шершавыми колосьями — дикого ячменя. Младыш хорошо знал их; и ему случалось иногда отведать зернышек из колоса, запутавшегося у него в волосах; это было довольно вкусно. Но. Маа собирала их ежедневно и горстями, и скоро они стали их обычной пищей.

Годы шли, и Маа, не изменяя старым, приобрела новые привычки — и во время кочевок вдоль подошвы Ледника, и во время более продолжительных остановок на местах. Младыш предоставлял Маа возиться со своими делами, а сам занимался охотой и совершенствовал свое оружие. Время от времени он замечал в руках у Маа какой-нибудь новый, невесть откуда взявшийся предмет. Из клочьев шерсти мамонта и других животных, которые Маа прилежно собирала повсюду, она, сидя у порога своего жилья, свивала нити и плела из них зимнюю одежду. Для лета же она стала плести себе легкие юбки из волокон тростника и травяных стеблей. Она перепробовала для этого все сорта трав, пока, наконец, не облюбовала невысокую травку с голубыми цветами — лен. Эта травка особенно подходила для ее целей, и с тех пор неутомимым пальцам Маа много пришлось с ней возиться.

Для хранения зерен Маа стала плести из прутьев корзины поплотнее и щели в них замазывала глиной, чтобы зерна не просыпались; таким путем женщина ощупью подошла к выделке горшков; но наладилось это дело лишь тогда, когда мужчина снова добыл огонь.

У них уже было несколько детей. Первый ребенок родился в отсутствие Младыша, а во второй раз Маа сама ушла из жилья, спряталась за большой камень и, поохав там с часок, вернулась назад с новым ребенком. Это были маленькие слепые созданья, с коричневым пушком по всему телу; первое время они целыми днями спали в плетеной корзинке за спиной у Маа. Но они быстро росли; старший пузанчик уже расхаживал за порогом жилья и исследовал все, что только попадалось ему под руку. Отец сделал ему кремневый топорик, величиной с ноготь большого пальца, и маленький мужчина отважно набрасывался с ним на щенков, копошившихся вокруг жилья. Удалось-таки Младышу снова полюбоваться на маленьких мохнатых ребятишек, пускающих по ветру пушинки, как птичек, — точь-в-точь как в утраченном первобытном лесу; но все-таки теперь это было совсем по-другому!

Жилье приходилось теперь устраивать попросторнее и попрочнее, чтобы хватило места всей семье. Уходя на охоту, Младыш заваливал вход в жилье большим камнем, и Маа сидела там с детьми, занимаясь своим плетеньем. Днем она отодвигала в сторону какой-нибудь из камней поменьше, чтобы впустить в жилье свет: там бывало темновато, особенно зимой. Все холодное время года они проводили на одном месте, оттого и жилье им требовалось просторное; Младышу приходилось еще устраивать особые помещения для запасов вяленого мяса, кореньев и зерна. Обыкновенно он старался выбрать для жилья место, уже защищенное от ветра, предпочитая естественную пещеру или горный утес, к которому прислонял камни; если же ничего подобного не находилось, он использовал углубление в земле.

Ледник, надвигаясь на них своими краями, вынуждал их кочевать, а частенько просто спасаться бегством. Таким образом, постепенно они были оттеснены настолько далеко на юг, что, судя по местоположению, очутились приблизительно там, где Младыш родился и провел свое детство. Он узнал это по многим приметам: например, по очертаниям потухшего вулкана; но теперь на месте прежнего первобытного леса далеко простирался сплошной ледяной щит с такими глубокими расселинами, что в них утонули бы самые высокие деревья. Разница с прежним была настолько велика и диковинна, что Младыш, переживший всю эту перемену, по временам с трудом узнавал и себя самого.

Между тем, кочевать становилось все труднее. У Маа прибавилось еще несколько ребятишек, и хотя она с великой охотой таскала их за собой, — один сидел в корзинке за спиной, второй на одной руке матери, третьего она вела за руку и еще нескольким предоставляла цепляться коготками за подол ее юбки, — все-таки управиться было нелегко, почти невозможно, так как приходилось забирать с собою еще множество необходимых предметов. Маа тащила на себе тяжесть больше своего собственного веса, все с той же сосредоточенностью и терпением, и они кое-как перекочевывали — против своей воли, теснимые Ледником, — но долго так продолжаться не могло.

Младыш сам ввел в свой быт немало разных новшеств, из-за которых трудно было сниматься с обжитого места. Так, он начал обзаводиться домашними животными. На охоте ему часто удавалось поймать жеребенка дикой лошади или самку северного оленя. Он приводил их домой и держал на привязи близ своего жилья. Эти пленники служили запасом пищи на случай нехватки дичи. С течением времени животных стало так много, что у Младыша составилось целое стадо диких лошадей, оленей и коз, расплодившихся в неволе. Ночью на них стали нападать волки, и Младыш устроил загородки и плетни. По осени он большую часть своего скота резал и вялил мясо на зиму. Но некоторых животных, ставших совсем ручными и как бы членами семьи, он оставлял зимовать. Маа и дети кормили их травой, которую собирали летом и сушили. Почти ручных лошадей и оленей, впрочем, не очень трудно было водить за собой, тем более, что животные мирились даже с тем, что Маа навьючивала на них часть своих пожитков, и, таким образом, приносили пользу. Дети же особенно сдружились с родившимися в неволе маленькими ласковыми лошадками, и придумали садиться на них верхом во время кочевок.

Шествие подвигалось в следующем порядке. Во главе с кремневым топором в руках шел Младыш, всегда грозный и готовый в любую минуту отразить нападение. У него был только один глаз, но этот единственный глаз видел каждую мелочь на целую милю вокруг. Преграждавшие путь большие камни Младыш сворачивал на ходу руками, а затем откатывал в сторону ногой, не останавливаясь и не спуская глаз с горизонта. За Младышем следовала Маа со своей поклажей, дети и животные в трогательном согласии — малые верхом на больших. Шествие обыкновенно поливал дождь, а на горизонте мигал зеленый глаз Ледника, ставшего им всем родным и все-таки гнавшего их с места на место! Да, так кочевал человек каменного века со всем своим домашним скарбом и домочадцами.

Но пришло время, когда кочевки прекратились. Прожив целый год на скалистом плоскогорье, Младыш и его семья не захотели уходить оттуда, и Ледник обложил их со всех сторон.

Плоскогорье занимало пространство в несколько миль и было довольно ровным, но настолько высоко, что Ледник не мог переползти через него, а растекался вокруг. Образовался как бы остров, со всех сторон окруженный льдом; на этом острове семья Младыша и осталась жить, а Ледник ширился да ширился и двигался вперед.

И семья Младыша росла; мальчиков и девочек было уже столько, что число их превысило родительский запас чисел и даже понятие «много». Но каждый в отдельности не давал забыть о своем существовании и ел независимо от своего порядкового номера. Маа, упражнявшая раньше свои собирательные наклонности на вещах преходящих, поставила себе глобальную задачу и, казалось, намеревалась произвести на свет целый народ, Каждый год, с наступлением короткого лета, украшавшего скалистый остров цветами и листвою, из корзинки за спиной Маа высовывалась новая пушистая головка.

Старшие выросли, и у Младыша завелись уже почти взрослые сыновья; и они тоже начинали зорко обводить глазами горизонт, озаренный зеленым блеском Ледника, и чутко раздувать ноздри, как будущие великие звероловы.

Огниво

Младыш и его семья вряд ли прожили бы на северном скалистом острове, среди льда, столько суровых зим, прерывавшихся лишь короткими дождливыми летними промежутками, если бы Младыш, вынужденный такое долгое время обходиться без помощи огня, наконец, не добыл его вновь.

Но и тут подтвердилось то, чему учила Младыша вся его жизнь в борьбе с невзгодами, а именно, что бытие человека обновляется лишь после того, как истощатся все имеющиеся возможности. Огонь явился в самый разгар зимы и крайней нужды. И явился не от удара молнии, не в виде упавшего камня, вообще — не как благодать свыше. Жалкий, покинутый божеством Младыш сидел среди льда и до тех пор добивался огня, колотя камень о камень, пока огонь не явился. И все же это было огромное чудо, что огонь вспыхнул у него под руками, великая победа, навеки прославившая Младыша и давшая ему господство на земле.

Младыш давно уже знал, что огонь каким-то непостижимым образом, скрывался в кремне или в окружающем кремень воздухе; он чуял дыхание огня, когда откалывал от большого кремня осколки для своих ножей или обтесывал крупный камень; он чуял сильный запах гари, будивший в нем так много воспоминаний — о тлеющих под золою угольях, о первобытных лесах, булькающих болотах, грозе… И он усвоил себе особую привычку, которую Маа подметила, но не могла понять: обрабатывая кремни, он непременно нагибался лицом к камням и как будто вдыхал в себя что-то, широко раскрыв рот и раздувая ноздри. В эти минуты Младыш чуял дух огня, и немудрено, что Маа не могла знать, о чем он в это время думал. Случалось также, и довольно часто, что огонь показывался, особенно когда Младыш обтесывал кремень в темноте; из камня невзначай выскакивали, вспыхивали и погасали в одно мгновение искры, брызги радуги, похожие на каких-то маленьких вестниц из мира звезд; они вспыхивали и пропадали под руками Младыша, будоража его разум. С тех пор, так Ледник сомкнулся вокруг жилья Младыша, зимы становились все суровее, мороз крепчал, и все кругом превращалось в лед, который трескался и звенел в разреженном воздухе; наконец, стало так холодно, что Маа и детям приходилось все время лежать в убежище, под целою горою теплых шкур. Тут-то Младыша и обуяло вдруг отчаянное упорство, как в то первое время когда он остался голым и одиноким лицом к лицу с холодом, грозившим лишить его жизни. Теперь, сейчас же, нужно было совершить что-то, сделать невозможное!..

И он схватился за то, что было ближе всего под рукой и знакомо ему — стал отбивать от глыбы кремня осколок за осколком. Изо дня в день и при слабом свете солнца и в тумане, сидел он, закутанный до бровей в шкуры, у входа в свое жилье и дробил кремень за кремнем. Он не давал себе отдыха, глядя, как они дымились в колючем морозном воздухе. Груды осколков и щебня росли вокруг него, а он все дробил и дробил… Так прошел первый день. Солнце, далекое, тусклое и холодное, как кусок льда, закончило свой небесный путь и опустилось к краю земли за нескончаемыми снежными полями; надвинулась ночь с северным сиянием и крупными мерцающими звездами; каменное жилье Младыша занесло снегом, и только темная дыра, из которой тянуло теплом, говорила о присутствии там живых существ.

Стадо северных оленей прошло мимо по скрипучему снегу; они шли, понурив покрытые инеем морды, останавливаясь и испуская странный, хриплый, гортанный звук pay, — это их разговор. А северное сияние полыхало над Ледником и разливалось по небу, словно чей-то безумный, беззвучный смех. Большая Медведица хмуро мигала, то показывая все свои звезды, то прячась за морозной дымкой.

На другой день, едва забрезжил свет, Младыш опять уселся у входа своего жилья и без устали, безнадежно, бил камнем о камень; лицо у него совсем застыло, и только ноздри продолжали вздрагивать и раздуваться. Бешеная работа согревала его, но это был единственный результат. А бедная Маа думала, что холод заколдовал его.

Но Младыш продолжал трудиться. Раз огонь был где-то внутри камней, — значит, можно было и выгнать его наружу! Где-нибудь да сидел же он, и пусть даже таково проклятое счастье Младыша, что камень с огнем должен попасться ему в руки последним из всех, и пусть камней тут хватит на целый век, все равно: Младыш состарится, одряхлеет за этой работой, а своего добьется! Когда запас камней истощался, он принимался таскать к своему жилью новые и перекатывать туда из ближних мест все глыбы, какие только можно было сдвинуть с места, а потом разбивал их. Но огонь все не появлялся. И лютая зима прошла.

Летом Младыш насобирал камней отовсюду, где только мог их найти, и перед его жильем вырос целый каменный холм. Все лето он только и делал, что бродил под холодным проливным дождем да отыскивал и таскал домой камни, камни и камни, чем, в конце концов, довел до слез даже терпеливую и сдержанную Маа. Она и дети без устали собирали запасы, хотя на их острове уже не осталось почти ничего съедобного. Ручные звери тоже были съедены. Как же быть? Чем жить? Младыш не дотрагивался до своего охотничьего оружия, и когда Маа смотрела на него влажными глазами, отвечал ей каким-то чужим, неузнающим взглядом. Он сильно изменился, — грязный, заскорузлый, весь в каменной пыли и облепленный щебнем чуть не до самых бровей; одинокий глаз дико сверкал воспаленным белком, а в пустую впадину другого глаза набились грязь и пыль. Порою ему и самому начинало казаться, как Маа, что мороз вселился в его душу. Но на следующую зиму он все-таки добыл огонь! Однажды он, по обыкновению, сидел и разбивал камни, одурев от запаха гари, который начал действовать на него одурманивающе, — его так и клонило ко сну, хотелось спать, спать без просыпу… Вдруг под руки ему попался камень, который сразу дал крупные искры. Младыш ударил по нему еще, посильнее, и из камня так и брызнул огонь голубыми искрами, целые снопы искр, которые, прежде чем погаснуть, извивались некоторое время в воздухе огненными змеями. Огонь! Огонь!

Младыша обдало жаром; его охватила смертельная усталость, и пришлось ему посидеть с минуту не шевелясь. Руки его бессильно повисли, он не смел повторить удар и, умоляюще поводя глазом вокруг, остановил его на солнце, которое тускло блестело вдали, словно жмурясь от холода, потом он окинул взглядом весь засыпанный снегом остров и белый, пустынный Ледник. Никогда еще Младыш не видел всего своего мира так ясно, как сейчас; теперь он впервые узрел этот мир — каков он есть. И глубоко вздохнул.

Затем Младыш опять ударил по камню и опять увидел, как посыпались на снег крупные, словно живые, искры; они падали и потухали, оставляя в снегу маленькие углубления с черной угольной точкой на дне. Младыш раза два всхлипнул; слабость овладела его сердцем: слишком резким был переход от полной безнадежности к счастью, которому он все еще не смел поверить. Но огонь был реальностью. И Младыш встал, сосредоточенный, охваченный важностью минуты, и, едва переводя дух, быстро сложил костер. Он еще с тех пор, как хранил огонь в первобытных лесах, знал, что для этого требуется: трут, чтобы поймать искру и дать ей разгореться в огонь, и топливо, чтобы поддерживать огонь. Через несколько минут костер горел ярким пламенем.

Сначала Младыш дал искре упасть на сухую губку трута, которая тотчас же затлела в одном месте; образовалось огненное пятнышко, которое расползалось, чернея в середине и пламенея по краям; тогда он стал осторожно раздувать этот трутовый уголек; тот потускнел, и послышалось шипение. Младыш быстро насыпал на трут стружек и перестал дуть; в ту же минуту показался язычок пламени, маленький голубовато-желтый дух с горячим дыханием, помедлил немножко, то вытягиваясь, то сжимаясь, спрятался и вновь высунулся вместе с дымом, когда Младыш опять принялся дуть. Дул он изо всех сил, и, когда перестал, пламя с жадным треском охватило стружки, и они разом загорелись! Младыш зажег от них ветвь. Вот он — огонь! Младыш держал его в руках и никому не был им обязан; огонь был его, его достоянием, — огонь, огонь!

Маа услыхала чьи-то крики возле жилья, потом радостный рев и пение; земля загудела у нее над головой под чьими-то пляшущими стопами, словно там прыгал медведь, то дыбом, то на четвереньках. Да неужто это голос мужа? У нее помрачился разум, и она выползла наверх в полной уверенности, что пришел конец и Младышу и им всем. Она нашла его на крыше жилья, на которой он отплясывал, размахивая горящей веткой. Увидев огонь, Маа радостно оскалилась и застыла на месте; повернув носки внутрь, она хохотала и жмурилась, словно ослепленная. Она поняла, что случилось. Ну, да, — ее супругу и божеству угодно было создать огонь! Это даже не особенно удивило ее. Чего только он не мог? А как хорошо-то! Маа щурилась на огонь, мигала и смеялась. А Младыш так и бесновался, так и ревел от радости: Маа, Маа! Дети тоже выползли наверх, зачихали на морозе, а, увидя огонь, вытянули шеи и стали придвигаться ближе, не спуская с огня удивленных глаз.

Что за день выдался! Сплошной день, без начала, без конца. Огонь был торжественно освящен жертвоприношением — вяленым мясом и старым салом; первая жертва задымилась на морозном воздухе. Дивный оживляющий чад! Как он радовал семью, разжигая аппетит, суля объедение, забвение — с набитым желудком и ртом!

Огонь набрался сил и жадно лизал дрова всеми своими обжигающими языками, прикрывал добычу всем своим призрачным диким телом, которое вытягивалось, высоко взлетало, расщеплялось на отдельные языки, пряталось и снова высовывалось. Топливо шипело и трещало, огненные языки свирепо дышали, вздувались, гудели и изрыгали дым, который поднимался высоко вверх и свивался в облако.

Чудо да и только! Но величайшим чудом было то, что костер грел, грел не на шутку: от него становилось жарче, чем летним днем и он был ближе, чем солнце. Младыш смотрел, как дети его смеялись, глядя на костер, и как на их грубых, жалких лицах проступало новое счастливое выражение; смотрел, как они тянулись ручонками к теплому огню, желая поласкать его за его доброту, а потом со страхом отскакивали. Не очень-то он подпускал к себе! И Младыш громко смеялся: небось, они живо научатся отличать хорошее от опасного. Маа посматривала на всех; ее радостное лицо, в морщинах, но с молодыми глазами, было озарено огнем. Она уже достала свою работу, которую прервало чрезвычайное событие, и принялась доплетать очередную корзинку.

Вечером огонь был разведен в самом жилье! Костер, разложенный на земляном полу, в первый раз дал им возможность рассмотреть свое помещение; до сих пор они хозяйничали там ощупью. Для семьи, жившей на Леднике, настали новые времена.

Младыш осмотрел чудесный камень, из которого ударами кремня можно было добыть сколько угодно огня. Камень был увесистый, ярко-желтого цвета, блестел на свету и на изломе отдавал запахом сырого лука. С первого взгляда следовало догадаться, что это был настоящий огненный камень[17]. Никогда еще Младышу не приходилось держать в руках ничего важнее и драгоценнее этого камня, порождавшего в нем совсем новую радость обладания, будившего мощное желание господства и удовлетворявшего это желание. Этот камень делал Младыша всемогущим; это было первое сокровище его рода и всего человечества. Теперь Младыш не только раздобыл огонь, но мог, в случае, если бы этот огонь погас, добыть себе его вновь во всякое время! Вот чего не могли обитатели первобытных лесов. У них был только священный костер, который приходилось осторожно переносить с места на место в виде тлеющих головней. Случись тому костру погаснуть, и им не зажечь было его снова. У них не было искры. А Младыш добыл ее. И Младыш решил устроить для своего огнива особое хранилище из самых тяжелых гранитных глыб, какие он только в силах был своротить.

Настала ночь, и все в жилье уснули, опьяневшие от тепла и сытости; все, кроме Младыша; он не мог уснуть. Важная находка продолжала будоражить в нем кровь; радость горячею волною струилась по его жилам; он лежал и озирался вокруг неестественно возбужденным взглядом, как будто напряжение пришло уже после того, как цель была достигнута путем долгого безнадежного труда. Огонь тлел, не давая света, в яме на полу, бережно прикрытый золой. Сквозь маленькое отверстие, которое Младыш проделал для дыма в крыше, между большими камнями, на него смотрела маленькая приветливая звездочка.

Низкая, прикрытая камнями яма, где помещался Младыш со всем, что ему принадлежало, была пропитана запахом огня и горелого дерева, из которого улетучился весь его летний дух, и Младышу чудилось, что он вновь очутился в первобытном лесу, пропитанном острыми запахами прорастания и цвета, между смолисто-росистыми пальмами. Перед его взором вертелись ослепительные солнечные круги, и ему чудилось, что он привольно плавает в море дикого блаженства, высоко-высоко над вершинами деревьев. Видел ли он павлинов или сам был сияющим радужным павлином и несся над лесом в солнечном тумане, распустив свой хвост, усеянный чародейскими глазами? Или вернулось к нему его детство, и жаркие леса вновь одели землю, а Ледник, скрывший потерянный блаженный край детства, был только дурным сном?..

До его слуха долетали знакомые ночные звуки — глухой скрежет ползущего льда о скалистую почву, шум падения ледяных глыб и завыванье северного ветра в пустынных ущельях; или это — шум дождя в вершинах первобытного леса, вздохи и протяжный скрип высоких деревьев? Кровь шумела у него в ушах, он едва отличал звуки извне от звуков внутри себя самого. Грудь его судорожно колебалась от радости, когда он вспомнил о своем сокровище; перед взором его ходили солнечные круги, и он терял всякое чувство времени. Он не узнавал себя самого, не сознавал действительности. Он ли это так бесконечно долго и ожесточенно боролся с зимой, видя, как дети его мерзнут, и не зная, чем согреть их, — пока, наконец, сердце его не отвердело, как тот кремень, который он разбивал на куски?.. Пусть бы вся земля окаменела, — он все-таки выбил бы из нее огонь! Но он ли это добыл теперь огонь? Да! Теперь он опять ощущал свое сердце, чуял горячие струи, которые текли в его груди и почти душили его…

Он лежал, не выпуская из рук огнива, и ему чудилось, что уже целая вечность прошла с тех пор, как он испытал силу этого камня; ему мучительно хотелось вновь увидеть брызжущие из камня искры. Кровь бушевала в его жилах огромным пожаром. Надо, надо ему увидеть огонь, утолить свое сердце созерцанием богатства, которое стало его драгоценной собственностью! И он присел, — голова его кружилась, — протянул камень перед собою и ударил по нему куском кремня.

Большая голубая искра отскочила от камня, голубая и ослепительная, словно яркая молния, создавая целый мир перед взором Младыша. Мгновение…

Он не в яме, а под открытым небом, и вокруг него зеленое мерцание, в котором тонет, расплывается все, что он видит: над головой его колышется, словно живая, крыша, преломляющая ослепительно яркие лучи, и он понимает, что он в воде, глубоко-глубоко; вода сжимает его в своих теплых и крепких объятиях и щекочущими пузырьками струится по его бокам. Кругозор его узок, но расширяется, раздвигается по мере того, как сам он скользит вперед. И он видит другие движущиеся существа, крупных панцирных хищных рыб, которые при встрече с ним мгновенно, одним косым ударом хвостового плавника виляют в сторону, и прозрачных скользких угрей, которые, извиваясь, быстро исчезают между морскими пальмами. На дне, с виду гораздо ближе, чем на самом деле, как будто расстилается пестреющий цветами луг; это — тысячи мерцающих коралловых моллюсков и студенистых полипов; их щупальца, усаженные глазами и присосками, извиваются во все стороны в глубокой воде, в которой все предметы становятся крупнее и выпуклее, так что не разобрать — где полип, а где просто колеблются прозрачные лопасти водяных растений, растущих на дне и облепленных рачками и слизнями. В глубине растут целые рощи, и в тени причудливых и густых зарослей, оставляющих лишь кое-где зеленые просветы, скользят всевозможные огненно-желтые и небесно-голубые рыбы; они глотают теплую воду и выпускают ее через жабры, вращая своими плоскими блестящими глазами и озираясь во все стороны. Маленькие морские коньки, с выпяченной нижней челюстью, прицепились к водорослям змеиными хвостами, раздули спинные плавники, словно маленькие паруса, тихо колышутся под напором течения и знать ничего не хотят.

Медленно скользя вперед, Младыш понял, наконец, что это он бросает тень на чащу водорослей, над которой плывет, и создает вокруг себя зыбь, заставляющую колебаться весь подводный лес. Сам же он, по-видимому, нечто крупное и опасное, так как все рыбы, даже самые свирепые на вид, уступают ему дорогу; вокруг него все время образуется некоторое свободное пространство; должно быть, это неспроста! Он проплывает над разными скалами и ущельями в глубине, ловя в непроглядном донном мраке мелькание хвостов жирных угрей, спасающихся бегством; он скользит над низкими коралловыми рифами, спугивая целые стаи блестящих рыбешек, и, наконец, приближается к ослепительной колеблющейся крыше — и проплывает сквозь нее. Вынырнув на илистую отмель, между корнями дерева, он оказывается на опушке большого леса, пропитанного сыростью и смолистым потом деревьев.

Небо над ним совсем бело от водяных паров и как будто покоится на самых вершинах пышных гигантских папоротников, которые, вперемежку с хвощами и плаунами[18], составляют лес. Наверху, между вершинами папоротников, порхают исполинские насекомые: странные мухи, стрекозы и огромные клопы; блестящие крылья их хлопают и громко трещат и вверху и внизу. Болотистая почва в этом лесу, скрепленная переплетающимися корнями мангров[19] и их поваленными черными стволами, дымится и тлеет от происходящего в ней гниения; в тине сидят большие раздутые жабы с вытаращенными глазами и силятся подпрыгнуть всякий раз, когда мимо пролетает какое-нибудь гигантское насекомое. Полусгнившие стволы обвиты червеобразными всеядными растениями и кустами, которые кажутся живыми и словно щупают влажный воздух своими мясистыми и пузырчатыми отростками. Между корнями хвоща, где выступивший сок образовал серые лужицы, плавают головастики и улитки. В черной тине между древесными стволами неподвижно сидят, подстерегая добычу, крабы, и снуют рыбы с блестящими глазами и плавниками, заменяющими им ноги. На поверхности горячей тины то и дело с бульканьем бухают и лопаются пузыри.

Солнца совсем не видно; над всей местностью стоит какой-то светящийся туман. Временами по этому туману словно пробегает дрожь, и небо становится еще белее, но не прозрачнее; — это молния сверкает невдалеке, сопровождаясь глухим ударом грома. На южной стороне неба, над влажным папоротниковым лесом, виднеется перламутровое сияние, — это солнце, лучам которого не прорвать насыщенной парами атмосферы.

Но вот, неподалеку, между воздушными корнями дерева на илистом острове, Младыш замечает подобное себе существо, большую панцирную саламандру[20] телесного цвета с человеческими глазами. Она сидит, опустив хвост в воду, и то смыкает, то размыкает свои рыбьи челюсти, усаженные длинными, хищными зубами: она как раз пожирает саламандру своей же породы, но несколько поменьше. Все твари почтительно очищают вокруг нее место. И Младыш чувствует, что таков же на вид и он сам; чувствует себя в душе такою же саламандрою; всеми порами воспринимает он окружающее, но ничего не сознает.

Тут искра погасла, и Младыш очутился в темноте, в своем жилье на Леднике.

Младыш вздохнул; он знал, что ему грезилось что-то, но ничего не мог припомнить. Он прислушался к дыханию детей; в уютной берлоге все крепко спали. Снаружи, в ночной тишине, одиноко гудел холодный ветер. Издалека доносилось кряхтенье Ледника и треск льда в ущелье. Младыш вдруг мучительно ощутил, что время уходит. Надо опять высечь огонь, еще хоть разочек! И он высек огонь. Длинная желто-голубая искра отделилась от камня.

Мгновение…

Младышу чувствуется при этом молниеподобном свете, что душа его ширится и растет, вмещая в себя все, что этот свет озаряет, хотя все это для него — непостижимый, неведомый мир. Стоит зима; ночь; но отовсюду струится свет, и в этом свете движутся тысячи людей. Ну да, это на углу одной из улиц Чикаго, и магическая искра отделилась от воздушного провода электрического трамвая! Освещенные и переполненные вагоны непрерывной вереницей текут по улице, черной от толпящегося народа, а над нею, мимо ярко освещенных окон домов, грохочет воздушная железная дорога. Идет снег, но улицы города оживлены, полны людьми, и пешими и едущими в экипажах, автомобилях, бесконечных трамваях, дымящих поездах. Город, похожий на пылающий лес из железа и камня, выдвигает свои многомильные утесы-дома и смешивает свое пронизанное огнем и острым серным дымом дыхание с морозом зимней ночи. Тысячи чуждых и враждебных друг другу людей толпятся между высокими торговыми домами, возвышающимися своими ярко освещенными фасадами над пропастями улиц; широкие цельные окна, окна над окнами подымаются от земли, высятся светлыми колоннами и теряются там, наверху, в тумане и дыме зимнего мрака.

Посередине тротуара плиты на значительном протяжении встречают падающий снег смягченным матовым светом, пробивающимся снизу сквозь толстые стеклянные чечевицы; свет этот быстро и беспрерывно вибрирует. Вибрацию эту производят тени, отбрасываемые спицами огромного махового колеса. Там, внизу, под домами, живет машина, питаемая угольным костром. Эта машина — бьющееся сердце, гонящее в город искусственный дневной свет по медным жилам, проложенным под обледеневшими плитами улиц. Свет дуговых фонарей над головами всех этих суетящихся людей почти незаметно мерцает в такт мельканию колеса. Это колесо — новый чудесный цветок папоротникового леса.

Младыш вздрогнул от холода и прилива энергии. Искра погасла, и он опять очутился в темноте с огнивом в своих могучих руках. Он был ошеломлен и сидел, погруженный в состояние мучительного и блаженного оцепенения, не сознавая ни мира, ни себя самого. И он не вынес этого состояния. Он снова высек огонь.

Мгновение…

Теперь он перенесся всего на полстолетия вперед: Младыш был уже древним старцем, а его потомки, заселившие Ледник, составляли целый народец, сильную закаленную породу со смешанными чертами Маа и его собственными. Маа уже не было в живых, но нечего было бояться, что ее привычки исчезнут, — род продолжал развивать их. Да, Младыш состарился; душа его уже не охватывала всего мира, но ограничивалась одной узкой сферой его сморщенного, одеревеневшего тела. Время шло… И однажды он вдруг затосковал и спустился в каменное жилье, которое устроил для себя и своего огнива, и куда никто не смел следовать за ним. Он завалил за собой вход тяжелым камнем, и сыновья и внуки, стоявшие вокруг в благоговейном молчании, слышали, как старец ворочался и пыхтел там, словно медведь, собирающийся залечь в своей берлоге на зиму. Потом они услыхали под землей гудение его голоса:

Рано бури жизни

Вкус мне дали к простоте;

Под землей глубоко —

Ждет усталого приют.

Прошел день, прошла и ночь, а Младыш не выходил, и люди не осмеливались спуститься к нему. Но они слышали его пение:

Хлебный плод срывал я

Там, где ныне льды трещат.

О погибшем крае

Будет поздний род вздыхать.

И на третий день еще доносилось из ямы замирающее пение Младыша:

Юношей стоял я

У воды без берегов.

К ней и рвусь. Все помню.

Маа! Встречусь там с тобой?

Тут они увидели исходящий из могилы свет и в ужасе отступили. Только неделю спустя, сыновья Младыша решились засыпать землей каменное логово, куда спустился старец.

А огненный свет, виденный ими, был огонь, который высек Младыш, просидев три дня и три ночи, погруженный в свои думы; тут он, наконец, ощупью добрался своими старчески-зябкими руками до огнива и высек искру.

Мгновение…

Все вокруг озарилось ярким неземным светом! Младыш очутился в живом лесу. Почва — кожа с грубыми порами, поросшая редким волосом, а местами покрытая твердой, полосатой, белой с черным, роговицей. Холмы и длинные морщинистые долины обозначают выступающие под кожей земли суставы и гигантские ребра; а равнины и впадины усеяны глыбами — старыми побелевшими костями. Щебень по берегам кровяного болота состоит из выброшенных волнами человеческих зубов, а из самого болота торчат кочки — пальцы всевозможных рук, начиная с недоразвитых детских ручонок и кончая сильными, мускулистыми мужскими кулаками. А самый лес, частый и убегающий вдаль, где он сливается в бледно-розовую дымку, состоит из обнаженных деревьев с ветвистыми членами, с глазами на стволах и с шапками из длинных ниспадающих человеческих волос. Не все деревья одинаковы. У некоторых кора бело-розовая, и под ней просвечивают голубые жилы; глаза зеленые, а листва пышная, рыжая. У других кора скорее коричневая, глаза темные и волосы черные. Но лес так велик, что разница эта мало заметна.

Лес сливается в одну общую массу, хотя и не все деревья одинакового пола и возраста. Там есть деревья-мужчины, с суковатыми ветвями и с брюшком, и есть стройные нервные девушки с трепещущими волнами пышных, длинных волос, похожие на березки весной. А из-под земли высовывают свои круглые головки малютки-побеги.

Некоторые деревья уже состарились; побелевшие волосы их поредели на макушках и торчат во все стороны; стволы скривились, и кора изрыта морщинами; но есть и совсем молоденькие деревца с молочной кожицей и светлым пушком на округленных пухлых ветвях.

Рогатые корни каждого дерева сливаются с почвой, но остальные органы живут сами по себе; кроме глаз, на каждом стволе — по одному или по нескольку ушей; между ветвями открывается рот и по всему дереву рассеяны ноздри. Но дыхание у них общее, — весь лес дышит одним лихорадочным дыханием; и под землей, и во всех деревьях до последней веточки заметен один общий пульс, биение которого можно проследить по всей местности как мерное, беспрерывное и чуть приметное колебание почвы — вверх и вниз; могучее общее сердце бьется глубоко в самых недрах земли. И атмосфера общая; весь лес пахнет испариной.

Насколько хватает глаз, — а воздух так чист, что взор проникает на сотню миль, — тянется этот безграничный лес телесного цвета. Там и сям он кажется какими-то теневыми пятнами овальной формы, которые передвигаются с места на место. Сам Младыш сидит в лесу старым корявым пнем, с высохшим, как трут, глазом, и, отыскивая взором, откуда падают тени, видит множество плоских камбаловидных гигантских существ, висящих и плавающих в пространстве под красным небом. Одно из них — огромный овал — висит на страшной высоте над лесом. Младыш не может различить, что это такое, видит только, что оно все время скользит и движется, и что тонкие прозрачные края его волнообразно, равномерно и беспрерывно колеблются в продольном направлении, словно плавники камбалы. В сравнении с этими гигантскими летучими овалами лес и все внизу кажется таким мелким и незначительным. Но красный свет с неба увлекает взор еще дальше ввысь, мимо летучих существ; и тогда они сами сразу мельчают, становятся песчинками в воздухе и забываются, — так необъятно велик небесный свод, теряющийся в бесконечном мировом пространстве.

Пространство это окрашено в чудесный розовый цвет утренней зари, того источника, которому обязаны своим существованием все сказания о радости жизни. Солнце стоит совсем низко, но не слепит, так что можно хорошо рассмотреть это чудесное газообразное тело, то пышно покоящееся в своем шаровидном состоянии, то сжимающееся, то расширяющееся, более чем воздушное и все же плотное, — словно рой пчел в летнем воздухе. Кругом висят планеты, которым начертаны счастливые пути вокруг солнца, а на дальнем плане целые полчища звезд рассказывают о том, что неисчислимые солнца вращаются каждое само по себе в одиночку, свободные, но повинующиеся одному и тому же блаженному закону движения. Голубые и желтые мировые тела висят совсем близко, так что можно различить на них очертания частей света. Млечные же пути отделены биллионами миль и плывут в мировом пространстве легкими облаками.

А надо всем этим крутится с ядром в зените звездный туман, чудовищный, светящийся круговой вихрь, который образует как бы колесо, закрывающее почти четвертую часть неба. Оно всегда стоит там над живым лесом, как знамение вечной центробежной силы, действующей в бесконечности…

Искра потухла, и Младыш очутился один во тьме, во мраке. Могила сомкнулась вокруг него. Она была тесна и убога, как те первые каменные логова, которые он устраивал себе, нагим и одиноким попав во власть зимы.

Время шло, а он все еще смотрел. Между камнями было отверстие, и сквозь него виднелся краешек звездного неба. И последнюю глубокую радость дало Младышу сознание, что он лежит под знакомыми с детства звездами в своей собственной черной земле.

Над ним мерцало в тумане Семизвездие, то показывая все свои семь звезд, то снова затягиваясь влажной дымкой, мерцало и светилось, неизменное, вечное.

Сыновья Младыша

Народ на севере все размножался. По мере того как рос Ледник, росло и потомство Младыша и Маа, делясь на многочисленные семьи и небольшие роды, рассеявшиеся по скалистому острову и продолжавшие вести жизнь своих родоначальников.

Вначале в Ледовиках текла кровь их истинных предков, Лесовиков. Сыновья Младыша совершали набеги к югу, нападали на Лесовиков и от них брали себе женщин; их сыновья поступали точно так же, а потом уж так и повелось, что молодые Ледовики, возмужав, проходили испытания на зрелость, отправляясь в леса добывать себе жен. Такие набеги всегда приурочивались к весеннему времени и сопровождались буйным весельем пиров, о которых молодежь мечтала заранее, а старики хранили благодарную память. Кроме захвата юных мохнатых девушек, набеги эти имели целью желанную перемену пищи, на почве сближения с родичами молодых невест. Ходили веселые сказания о похищениях женщин и следовавших затем пирах, когда в праздничном чаду съедали и невест, так что приходилось повторять набег сызнова, чтобы не вернуться домой с пустыми руками. На чужбине гуляли вовсю!

Но, по возвращении молодежи к родным местам, похищенных лесных девушек держали в почете, частью потому, что они были редкостью, частью за их плодовитость; и та полупроизвольная гримаса и чмоканье, с которыми первоначально приближались к ним, чтобы попросту съесть, превратились со временем в знаки ласки, в выражение радости обладания.

Однако, по мере того, как Ледник разрастался, расстояния все увеличивались, и требовались уже целые годы, чтобы разыскать коренных Лесовиков на юге и вернуться обратно с похищенными у них женщинами. Обычай похищения стал забываться еще и по другой причине: Ледовики с течением времени сами размножились настолько, что молодые отпрыски разных семей, хоть и связанные узами дальнего родства, оказывались достаточно чужими друг другу, чтобы при встречах возбуждать то взаимное любопытство и изумление, которые сводят юношей и девушек вместе. Всему свое время. И весенние охоты за женщинами тоже отошли в прошлое. Потомки Младыша и его прямые предки стали двумя весьма различными породами людей. Легенды о прелестных, темно-мохнатых дщерях первобытных лесов все росли и расцвечивались фантазией, но отдельные подлинные образцы, которые удавалось еще добывать, пахли мускусом и были не по вкусу Ледовикам. Мечта, от которой слюнки текут, — одно, а неаппетитная действительность — другое. И после того как расстояние и время прочно разъединили эти два народа, всякая реальная склонность к диким женщинам стала считаться безнравственною; зато мечты, обильно питаемые неудовлетворенным желанием, принимали все более увлекательные формы и, в конце концов, должны были создать особый мир красоты.

Таким образом, образовалась пропасть между двумя народами, разделенными по милости Ледника. Они перестали быть равными друг другу. И разделение это стало роковым. Первобытный народ, отступавший перед Ледником, оставался все тем же, тогда как Младыш, который не мог покориться, стал другим и передал своему потомству в наследие свою изменившуюся сущность. Лесовики постоянно отступали перед зимой, уходили все дальше и дальше на юг, чтобы продолжать жить по-прежнему, оставаться теми же, и это отступление, одновременно с их размножением, завело их в отдаленнейшие углы земли и разбросало по всем частям света. Потомство же Младыша, осев на севере, приспособлялось к все осложнявшимся условиям существования, отчего и продвигалось в своем развитии. Ледовики перестали походить на голых и беспечно-забывчивых дикарей, от которых произошли; они стали совсем другими.

Сыновья Младыша, ведя на Леднике полную трудов и опасностей жизнь звероловов, вырастали крупными и мощными людьми. Одежда сделала излишним волосяной покров на теле, и кожа их побелела и порозовела от житья в тени; от вечно ненастной погоды посветлели и волосы на голове, а глаза, под нависшими бровями которых прежде отражался мрак лесных чащ, приобрели отблеск, свойственный Леднику в его глубоких изломах, зеленовато-голубоватому сиянью на краю горизонта между землей и небом.

И все повадки Ледовиков стали иные, нежели у их далеких первобытных предков; они не вскакивали и не мчались, как бешеные, в сокрушительном порыве, не бросались вдруг на землю и не почесывались где придется, как Лесовики; житье-бытье приучило их сначала хорошенько обдумать всякое дело и уже потом действовать. Они жили не только мгновением, как баловни вечного лета первобытных лесов; им приходилось многое запоминать и предусматривать, если они хотели пережить все времена года. Взамен довольно безобидной страстности первобытного народа, они приобрели некое свойство, похожее на хладнокровие. Обширность их задач и предприятий вынуждала их дважды обдумать всякое дело и не торопиться с исполнением. Это сделало их сосредоточенными и с виду безрадостными; в их жилищах не слышно было беззаботного щебетанья, как в лесных шалашах. Но радость жизни и пылкость нрава были глубоко заложены в их натуре и все крепли, хоть и редко прорывались наружу. В этом смысле все они пошли в Младыша, про спокойную сдержанность которого в течение всей жизни сложились в его роду целые предания, как и про бешеные вспышки его первобытного гнева в двух-трех особых случаях. Рассказывали, что никто никогда не видел, чтобы он смеялся, и вместе с тем были доказательства, что он наслаждался жизнью больше, чем какое-либо другое живое существо; на то он и был бессмертным! Одноглазый старец пользовался среди Ледовиков все большим и большим уважением, переходившим в смутный страх; каждый пережиток его времен почитался священным. Все вело свое начало от него.

Жизнь на скалистом острове на протяжении многих-многих поколений (скольких — никто и запомнить не мог) и многих тысячелетий во всем походила на жизнь Младыша и Маа, первых прародителей, и наступило время, когда все происходящее в этой жизни признано было незыблемым раз навсегда.

Мужчины изготовляли оружие и охотились. В этом отношении не происходило никаких перемен, кроме той, что дичь попадалась все реже и реже, и приходилось рыскать за нею все дальше; зато семьи стали держать ручных оленей, которых и резали при неудачной охоте. Главной добычей звероловов считался мамонт; с незапамятных времен Ледовики объявили ему войну, загоняя его в ямы и убивая копьями. Однако и мамонты стали редкостью, и приходилось разыскивать их на дальних скалистых островках после долгих и утомительных поисков.

Немудрено поэтому, что возвращение звероловов после долгого отсутствия с вестью о такой добыче вырастало в целое событие и поднимало на ноги все население; по всему острову раздавались трубные звуки, извлекаемые из Мамонтова бивня, и радостные клики. Сигнал этот относился, главным образом, к тому роду, к которому принадлежал счастливый зверолов, обнаруживший мамонта первым. И весь род снимался с места, все способные ходить и ползать пускались по Леднику в многодневный путь к тому месту, где лежала исполинская добыча, забирали с собою огонь, шкуры, юрты, и вокруг мамонта вырастало целое становище, где начинались нескончаемые пиры: объедались до бесчувствия. Счастливые Ледовики, кишевшие вокруг мамонта, сами походили на зарезанных — в крови с головы до пят; они сбрасывали с себя шкуры и кидались с головою в дымящуюся утробу гиганта, каждый запасшись предварительно кремневым ножом, только что обтесанным и еще пахнувшим гарью, словно его опалила молния. Женщины задирали на себе одежды до самой шеи и бешено рычали, прыгая между тушей мамонта и кострами. Творились неописуемые вещи; все дозволялось возле убитого мамонта.

Пиршество начиналось с теплого желудка мамонта, набитого полупереваренной пищей — целыми копнами игл лиственницы, мохом, тмином, корою и ягодами, — опаленной и сдобренной желудочным соком; эта лакомая каша так и просилась в желудки пирующих и как будто растекалась у них по всем жилам, — они нечасто позволяли себе растительную пищу. Каша эта была любимым блюдом и Одноглазого на склоне лет; он говаривал, что она напоминает ему его юность в смолистых первобытных лесах. Добрая часть желудка мамонта с начинкой откладывалась поэтому для принесения в жертву на могильном кургане Младыша, по возвращении домой. Старые звероловы любили пересказывать слышанное от прадедов, которые, в свою очередь, слышали от своих предков про любимое лакомство Младыша. К преданию этому добавлялось, как нечто особенно примечательное, что Ледовики во времена Младыша, его сыновей и внуков были еще настолько малочисленны, что им со всеми их домочадцами как раз хватало одного мамонта, чтобы наесться досыта. Вот, значит, как давно это было! Теперь же Ледовикам, соберись они все вместе, нипочем было бы сожрать зараз столько мамонтов, сколько у человека пальцев на руках да и на ногах в придачу.

Старые предания и песни, минувшие времена и судьбы — все оживало во время этих мамонтовых пиров; опьянение мясом развязывало языки, порождало ужаснейшие кошмары и разжигало фантазию. Люди упивались достоверными и увлекательными рассказами о том, как какой-нибудь мамонт в бешеной ярости затаптывал охотников насмерть, — этакий бесстыжий мамонт, не жалевший голодных людей! Когда же наедались досыта, так, что последний кусок застревал в глотке, фантазия объевшихся сама собой начинала рисовать сверхъестественного мамонта, виденного божественным Всеотцом или даже (это уж бывало, обыкновенно, после доброй порции мамонтовых почек) ими самими зимней ночью на Леднике — огромного старого самца с бивнями, достававшими до северного сияния, и с белой, как снежные хлопья, шерстью — самого отца-мамонта предвещавшего голод! После насыщения, кроме того, непременно обнаруживался в ком-нибудь и скрытый дотоле дар песнопения; и много переходило тогда из уст в уста славных песен, от которых веяло жирной гарью костра, жареным мясом и мерцающими звездами!

Уходя домой, племя забирало с собою всего мамонта без остатка, так сказать — со всеми потрохами, костями и кожею. Несъеденное на месте мясо резалось на ломти и в корзинах уносилось домой для вяленья. Шерсть шла на одежду и конопачение жилищ; кости, кишки, жилы тоже имели свое назначение, все годилось в дело. И вот, когда все было доставлено домой, начинался дележ. Это требовало особенно много времени, так как согласно древнему обычаю всем обитателям скалистого острова полагалось по доле.

Ледовики всегда делили между собой мамонта, — с тех самых пор, как Младыш Древний сам заправлял убоем и заботился о том, чтобы всем и каждому досталось поровну. Так и повелось из рода в род, но только чем дальше, тем труднее становилось исполнять это: Ледовики так размножились, что прямой дележ стал невозможным; приходилось применяться к обстоятельствам. Установленных предками законов дележа никоим образом нельзя было нарушать; но размножение племен вынуждало прибегать к новым толкованиям этих законов, а это скоро так запутало самые законы, что лишь немногие умели в них разобраться. Прежде всего выделялась часть счастливому зверолову, выследившему добычу; ему полагался один из бивней, из которого он делал себе великолепный рог, чтобы трубить, или новые превосходные копья.

Второй бивень полагался Одноглазому и приносился в жертву на его могиле вместе с частью желудка мамонта и прочего добра; затем мясо и все остальное делилось согласно строгим правилам: род, которому посчастливилось убить мамонта, получал главную долю, а остальные роды — по степеням их родства, так что не оставалось ни одной семьи, которая не получила бы своей доли, хотя бы и крохотной. Больше, всего доставалось, разумеется, роду Гарма, происходившему от первенца Одноглазого; роду этому принадлежало право принимать жертвы, приносимые Одноглазому. И, несмотря на то, что съесть мамонта было недолго, один такой экземпляр мог задать отдельной семье работы на несколько лет, а всему острову, по крайней мере, на большую часть зимы, — столько всякой всячины можно было сплести и свить из его шерсти, кишок и жил. Да, просто диво, сколько содержало в себе такое животное, которое, как бы оно ни было велико, издали казалось лишь муравьем, ползущим по Леднику!

Кроме этого огромного северного слона, добычей Ледовиков-звероловов бывали косматые носороги, олени и мускусные быки, белые медведи и разные звери помельче, а также лисицы и зайцы, ютившиеся между скалистыми островками или шнырявшие по льдам. Ледовиков сопровождали на лов собаки, которые со времен Младыша расплодились и образовали множество разных пород, все же вместе ручную породу, крепко враждовавшую со своими старыми дикими родичами, — те сдружились с волками, а затем слились с ними. Приносили собаки пользу и в домашнем быту, карауля стада оленей и не позволяя им убежать с острова.

В общем, образ жизни Ледовиков, включая и охоту, и выделку оружия, оставался неизменным со времен их праотца Младыша, хотя с тех пор сменились бесчисленные поколения. Жильем служили те же ямы в земле, прикрытые сверху тяжелыми каменными глыбами. Одежды были по-прежнему из кож, изжеванных и смазанных жиром и скрепленных, по доброму старому способу, ремнями из оленьих шкур. Ни о какой перемене нечего было и помышлять, — такой порядок установил сам Младыш, и другого у Ледовиков быть не могло. Что годилось для него, должно было годиться и для его детей, войти в обиход жизни всех его кровных потомков.

Об одном только обстоятельстве вряд ли подумал в свое время сам Отец, а именно, что потомство его так размножится на скалистом острове. Правда, остров был велик; от одного конца до другого было несколько дней пути, но все же с течением времени народу на острове стало слишком много. И не переставали нарождаться все новые потомки; весь остров кишел ребятишками; они роились в жилых ямах Ледовиков, как мухи в навозных кучах. Соединяясь вместе, дети из нескольких семей составляли целое полчище, рыскавшее повсюду и небезопасное для одиноких взрослых путников. Детям всегда хотелось есть и, ощетинившись и скаля зубы, они давали понять, что съедят что угодно. Случалось даже так, что какой-нибудь малец, находясь в толпе, оскаливал зубы на источник собственного происхождения, как бы не узнавая его, что невольно должно было настраивать самый источник на грустный лад.

Но, кроме трудности добывать пищу для такого количества ртов, были и другие гнетущие обстоятельства. Пища делилась не по справедливости — как раз потому, что все на острове были равны! Общественность мешала свободному развитию отдельных единиц. И вот это, в связи с некоторыми внутренними распорядками, обусловленными почитанием памяти отца племени, начинало угнетать Ледовиков. Порядок, установленный Младышем и первоначально имевший в виду охрану интересов всех и каждого, теперь грозил пресечь свободное развитие отдельных членов племени, а вместе с тем и всего маленького общества на острове. Культ Всеотца, мало-помалу приведенный в систему, правда, объединял Ледовиков в одно целое, но зато и мешал им развиваться. Все вращалось вокруг одного центрального пункта — кургана Младыша, и иначе быть не могло. Но большое и все возраставшее неудобство было связано с тем обстоятельством, что общий культ обеспечивал особые преимущества одному известному роду, происходившему от Гарма, первенца Младыша. Этот род охранял могилу Младыша и принимал за него жертвы.

Никому не верилось, чтобы Одноглазый отец всех умер; он ведь не был убит в свое время и не погиб, сорвавшись со скалы, как другие люди, а просто сошел в свое жилье, когда ему заблагорассудилось, и там остался. Многие даже уверяли, что видели его, спустя несколько человеческих веков, и находились люди, которые временами замечали огонь, горевший внутри могильного холма. Старик, наверно, был еще жив, а тогда ему, разумеется, требовалась пища, и для него нельзя было жалеть лучшей доли охотничьей добычи. То же обстоятельство, что род Гарма, охранявший могилу, принимал жертвы и более или менее открыто сам угощался ими, признавалось совершенно в порядке вещей: ведь что доставалось главе семьи, то доставалось и всей семье! Никто также не считал для себя обидным уступать в общую пользу половину своей добычи. Но в последнее время самому зверолову уже едва оставалась и десятая часть. Приходилось попросту охотиться для других! Вдобавок потомки Гарма хотели распоряжаться не только дележом охотничьей добычи, но и в других областях, и заставляли слушаться себя, пользуясь тем священным страхом, который внушала всем могила Одноглазого Всеотца. Да и власть была в их руках: они владели огнем и его источником.

Разумеется, у каждой семьи был свой костер, который охранялся и поддерживался с величайшей заботливостью; пусть даже в тяжелые времена приходилось жертвовать последним куском сала, — шли и на это, только бы не дать огню погаснуть. Если же такая беда все-таки случалась, ничего другого не оставалось, как запастись головней от древнего костра, зажженного самим Всеотцом и перешедшего в род Гарма. Но, понятное дело, потомки Гарма не давали огня даром, а брали хорошую мзду или обязательства на будущее время. Род Гарма развил в себе тонкое понимание собственных выгод, которое отнюдь не притуплялось, переходя по наследству. Кроме священного костра, потомки Гарма обладали еще самым огненным камнем, так что наделены были щедро, даже с избытком. Им-то огонь был обеспечен, если бы даже погас костер, — они знали тайну огня. Злые языки болтали, что Одноглазый, передав своему старшему сыну искусство добывания огня, заповедал ему посвятить в тайну всех, но Гарм счел за лучшее сохранить ее для себя одного. Другие утверждали, что Одноглазый унес камень с собою в могилу, чтобы он не достался никому, а Гарм нарушил священный мир могилы и присвоил себе камень. Как бы там ни было, все знали, что чудесный камень оставался в роду Гарма. Он переходил по прямой линии от отца к старшему сыну; никто никогда и не видал его, кроме самого старшего в роду. И не было такой чудесной силы, какую бы ни приписывали этому камню! Впрочем, к нему еще ни разу не прибегали для обновления священного костра, который не угасал со дней Младыша.

Ледовики охотно покорялись роду Гарма из уважения к общему праотцу. Но результатом такого культа Всеотца было то, что сохраняемые родами предания о жизни и привычках Одноглазого навеки определили весь уклад их жизни. Род Гарма крепко стоял за это, так как именно в этом был залог его могущества. Разрешалось лишь то, что было закреплено преданием, о чем можно было сказать: так поступал Старик. Все первые простые обычаи, вызванные в свое время — хоть их и держался сам Младыш — простою необходимостью, приобрели глубокое священное значение и исключали всякие новшества, способные подействовать в освободительном духе. В результате — весь жизненный обиход застыл; люди едва осмеливались шевельнуться, стесненные на каждом шагу благочестивыми соображениями. Охотничий пыл в Ледовиках мало-помалу остывал, но делать было нечего, приходилось покоряться необходимости; нельзя ведь и помыслить было отказать могиле Всеотца в жертвах, которые являлись вполне естественною данью каждого сердца, движимого благочестием. Род Гарма всецело держался того же мнения и со своей стороны старался укреплять благочестие, усердно лакомясь мамонтовыми желудками, приносимыми народом в жертву Одноглазому.

Так обстояли дела пока Ледник расползался; а это продолжалось долго. На небе появлялись незнакомые звезды с хвостами, гостили там некоторое время и снова исчезали, поселяя в умах людей мистический ужас. Поколения сменяли друг друга; гноища около жилищ откладывали один слой угля и костей над другим; мужи, еще так живо помнившие свое собственное детство, как будто оно было лишь вчера, видели своих детей взрослыми и отцами, игравшими с собственными малютками, которым предстояло увидеть то же самое… А между тем Ледовики все так же обтесывали свои топоры, все так же рыли себе в земле ямы и прикрывали их огромными каменными глыбами, — все согласно темному, но незыблемому преданию, гласившему, что сам Всеотец делал так, а не иначе. Души угасали в сером сумраке однообразной жизни, длившейся века.

Ледник продолжал говорить свои речи скалистому острову, как говорил их тысячелетия; раздавался глухой грохот и гул обвалов в пещерах подо льдом, скрежет льда о скалистую почву и шум подземных вод, но его никто не слушал; слишком знакомы были эти звуки; слух с ними свыкся.

Немало было на Леднике мужей, но они были связаны по рукам и ногам, сами того не сознавая. И вот, в то время, как мужи предавались своей охоте и своему добровольному рабству, женщины вводили в обиход немало разных улучшений, — незаметно, как-то само собою. Никому в голову не приходило уделять женщинам место в установленном мужчинами общественном строе; они стояли вне круга, очерченного необходимостью, и поэтому пользовались полной свободой. Не то, чтобы у женщины не водилось своих собственных мелких обычаев; такие были и, пожалуй, хранились еще незыблемее мужских, так как были созданы привычкою, а не самими женщинами. Но женскому полу была свойственна какая-то смутная детская забывчивость, сродни первобытной беспечности Ледовиков, которые изо дня в день смотрели и не примечали многого, но на все новое кидались жадно. И так как нет ничего женственнее, чем быть непохожею на других, то восстание против чего-нибудь нового иногда считалось настоящим преступлением.

В ежедневном обиходе женщины следовали привычкам Маа: возились со всякого рода плетеньем, с припасами и, разумеется, со своими малышами. Матери постоянно таскали их на спине, даже у себя дома в жилье, даром, что больше уж не кочевали, — ведь, так делала Маа! Летом женщины собирали зерна и прочее съедобное, что росло на острове, а зимою сучили шерсть и плели себе одежды; этот обычай был так же стар, как солнце и луна.

Но кроме того, женщины теперь лепили горшки из глины и обжигали их в огне. А Маа так разве делала? Может быть да, а может быть и нет. Прежде женщины обмазывали свои корзинки глиной и вешали их сушиться над огнем; но вот одна такая корзинка была впопыхах подвешена слишком близко к огню; огонь охватил ее и осталась одна затвердевшая глина; это и был первый горшок, появлению которого обязаны были неосмотрительности. А этим отличался весь женский пол. Это выходило у них так мило! А потом, верно, какая-нибудь молодая, пышнотелая бабенка просто поленилась предварительно сплести прутяной каркас и слепила горшок сразу из глины. Смело, но удачно! Другие стали подражать, так и пошло, — все лепили себе глиняную посуду без формы.

Но обожженные горшки привели к важной перемене в обиходе, — появилась привычка варить пищу вместо того, чтобы только поджаривать ее над огнем, как прежде. Положим, горшок еще не ставили на огонь, но в самый горшок совали раскаленные камни, пока кушанье не поспевало.

Женщинам поистине было привольное житье: они целыми днями возились у очагов в то время, как мужчины охотились. Вот они и пробовали готовить еду и так и сяк, поджаривали, нюхали, вынимали из горшков, клали снова, отведывали, мешали и перемешивали. Простое любопытство и праздность научили их также печь хлеб. Как было не попробовать поджаривать и подогревать всякие лакомые вещи, прежде чем начать грызть их? И они поджаривали на черепках зерна ячменя до тех пор, пока те не становились сладкими-пресладкими; потом они перетирали зерна между двумя камнями, брызгали на муку водицей или молоком и пекли чудеснейшие лепешки; ребятишки в подражание им усердно лепили такие же из грязи, а мужчины, раз отведав лепешек, остались довольны, и хлеб стал постоянным блюдом, благо зерна хватало. Испеченные на раскаленных камнях и посыпанные золою лепешки имели солоноватый вкус и являлись ценной приправой к пище, особенно зимой, когда не было свежей зелени.

А не то, так женщины совали в глиняный горшок всякую всячину — коренья, лук, мясо, жир, разбавляли водою и спускали в горшок раскаленный камень, который не только кипятил кушанье, но и придавал ему вкус прибавкой угольков и золы. Когда такой взятый с очага камень, светившийся в жилье, как солнышко, и брызгавший искрами и звездочками, спускали в горшок, вода в нем начинала кипеть, сам горшок — качаться и выпускать густой пар под крышу жилья; сразу видно было, что силою огня изгонялся из воды какой-то злой дух! Он сердито ворчал и так ворочался там, что приходилось придерживать горшок, чтобы он не опрокинулся. Правда, предания ничего не говорили о том, что Маа в свое время умела кипятить воду, но как знать? То, что делалось теперь, верно, делалось и всегда. Варка пищи была утверждена.

Когда женщины не упражнялись в своих съедобных выдумках у огня, они плели себе одежды, одну тоньше другой, но всегда в строгом соответствии с модой всего племени. Одно время — целое столетие — считалось безусловно необходимым носить на себе лишь шкуру белого медведя, открывавшую весь перед. В результате белые медведи почти перевелись, а женщинам пришлось большую часть времени проводить в жилищах по милости этой холодной моды. Но что же было делать? Необходимость одеваться именно так обусловливалась тем, что никому не полагалось даже мельком видеть женскую спину! Впоследствии трезвые потомки никак не могли постичь такую странно одностороннюю стыдливость предков.

Разумеется, женщины на Леднике собирали также всякую всячину, чтобы принарядить, приукрасить себя. Волчьи зубы, просверленные посередине и нанизанные на ремешок, удивительно шли к шейке такого слабого существа, каким являлась женщина. Косточка, продетая в носовой хрящ, принадлежала к числу тех украшений, которые могла добыть себе всякая, а потому продержалась в моде сравнительно недолго. Зато весьма ценилась красивая окраска лица, достигаемая смазыванием кожи охрой, которую доставали у источников на острове. Эта яркая окраска скоро распространилась и на все тело и, нечего таить, соблазнила даже мужчин; им тоже полюбилось смазывать себя смесью охры и жира, пока все тело не становилось огненно-красным и не блестело издалека во всей своей красе.

Но, кроме таких улучшений, касавшихся собственной наружности, женщины установили обычай, которого не знала Маа Древняя. Теперь следы этого обычая терялись во мраке поколений, и о происхождении его никто и не думал. Женщины доили самок прирученных оленей и ввели молоко в домашний обиход. Быть может, за этим обычаем скрывалась грустная и красивая история о женщине, у которой не хватало молока для своего младенца и которая стала занимать молоко у оленьих самок, оставленных про запас зимовать около жилищ. Впоследствии же оленье молоко полюбилось и взрослым. Теперь в кладовушах всегда стояли горшки со свежим или свернувшимся молоком, и много оленьих самок оставалось по этой причине в живых. Впоследствии же обычай этот завел далеко!

В общем все мирно уживались на Леднике и жили честно, в простоте. Но постоянный прирост населения скучивал Ледовиков и не давал им двинуться вперед. Быть может, северяне навсегда и остались бы на положении бедного и честного племени звероловов, замкнутого в бесплодном созерцании прошлого, если бы кольцо, плотно охватывавшее все их существование и сжимавшее их все теснее и теснее, наконец, не выбросило вновь одного отщепенца и освободителя, подобно Младышу, который, против воли своего народа, поднял этот народ на высшую ступень.

Одновременно с этой переменой подверглись коренному изменению и условия жизни на Леднике — на том Леднике, который навсегда определил судьбу человечества.

Единорог

Жил был муж, по имени Белый Медведь; он не принадлежал к роду Гарма и с раннего детства наслышался о произволе и несправедливостях, чинимых этим родом. Отец Белого Медведя частенько сиживал в своем жилище, прижавшись спиной к дальней стене, шевеля губами и всем своим видом показывая, что проклятия так и кипели в его душе; случалось это обычно тогда, когда потомки Гарма наносили ему обиду, ложившуюся ему на сердце раскаленным камнем; но он так и не издал ни звука; молча проглатывал свою ярость, хоть и был отважным звероловом, ежегодно приносившим Огневику, старшему в роде Гарма, кучу мамонтовых зубов и другой охотничьей добычи.

Отец Белого Медведя был силач, а Огневик — жалкий карлик, едва таскавший свое тучное тело от своих кладовуш со съестным к ложу, где спал, и обратно. Еще ребенком Белый Медведь дивился на этих двух, слушая, как Огневик помыкал его отцом, которому едва доходил до груди. Когда же Белый Медведь бродил по острову в толпе других ребятишек, и мальчишеский аппетит разжигал в них смелость, разговор их всегда сводился на то, что они вырастут и съедят Огневика! Слюнки текли от таких разговоров, но тут же ребятишки боязливо шикали друг на друга: ведь у Огневика был священный камень, который убивал людей и сам собою возвращался назад в его руки, — ой-ой!

Впоследствии, когда Белый Медведь вырос и сам стал звероловом, он тоже выучился благоговеть перед Всеотцом, и его заставили дать у священной могилы обет жертвовать потомкам Гарма большую часть своей добычи. При этом Огневик дал понять Белому Медведю, как давал понять и другим, что доброхотные приношения пойдут ему самому на пользу и обеспечат ему благоволение Всеотца, который должен скоро вернуться и забрать с собою весь свой народ в тот богатый счастливый край, о котором Белый Медведь, небось, знает. Еще бы! Белый Медведь хорошо знал все, что касалось блаженного края вечного лета, который был утрачен, но, по словам Огневика, должен был снова отыскаться. Но он не особенно много об этом думал; ему было хорошо и на Леднике. Что же касается жертв, то Белый Медведь вознаграждал себя за убытки, добывая себе вдесятеро больше прежнего. Он стал отважным звероловом и самым веселым мужем на своем острове, вечно распевал и никогда ни с кем не враждовал; ладил даже с Огневиком.

Но вот Белый Медведь загляделся на одну девушку, и ладу этому пришел конец. По обычаю, молодые люди, желавшие соединиться и зажить самостоятельно, испрашивали себе благословение на могильном холме Всеотца и получали от священного костра огонь для своего домашнего очага. Всякий другой огонь был запрещен и считался нечистым. Ни один добропорядочный человек не нарушал обычая, а на скалистом острове водились только добропорядочные люди. Но благословение стоило немало и связывало навеки, да еще зависело от доброго согласия Огневика, — дозволит ли он парочке соединиться или нет. Белому Медведю он отказал. Огневик всегда недолюбливал семью Белого Медведя, а девушка приглянулась ему самому. Звали ее Весна, и она была прелестна.

Но кто вообразил бы, что Огневик попросту отказал, да и дело с концом, тот плохо знает огневиков. Он отказал Белому Медведю весьма осторожно: когда, мол, возложишь на могилу Всеотца рог единорога, тогда и получишь Весну. А это было делом невозможным.

Белый Медведь, однако, улыбнулся и отправился на Ледник. Целый год пропадал он и вернулся, сразив чудовище. Это был величайший подвиг, когда-либо совершенный на Леднике. Никто даже не считал его осуществимым. Только Младышу Древнему впору было обладать достаточным для того мужеством и силой. Но Белый Медведь все-таки совершил подвиг, за что и получил прозвище Победитель Единорога и прославлен был в песнях и сказаниях.

Сам же он увековечил всю охоту на клинке своего копья. Сначала он провел длинную поперечную черту, а от нее четыре продольные черточки вниз и одну наискось кверху, — это означало единорога. Затем проведена была отвесная черта, перечеркнутая сверху другою, поперечной, — это был сам Белый Медведь со своим копьем. Все остальное — борьба и поражение единорога — подразумевалось само собою.

В сущности, зверь этот был носорог. Но не тот обыкновенный, обросший шерстью и злющий риноцерос[21], который ходил по пятам мамонта на скалистых островках и часто падал под ударами Ледовиков. Тот тоже был свиреп и опасен, и не очень-то приятно было иметь с ним дело; но все же он был ничтожен в сравнении с единорогом.

Этот был совсем особенный, имел только один рог и был почти в три раза больше обыкновенного носорога. Туловище его было длиннее туловища мамонта, только ростом он был пониже. Ужаснее же всего было то, что, несмотря на свою неимоверную тяжеловесность, он бегал и прыгал с быстротой оленя и нападал первый, даже если его не трогали; встреча с ним несла смерть. Стоило ему почуять охотников, как он огромными прыжками кидался на них, с пронзительным и оглушительным ревом. Огромный, в рост человека рог, торчавший у него на лбу между глаз, угрожал пронзить того злополучного охотника, который осмелился бы приблизиться к нему, хотя бы на расстояние одной мили. Один вид этого сверхъестественно огромного зверя, скачущего во все стороны с ловкостью собаки, поражал страхом всякого; это было самое быстроногое и самое тяжеловесное животное на свете. Когда он пускался в галоп, то оставлял на земле не следы, а целые ямы, где мог укрыться взрослый мужчина, а на бегу вдруг поворачивался и кидался в стороны, не давая людям опомниться; нечего было и думать спастись от него. Опасность усугублялась тем, что его почти невозможно было приметить на Леднике или на поросших ивняком скалистых островках, где он обитал. Лежа на льду, он походил на продолговатую каменную глыбу или на поросль карликовых растений, пока вдруг не срывался с места, а там один миг, и он тут как тут! Звероловы предвидели свою участь с первой же минуты, едва заведенный ими издали посторонний предмет на льду, принятый ими за мертвый, вдруг оживал; значит — наткнулись на единорога; через минуту он пронзит их насквозь или растопчет в прах! Лишь очень немногим удавалось спастись от него, и от них-то и узнали то немногое, что было теперь известно об ужасном звере.

Ледовики были уверены, что этот единорог единственный, — самка, уцелевшая еще с тех пор, когда все звери были изгнаны из потерянного края. Чудовищу не удалось тогда сыскать себе пару, и пришлось ему коротать жизнь в одиночестве, остаться на Леднике старой девой. Вот отчего оно так вытянулось, было такое жилистое и так ярилось на весь свет. Немногие, пережившие встречу с чудовищем, рассказывали, что у него были маленькие красные глазки, словно оно плакало целую вечность. А когда в новолуние по Леднику разносились громкие стоны, люди говорили, что это жалуется единорог, повернув хвост к северному ветру, — сердце его разрывалось от тоски по своим соплеменникам, которых ему не суждено было отыскать.

У единорога, значит, никогда не было детенышей; вот откуда бралась эта ужасная юношеская прыткость; чудовищная самка скакала, словно телка, даром, что была стара, так стара, что бока у нее поросли кремнем. Люди, видевшие ее воочию и дрожавшие при одном воспоминании о ней, говорили, что у нее вся кожа была в складках и везде, где только не была покрыта совсем побелевшею шерстью; и об эти складки или морщины можно было порезаться; чудовище как будто носило на себе каменистые отложения веков! И рог его вырос куда длиннее, чем у самцов, оттого, что чудовище — а оно осталось в девичестве — достигло неимоверной старости.

Одолеть такого зверя, сохранившего всю прыть и горячность молодости да приложившего к этому опыт бессмертия и горечь бездетности и закалившего эту смесь в одиночестве среди льдов, — недаром считалось Ледовиками делом более чем несбыточным. Но Белый Медведь все-таки одолел единорога.

Подробности самой охоты так и не были выяснены; Белый Медведь, бывший ее единственным участником; рассказывал о ней весьма восторженно, на песенный лад, но чрезвычайно кратко: он-де до тех пор дразнил старую деву, пока она с разбега не свалилась и не застряла в расселине Ледника; там он ее и прикончил. Рог оказался величиной в рост самого Белого Медведя, а он был не из низеньких. Колец же на роге было столько, что и не сосчитать; ни дать, ни взять терн Скорби, который нарастал слой за слоем целую вечность.

Кроме рога, Белый Медведь принес с охоты и сердце единорога, совсем молодое и нежное с виду, но такое твердое, что его не брал ни один топор.

Огневик, от имени Младыша Древнего, взял рог на сохранение, а ко всем празднествам и песням в честь великого подвига Белого Медведя повернул свою жирную спину. Уговор он, по-видимому, совершенно забыл.

Когда же Белый Медведь смущенно намекнул, что теперь-де следует получить обещанную Весну, Огневик произнес темную речь, которую можно было истолковать приблизительно в том смысле, что он лишь шутил, предлагая Белому Медведю пойти да уложить единорога, и полагал, что предложение его так и будет принято в шутку. И всякий беспристрастный муж наверно согласится, что подобное предложение могло означать лишь тонкий, иносказательный отказ. Раз же Белый Медведь так неосторожно и дерзко ловит его на слове, то он, Огневик, склонен придать своему предложению добавочное истолкование: оно выражало смиренное пожелание Белому Медведю быть не на шутку искалеченным в награду за беспокойство. И если теперь Белый Медведь явился домой целым и невредимым, то он, значит, обманул ожидания Огневика и был в долгу у Всеотца за такой исход дела! Вот что сказал Огневик.

Переговоры велись у жилья потомков Гарма, — старого жилья Младыша, то есть на священном месте, и события быстро привели дело к развязке. Когда Белый Медведь понял, что ему не дадут ни Весны, ни огня для собственного очага, он на минуту рассердился и невольно замотал головой, на которой носил снятую с головы мускусного быка шкуру с рогами. Огневик подумал, что он хочет его забодать, втянул в себя живот и затрясся, словно от холодного сквозняка. Белый Медведь улыбнулся и сразу успокоился.

Затем он смерил Огневика с ног до головы взглядом, громко посмеиваясь при этом; хлестнул карлика самой маленькой розгой, какая только подвернулась, и хотел уже уйти, но Огневик принялся вопить, словно роженица в муках, и со всех сторон налетели потомки Гарма с ремнями и палками, чтобы связать Белого Медведя и задать ему трепку.

Тогда в Белом Медведе проснулся дух Младыша, и никто оглянуться не успел, как он совершил невозможное — убил насмерть одного из сыновей Огневика, считавшихся неприкосновенными. Остальные отступили, онемев от ужаса, а Белый Медведь в бешенстве схватил труп за одну руку, наступил на него ногами и оторвал руку от тела, чтобы отбиваться ею, как палкой. Но никто уже не нападал на него, и он, с ревом швырнув оторванную руку под ноги Огневику, разом остыл и ушел.

В тот же день Белый Медведь похитил Весну, и они вместе бежали на Ледник.

Белый Медведь и Весна

Никто на скалистом острове, не исключая и собственных родичей Белого Медведя, не одобрял его злодеяния. Убийство еще можно было понять, но он стегнул прутом жреца и наделал бед на священной почве; это считалось смертным грехом. Ни одна душа не вступилась за Белого Медведя, когда его при большом стечении народа объявили отлученным от могилы Всеотца. Он был навсегда вырван из среды Ледовиков, и каждый, кто хотя бы вспоминал о нем по-дружески, не говоря уже о том, чтобы оказать ему помощь пищею и кровом, подвергся бы такому же отлучению. Белый Медведь и Весна были обречены на вечное скитание по Леднику, без огня и без приюта, и всякий, кому они попались бы на пути, был волен смотреть на них, как на простую дичь, желанную цель для копья.

Проклятая своим народом, молодая пара поселилась на отдаленном скалистом островке Ледника и там в полном одиночестве вкушала сладость взаимной близости и горечь изгнания.

У них не было огня; сырое же мясо чем дальше, тем настойчивее просится в горшок или на вертел. Время, впрочем, было летнее, и беглецам отлично жилось в юрте из шкур, а по скалам росли кое-какие травы и злаки, которые Весна собирала и приправляла ими сырое жаркое. Она также скатывала из собранного зерна лепешки, но — увы! — и их ей приходилось подавать уставшему с охоты Белому Медведю сырыми и пресными. Белый Медведь, поедая их, выражал мимикой удовольствие, а съев, пел песню о том, что горячая еда, в сущности, недостойное баловство. Под осень же на островках поспели ягоды, которыми можно было приправлять сырую пищу, так что изгнанники чувствовали себя прекрасно, несмотря на весьма скромную обстановку. Но скоро начались холода, ночные заморозки, выпал снег, и наступала зима.

Белый Медведь заблаговременно соорудил хорошее, прочное жилье из тяжелых камней и заготовил большие запасы звериных шкур, а Весна навялила мяса и кореньев. Кроме того, Белый Медведь привел пару диких оленьих самок, которых пустил пастись на привязи, пока они не привыкнут и не станут давать молока. Так приготовились изгнанники встретить зиму. И зима наступила бурная и очень холодная, а они пытались прожить ее без огня. Белый Медведь слыхал, что такие попытки уже бывали, но теперь готов был усомниться в этом.

Ночи тянулись долгие, и стояла такая темень, как в утробе земной; под конец едва можно было разобрать, где находишься и даже — существуешь ли вообще. Хорошо, что их было двое: один, находя ощупью другого, по крайней мере, убеждался в собственном бытие. Крепко задумывался Белый Медведь в такие ночи. Перед его взором вставало родное селение с жаркими кострами; свет их как будто бил ему в глаза, и даже по коже его разливалось тепло при одной мысли о них. Да, потомки Гарма и другие смирные, добродетельные люди сидят себе теперь у огня и, приятно поеживаясь, разговаривают о том, как убийца Белый Медведь скоро впадет в такую нужду, что начнет колотить свою жену и обвинять ее во всех бедах, а уж к средине-то зимы парочка, небось, явится домой умолять о прощении. Тут Белый Медведь улыбался в темноте.

И даже когда, к концу года, смертельный холод и непрерывный снег грозили погубить солнце и луну, Белый Медведь смеялся, прижимая к себе Весну. Но она дрожала. Благодаря своей молодости и здоровью они могли пережить зиму, но круто им приходилось. Чета новоселов была слишком богата счастьем, чтобы грустить, и ни одной жалобы не срывалось с их уст, но мерзли они ужасно. И Белый Медведь твердо решился добыть огонь.

Прежде всего он отбросил всякую мысль о том, чтобы достать огонь у других. Проще всего было бы, конечно, прокрасться домой и выпросить огонь или украсть его от одного из костров; но этого-то ему как раз и не хотелось. Менее невозможным казалось похитить головню из самого священного костра потомков Гарма, нанеся им формальный визит в полном параде — с копьем и топором… Но нет, Белый Медведь не мог пойти на это. Раз Огневик и его род унаследовали костер, то он и принадлежит им, а никому другому. Долго витали мысли Белого Медведя и около таинственного огненного камня, хранимого Огневиком в могиле Всеотца. А если забраться туда как-нибудь ночью и похитить камень? Младыша Древнего, небось, давно нет в живых; это одно суеверие; там самое большее, тлеют его кости, а они ведь не сделают человеку зла. Но Древний все-таки жил когда-то и дал огонь своему роду; так, пожалуй, правильнее будет оставить все ему принадлежавшее как оно есть. Ни на что не похоже было оскорблять предка, раз возможен другой исход. А такой исход — самому добыть себе огонь. На том Белый Медведь и порешил. Да!

Он натаскал из сосняка топлива и сложил из него костер — это было все, что успел он сделать в первую зиму.

Через год они снялись и пустились в путь, прожив только еще одно лето на скалистом островке. Лето выдалось особенно жаркое и грозовое; солнце так и жгло, и чуть не каждый день гремел гром и лил проливной дождь. Ледник заметно похудел от этого. На островке оттаяло, и освободилось ото льда вдвое большее пространство, чем обыкновенно; окрестные острова тоже стали с виду значительно больше. Ледник как-то тускло мерцал в светлые ночи своими зелеными пропастями навстречу молниям. Днем же, когда не лил дождь, облака подымались высоко-высоко и как будто раскалялись добела, росли, словно живые, наливались и сияли под лучами солнца — пока опять не затягивали все небо и не собирались над Ледником в жаркую грозовую тучу. Молнии ударяли прямо в лед и раскалывали его насквозь до самого дна; громовые раскаты будили эхо в таявших ущельях. Вот это была погодка! Ни Белый Медведь, ни Весна не нуждались в огне этим летом. Но Белый Медведь не забыл зимы; страдания Весны глубоко запали ему в душу. Он знал, что должен добыть огонь во что бы то ни стало.

Бурное лето прошло, не принеся парочке ничего нового и важного, кроме чуда-малютки, которого Белый Медведь с восторженным гиканьем вынес на дождь. Мальчуган родился с двумя зубами, и счастливый отец пророчил ему великую будущность, Пока же он стал великим обжорой.

Но когда холод опять стал надвигаться на островок, Белый Медведь встревожился. Он ведь так и не добыл огня. Ночи сначала посинели, а потом и почернели. Белый Медведь стонал во сне, если ему случалось забыться на время от своих неотвязных дум. А раз ночью он обнял Весну и признался ей, что никак не может добыть огонь, при чем в его голосе слышались слезы. Но он предложил ей переселиться; что она скажет на это? Ну, конечно, Весна была готова идти за ним хоть на край света. На том они и порешили. Белый Медведь намеревался двинуться к югу. Раз он не может добыть огонь, надо переменить место жительства. Он слыхал, что подальше к югу Ледник кончается, и начинается жаркий край с большими лесами, где живут голые дикие люди; надо было попробовать добраться туда.

Лето уже давно минуло, когда маленькая семья снялась с места; несмотря на позднее время года, гроза устроила им прощальный салют раскатами грома и оплакала их потоками дождя, обливавшего Ледник, который так и сверкал своим бездонным зеленым блеском при свете молний. Белый Медведь огляделся вокруг: все небо изборождено молниями, целый мир огня, но для него — ни искорки! Он улыбнулся, но это была беспомощная, грустная улыбка, пробежавшая по глубоким складкам около рта. Затем они пустились в путь, ни разу не оглянувшись назад.

Маленькое стадо полуручных оленей да кое-какие шкуры для юрты и одежды — вот и все имущество семьи, если не считать оружия Белого Медведя и корзинок Весны с разной мелочью. Снаряженные таким образом совершали они свой путь к югу. Зима застигла их в пути, и зима суровая, но зато она облегчила им путь, засыпав Ледник снегом, который, смерзаясь, образовал бесконечную гладкую, снежную равнину; куда удобнее было идти по такой равнине, чем по голому льду, изрезанному трещинами и расселинами.

Всю зиму они шли, но ушли не особенно далеко, а Белому Медведю казалось, что он уже успел состариться. Лишь с большим трудом и напряжением всех сил удавалось ему отгонять нужду от маленькой холодной юрты, которую они раскидывали на снегу. Часто ему приходилось целые дни и ночи выслеживать дичь, чтобы вернуться домой с добычей; и все это время он думал о двух беззащитных существах, оставленных в юрте. Перед ним — быстроногое животное, не дававшееся в руки, а за ним — страх за семью, от которого слабели ноги; но приходилось двигаться вперед, чтобы было с чем вернуться обратно. По возвращении домой он находил юрту занесенною снегом, а вокруг нее ковыляли олени со спутанными передними ногами и мордами, покрытыми инеем.

Их Белый Медведь щадил, как ни трудно было ему добывать дичь, — их молоко было единственным средством спасения для Весны во время его долгих отлучек: ими можно было пожертвовать лишь в самом крайнем случае. Весна собирала мох и ягель на каменных глыбах скалистого плоскогорья, выступившего из-под ледяного щита, и защищалась от волков, когда Белый Медведь с собаками был на охоте. Когда же ему удавалось сделать добрый запас дичины, они снимали юрту и шли дальше.

Во время буранов им не оставалось ничего другого, как прятаться в какую-нибудь нору или пещеру и пережидать непогоду. Иногда им приходилось неделями просиживать в кромешной тьме, и они едва не теряли дар речи. Вообще они претерпевали такую жестокую нужду, что впоследствии не могли даже вспоминать о ней; она замораживала душу и сама стирала в ней свои следы. Зима тянулась так долго и была так сурова, что у этих двух людей ум заходил за разум, и, в конце концов, они сами не помнили — в пути они или на месте, не помнили, куда идут, и кто они сами. Право, как будто прошли тысячи лет. Северное сияние раскидывалось по небу в тихом безумии, бродило призраком близкой и все же далекой вечности над головой этой семьи, лишенной огня, заблудившейся в снегах.

На самом же деле зима эта была короче обычного; оттепель наступила внезапно и бурно. Но и она давала Белому Медведю с семьей немало хлопот, пока они пробирались по снегу.

Последнее время, впрочем, они двигались гораздо быстрее прежнего. Белый Медведь придумал приспособление для езды, которое впоследствии превратилось в сани. Вместо того, чтобы вьючить на оленей сложенную юрту и прочие пожитки, он заставил их тащить за собой всю поклажу по снегу волоком, подложив под нее, чтобы воз легче скользил, служившие подпорками для юрты березовые палки. Волоком олени могли тащить гораздо больше, чем нести на себе, и скоро Белый Медведь с Весною стали и сами присаживаться на воз. Это было значительное улучшение, которое еще сильнее закрепило узы между семьей и оленями.

Белый Медведь очень радовался новоизобретенным саням и скоро придумал для них форму, на которой и остановился, как на лучшей. Оказалось, что достаточно и двух длинных березовых палок, но с загнутыми кверху передними концами, чтобы они не зарывались в снег и чтобы соединявшие их ремни не перетирались. Для того же, чтобы сама поклажа не волочилась по снегу и не задерживала хода, он положил поперек этих двух полозьев несколько выгнутых ветвей, накрепко привязав их ремешками; вот сани и были готовы. У Белого Медведя были руки, а необходимость довершала остальное.

В хорошую погоду, когда солнце ярко освещало ровный хрустящий снег, Белый Медведь гнал оленей рысью, весело гикая на них, и тогда он и Весна как будто просыпались от долгой спячки и узнавали милые, чумазые лица друг друга. Да, невзгоды могли одурманить их и повергнуть в состояние духовной слепоты и забвения времени, но настоящей печали они не знали и вновь находили самих себя, скользя под лучами солнца по замерзшему снегу на санях, запряженных резвыми, испускающими на бегу гортанные крики оленями в сопровождении лающих собак. Эх, ну! Мальчуган высовывал голову из мешка за спиной Весны и таращил круглые заспанные глазенки на мир, быстро проносившийся мимо саней. Так продвигались они вперед.

И так добрались они до моря. Белый Медведь направился на юг, но по дороге отклонился к востоку, и это привело его от Ледника на побережье Упланда[22]. Попозже, когда стаял снег, покрывавший также материк у южного края Ледника, Белый Медведь увидел, что они попали на свободную ото льда низменность, с озерами, болотами, ручьями и с торчащими кое-где скалистыми вершинами, уходящими в море в виде шхер и островков.

Ледник остался далеко позади на севере, но еще не так давно доходил и сюда, спускаясь в самое море. Поэтому берег и шхеры были еще голы и словно отполированы льдом; да и по всей низменности Белый Медведь видел следы Ледника, а подальше к северу, по берегу, все еще тянулся рукав Ледника, заполнявший собою фьорд. Белый Медведь слышал с той стороны грохот и вздохи, когда лед обрушивался в море и уплывал в виде ледяных гор. Но через несколько лет Ледник совсем отошел от берега, а ледяные горы, показывавшиеся иногда далеко в море, были уже не здешние, а приплывавшие с крайнего севера.

То-то Белый Медведь раздувал ноздри и принюхивался, знакомясь с морем! Острый соленый запах всколыхнул со дна его души что-то доселе скрытное и непонятное ему самому; это заговорила в нем тоска Младыша по морю; она была в крови у Белого Медведя. Воспоминание о море, любимое детище души Младыша, передалось от него потомкам, — дремлющая страсть, которой достаточно было солено-влажного ветерка, чтобы проснуться. Белый Медведь, широко раздувая ноздри, втягивал в себя морской воздух, и море усыновило его.

Выразилось это в том, что ему тотчас же захотелось пуститься дальше. Он уже и без того стремился к южным лесам, а тут его еще пуще взманили эти неустанно катящиеся вдаль волны; немудрено, что все существо Белого Медведя охватила жажда странствий. Как раз тут, где был положен предел его стремлениям, ему виделось самое начало пути. Да, море стало ему поперек дороги, но оно же должно было послужить ему путем!

Белый Медведь с Весной поселились в этой низменности, между окаймленными кустарником болотами и озерами, настолько далеко к югу от Ледника, что его зеленое мерцание едва брезжило вдали на севере. С другой стороны горизонт оканчивался шхерами и открытым морем. Дичи в этой местности водилось достаточно и все прибывало; целыми стадами переселялись животные в освобожденный от ледяного покрова край. Пресные озера и ручьи внутри страны кишели рыбой: лососями, щуками, угрями, которые пришлись Белому Медведю по вкусу, и которых он скоро наловчился приманивать извивающимися на крючке червями. Самое море казалось блестящим рыбным полем; киты пригоняли к берегу целые стаи сельдей, которые шли такой плотной массой, что по ней можно было ходить, как по суше. Да, жирное тут было житье, и сердце Белого Медведя так насытилось, что его еще сильнее стало тянуть вдаль. Душа его жила на лунном мосту между шхерами, когда море вздымалось и заключало весь мир в свои бурные, безбрежные, как вечность, объятья.

Но он никуда не двинулся. Прошли годы, а Белый Медведь с Весной все еще жили в низменности между Ледником и морем. Весна дарила семье ребенка за ребенком. Но, хоть и нельзя было двинуться дальше, Белый Медведь не переставал строить планы путешествия, его мысли неустанно вертелись вокруг одного, — как бы найти средства двинуться дальше. Зимой он, конечно, мог пользоваться санками, и совершал на них далекие поездки по замерзшим озерам и между шхерами; даже забирался иногда далеко в море, если лед был крепок; но, в конце концов, открытое море все-таки преграждало ему путь. Летом сани стояли без дела; весенние оттепели превращали всю низменность в одно сплошное вздувшееся болото, которое так же основательно загораживало Белому Медведю путь, как и море. Необходимо было что-то придумать.

На Леднике не было повода задаваться мыслями о плавании, хотя охотники за мамонтами, пожалуй, и умели переправляться через весенние разливы на льдинах, оторвавшихся от Ледника. Но ходили темные сказания о том, что Всеотец в свое время умел плавать по водам; говорили, что на Ледник с юга он именно приплыл — по одним рассказам, на древесном стволе, по другим, на спине заколдованной черепахи; во всяком случае, способом, недоступным для простых смертных. На что только не был мастером Одноглазый! Белый Медведь и не думал тягаться с Всеотцом по части сверхъестественных способностей; он был просто человек, который приспособился, как умел, для чего ему были даны руки и голова. Тем не менее Белый Медведь мудрил-мудрил, да и умудрился таки изобрести искусство плавания.

Крупного леса в стране не водилось; но Белый Медведь имел возможность убедиться, что в былые времена такой лес существовал. В ясные дни, когда солнце освещало темные болота, на дне их можно было различить целый подводный склад поваленных, покрытых тиной древесных стволов различной толщины. Это был затонувший лес, и Белый Медведь предавался разным мыслям, глядя на этот безмолвный, погруженный на дно мир, который, как он понимал, принадлежал давно минувшим временам. В зеркальных водах мшистых болот-озер отражалось небо с высокими облаками, и только сквозь собственное отражение, смотревшее на него из воды, как живое, Белый Медведь проникал взором на дно, где покоился погибший лес. И вот диковина: когда он всматривался в этот лес, его собственное отражение исчезало, а когда видел самого себя — скрывались из глаз деревья.

Но как бы там ни обстояло дело с исчезнувшим лесом, Белого Медведя манило добраться до леса живого, лежавшего подальше на юге. В том лесе было все его будущее. Однажды он опустил на дно ремень с петлей, желая выловить один большой круглый ствол, совсем свежий на вид, сохранивший даже следы листьев и до сих пор смолистый. Белому Медведю пришло в голову: нельзя ли использовать этот лес минувших времен, добыть себе со дна болота судно для переправы на юг? Мысль была недурна, но ствол рассыпался в прах, едва он потянул на себя ремень: вытащился один пень, да и тот оказался прогнившим насквозь и набитым тиной. Таким образом, лес умер для Белого Медведя в двояком смысле.

После этого размышления направили его по другому следу, более реальному и быстрее ведущему к цели. Белому Медведю хотелось перебраться через море, отделявшее его от юга; для этого ему надо было научиться плавать по воде, и он, сам того не зная, делал в этом отношении постепенные успехи. Покрывавшие низменность обширные озера и болота были окружены редкими порослями березы, осины и различных карликовых деревьев и кустов; порядочной высоты достигала лишь береза, но и та не давала сколько-нибудь крупных бревен. Поэтому пришлось выбросить из головы всякую мысль о переправе на древесных стволах. Черепахи же, попадавшиеся ему, были величиной всего с ладонь, и если Всеотец в самом деле приплыл на одной из них, то тут, разумеется, не обошлось без колдовства. Белый Медведь подметил, однако, что пустой черепаший щит хорошо держится на воде; форма его была приспособлена для этого как нельзя лучше. Беда только, что человек покрупнее черепахи, да и весит больше. Белый Медведь был прежде всего тяжеловесен, в чем ему то и дело приходилось убеждаться. Но, когда ему случалось бродить по болотистым местам с бесчисленными ручьями, он часто переправлялся через них по мосту из ветвей и кустарников, которые валил в воду, пока они не выступали на поверхность. Если же вода была слишком глубока и широка, он умудрялся набросать на воду такую кучу ветвей и даже целых деревьев, что она могла поплыть и сама, так что можно было переправляться на ней с помощью шеста. Чтобы куча не рассыпалась, он скреплял ее ремнями; и вот, из такой кучи и создался мало-помалу, путем бесчисленных повторений, — плот. Белый Медведь стал плотовщиком.

Он то и дело плескался в воде со своими новыми судами, все улучшая их; это занятие стало его второй натурой. Он испытывал всякого рода предметы — держатся ли они на поверхности воды, не пропускают ли воду, хорошо ли разрезают ее струи и сохраняют ли равновесие. Белый Медведь постоянно возился на берегу моря, по уши уйдя в свои мокрые опыты, посинев от холода и с капелькой на кончике носа; солнце подымалось и проходило над его головой, а он все возился. Он стал хорошим плотником и настоящим водником. И что всего замечательнее: ничего он так не боялся, как именно воды; инстинктивный ужас охватывал не знавшего страха богатыря, и заставлял его корчиться и реветь, как кабана, стоило ему попасть на глубокое место. Белый Медведь не умел плавать. Он видел, как другие животные весело лезли в воду, но такая привычка была ему не по нраву. Как раз, когда вода поднимала его, когда он чувствовал, как податливая и тяжелая сила выпирает его члены вверх, им и овладевал безумный страх, нелепая потребность уцепиться за что-нибудь, от которой он так и не мог избавиться всю свою жизнь. Его сыновья, наоборот, были прирожденными пловцами и ныряли в воде словно выдры; кожа у них была всегда холодная и сморщенная от постоянного купанья и беганья под дождем.

Все сыновья Белого Медведя были белокуры, с белой кожей, огрубевшей и сморщенной от постоянной сырости. Летом же на лицах у них высыпали веснушки, свидетельствовавшие о темной крови, примешанной к крови их рода матерями, выведенными из лесов: солнечный загар выступал в виде пятнышек. Белокурые же волосы детей отливали красноватым золотом, напоминавшим немножко о темных южных кудрях, выбеленных севером. Глаза сохраняли отражение летнего блеска Ледника. Сыновьям Белого Медведя предстояло стать славными мореходами.

Но чем беспомощнее был в воде Белый Медведь, тем больше имел он оснований задумываться над изобретением предмета, который сам собою держался бы на воде и мог, вдобавок, выдержать тяжесть его тела. Это была все та же мечта о поездке за море, и еще дальше; и это влечение унаследовали от Белого Медведя его сыновья.

Не будет преувеличением сказать, что Белому Медведю не сиделось на месте ни единого дня, пока они жили на побережье, и все-таки семья продолжала жить там, пока дети не подросли. Мальчики превратились в юношей с сильными, ловкими руками и хорошей памятью; они плотничали и ворочали мозгами вместе с отцом. Орудия создавали работу, а работа создавала орудия. Белый Медведь и его сыновья точили теперь свои каменные топоры и резцы, — в отличие от предков, которые довольствовались грубым обтесываньем. Много труда и времени было потрачено на то, чтобы отполировать твердый кремневый топор о точильный камень; но зато он и вонзался в дерево, где следует, не уродуя своим лезвием материал. Белый Медведь с сыновьями продолжали придумывать, и всякое новое изобретение делало их умнее. Они унаследовали взгляд Младыша, его зоркие, близко поставленные глаза, которые так и искрились, перебегая с предмета на предмет, над которыми он трудился. И, наконец, они добились того, что смастерили на берегу перед жильем первое судно.

Это был длинный плот из скрепленных березовыми прутьями древесных стволов, но не с плоским, а с углубленным днищем, в котором все щели были замазаны салом и законопачены звериной шерстью, так что плот не только держался на воде, но и обеспечивал сухое помещение пловцам. Величина судна была порядочная, оно могло поднять нескольких человек, и ход у него был хороший. Шесты же были снабжены плоскими концами или лопастями, с помощью которых можно было двигать судно по глубокой воде, где шестом до дна было не достать. Белый Медведь испробовал вместе с сыновьями свое судно на озерах и остался им очень доволен. Если ветер был попутный, они поднимали кверху густолиственные ветви; ветер упирался в них и гнал судно, так что пловцам не приходилось и браться за весла; шкура, распяленная на березовых палках, ловила ветер и везла еще лучше.

Приставив к глазам руку щитком, Белый Медведь смотрел на юг, где на горизонте небо сливалось с морем; теперь уж скоро они отправятся в путь! Но сначала надо было сделать судно побольше или выстроить их несколько, чтобы захватить всю семью.

Весна молчала и смущенно смотрела на своего господина, когда тот, радостно сверкая голубыми глазами и напоминая всеми своими движениями готового взлететь орла, объявлял ей, что пришла пора им отправляться в путь. Муж повторял это уже столько лет, что дети Весны успели за это время стать такими же большими и — не в обиду им будь сказано — такими же сумасшедшими, как отец. Весна с глубоким изумлением взирала на своего супруга, который мог оставаться все таким же сияющим и полным надежд, как в дни их беспечной юности, даром что оба они были уже немолоды. Но его планы пугали ее и, когда он заводил свою песню о дальнем пути, она окидывала свой дом взглядом человека, сраженного ударом и бессильного подняться вновь. Весне было о чем жалеть.

Она не оставалась праздной те долгие годы, в течение которых Белый Медведь, так сказать, каждый день собирался сниматься с места; она жила, день за днем строя свой Дом. Для Весны не существовало ни будущего, ни многообъемлющих мечтаний, но зато она была верна в малом. Пока Белый Медведь до самозабвенья увлекался постройкой своих многообещающих судов, Весна, верная своему призванию, занималась делом насущным, и под ее руками оно постепенно росло и расширялось. Она никогда не увлекалась, никогда не меняла своих привычек; чисто по-женски, забывая хорошее для лучшего, она ввела с годами в обиход много новых и необходимых вещей.

Белый Медведь, пожалуй, мало обращал внимания на ее мелкие повседневные заботы, — он был занят охотой или увлечен своими мореходными мечтами; но он видел ее такой, какой она была: сдержанной, вечно деятельной, как сама доброжелательная судьба, и ставшей как бы добрым гением Белого Медведя, его вторым, приземленным «я». Весна всегда была тут пышная и кроткая — даже в проливной дождь — с длинными светлыми волосами, распущенными по плечам, и вечно с малюткой, вечно на ходу туда и сюда по недалеким путям домашнего очага, то кормя, то охраняя и защищая. Редко можно было увидеть ее на таком расстоянии от дома, чтобы нельзя было окликнуть, и в таких случаях за обедом уж непременно появлялось угощенье в виде добавочного блюда из зелени.

В эти годы грозы бывали особенно часты, и раз-другой Белому Медведю случилось при свете молнии видеть Весну, стоящую под проливным дождем в кругу прижавшихся к ней детей и домашних животных. Она спокойно смотрела на непогоду, которая загоняла всех под ее крылышко; гром был не ее ума делом, как и все, чем ведали Великие там, наверху, и вообще мужчины; вот она и оставалась спокойной, а дети и боязливые животные жались к ней, находя в ней успокоение и защиту.

Такой она осталась в памяти Белого Медведя и тогда, когда молодость давно уже прошла: солоноватый вкус дождя на языке, сернистый запах близко ударившей молнии и — Весна, юная, цветущая, с мокрыми распущенными волосами, благоуханная, как дикая бузина, простирающая отягченные цветами руки-ветви навстречу солнцу и дождю.

Теперь Весна превратилась в коренастую, крепко вросшую в свою семью мать, всегда готовую защищать свое добро, вооруженную молчанием и наученную опытом не торопиться и не жертвовать сгоряча хорошим ради лучшего. Она чистосердечно улыбалась каждый раз, когда Белый Медведь с торжеством объявлял ей, что готов новый плот и что скоро — в путь! Весна была уверена, что судно придется поправлять и перестраивать еще не раз. Только, когда муж очень уж твердо и уверенно говорил о поездке, так что она начинала казаться неизбежною и близкою, Весна терялась и недоумевающе оглядывала свой дом, с которым так сжилась. А как же быть с коровами? Разве и их повезут по воде? Кроме того, у Весны было поле с ячменем и другое со льном, да целый огород с грядками гороха, тмина, лука и свеклы; что же, она и поля возьмет с собой? Что такое он говорит?

Да, Весне жаль было расстаться со многим. Она держала домашних животных, и у нее было полевое хозяйство. Вышло все это само собою. Сначала у семьи не было огня, и нужда заставляла Весну перебиваться всякими способами; потом же, когда огонь был добыт, ей и вовсе удержу не стало; чего только она ни предпринимала! Коровы были дороги ее сердцу; их она завела, когда ее очаг не был еще согрет огнем, и они спасали жизнь ей и детям; ни за что бы им не пережить тех холодных дней, не будь у нее коров.

Дикие рогатые животные стали появляться в долине после того, как Ледник начал отступать; это были стройные, легконогие похожие на оленей животные, с большими влажными глазами, и любопытные, как в первый день творения. Маленькие новорожденные телята, еще нетвердо стоящие на ногах и ковыляющие вслед за матерями, сразу овладели девически ненасытным сердцем Весны, и она, присаживаясь на корточки, простирала к ним руки и манила к себе.

Вначале животные даже не были пугливы; они начали бояться только после того, как Белый Медведь стал охотиться на них. Но и тогда коровы, по простоте своей, часто останавливались совсем близко, располагались полукругом и, повернув рогатые головы мордой к неведомому им существу, спокойно смотрели на него, пережевывая пищу. Если он подходил слишком близко, они немного отбегали и опять оборачивались, останавливались и, осев на задние ноги, смотрели своими темными, как ночь, глазами и осторожно пофыркивали влажными ноздрями. Случалось так, что некоторые из них выступали из круга, движимые непреодолимым любопытством, приближались и даже пробовали принять угрожающее положение, взбрыкивая передними ногами и весьма зловеще посапывая; только кроткие глаза совсем не соответствовали этой воинственной осанке, и скоро корова, успокоившись, склоняла голову набок, моргала дрожащими веками и поворачивала обратно.

Улучив подходящий момент, Белый Медведь метал копье, и одно из животных оставалось лежать на месте с копьем в теле, а стадо галопом пускалось прочь. Охотнее всего Белый Медведь убивал больших быков; на них охотиться было интереснее, и порою они даже волновали в нем кровь — когда сами переходили в наступление.

Теперь низменность изобиловала стадами животных; в солнечные дни с вершины холма открывались тянувшиеся на многие мили болота и луга, испещренные тенями бегущих облаков вперемежку с кучками животных. Тут бродили не одни дикие быки да коровы, но и олени, и туры, а сквозь заросли пробирались стада кабанов; на холмах в черничнике обитали медведи; у ручья лисицы ловили лапой форелей; в молодом березняке ходили стада лосей, а у карликовой сосны вдруг неожиданно появлялись крылья, и она выпускала в воздух огромного глухаря; вереск казался живым от множества птиц.

Вблизи все пространство кишело зверьем, а вдали стада сливались уже туманными полосами, уходившими за горизонт. Таким образом, в мясной пище недостатка не было и добывать ее было легко; это-то изобилие и позволяло Белому Медведю спокойно заниматься постройкой судов, способных переплыть через море.

Но Весна в первый же год попросила Белого Медведя поймать ей несколько коров, которых она хотела приручить; олени здесь не прижились, захирели, тоскуя по своей родине на Леднике, и перестали давать молоко. Просьба ее была исполнена, и в первый же день коровы послушно улеглись на привязи, жуя свою жвачку и поглядывая вокруг сытыми глазами. Они давали гораздо больше молока, чем олени, были кротки, и скоро стали лучшими друзьями детей. Весна любила их, — они были ее сокровищем, ее подругами. Она возилась с ними и вела с ними дружеские беседы; теплота их насыщенных кровью рогов передавалась ее рукам и доходила ей до сердца. От них приятно пахло травой, которую они ели, и той пищей, которой они делились с другими.

Щедрые материнские руки Весны необычайно искусно справлялись с коровьим молоком. Она приготовляла из него творожный сыр. Это сделалось само собой, — молоко держали в сычугах, и у Весны всегда был запас круглых сырных лепешек. Когда мужчины возвращались домой со своих мокрых трудов — с кораблестроения, с рыбной ловли или с плаванья по озерам, — они не знали, как и благодарить мать за ломтик сыра.

Мальчики в отплату изготовляли для нее костяные ножи и шила. А Белый Медведь заинтересовался пряжей, которую терпеливо сучили пальцы Весны и ее дочерей, — особенно после того, как он сам начал плести неводы для рыбной ловли. Для этой цели ему требовалось много пряжи, и он, как всегда, постарался найти кратчайший путь; повозившись с опытами денек-другой и посверкав глазами, он подарил Весне веретено, с помощью которого можно было спрясть в десять раз больше льна, чем в такое же время одними пальцами. Веретено состояло из палочки с насаженной на нее круглой бляхой, которая, — стоило ее пустить в ход, — вертелась сама собой, вытягивая пряжу; ссученные нитки наматывали на палку и продолжали прясть, не боясь, что пряжа спутается. Веретено имело большой успех у женщин и не переставало жужжать в доме.

С тех пор, как снова был добыт огонь, и Весна обожгла себе большой запас горшков и корчаг, она научилась делать масло. По правде сказать, изобретение это обязано было своим происхождением личной потребности Весны: она любила натираться ароматными мазями. Сначала она и дочери натирались густыми сливками, плававшими на поверхности молока, так как их легко было снимать. Но мазь была особенно хороша, если ей давали постоять некоторое время, а еще лучше, если ее усердно взбалтывали в горшке. Это стоило порядочных трудов, и женщинам приходилось заниматься этим поочередно, но они охотно трудились, пока сливки не сбивались в масло, которым они могли натереться. Белому Медведю тоже очень понравилась эта мазь, но, по грубости натуры, он предпочитал ее для внутреннего употребления, и Весна готовила для него большие порции этой мази. Мало-помалу масло стало своего рода лакомством, вносившим разнообразие в ежедневный рацион.

В печении хлеба Весна тоже сильно продвинулась вперед; но все, что касалось зерна и земледелия, введенного ею, было связано с особым таинственным союзом ее с землею, специальным женским культом, начало которому было положено в тот счастливый день, когда огонь был обретен вновь.

Оттепель

Как обильно льется дождь!

Не звучит ли он влюбленным шепотом,

Из уст в уста —

Между небом и землей?

Белому Медведю все доставалось словно в подарок. Когда ему пришлось покинуть свое племя проклятым отщепенцем, судьба научила его, как добраться до более благодатных мест, до рая животных (где, однако, сам он никогда не чувствовал себя дома); да мало того, — уж воистину благодать! — сам климат изменился, стал теплее. Белый Медведь стремился на юг, а тот сам шел ему навстречу.

Солнечное око обещало северу великую оттепель. Ледник внезапно и быстро пошел на убыль. Вначале Белому Медведю с того места, где находилось его жилье, еще виден был зеленоватый отблеск льда на северо-западном краю неба; но потом отблеск этот стал отдаляться и, наконец, совсем исчез, — Ледник скрылся с горизонта. И не диво — такая погода способна была растопить горы. Теплые ливни и грозы почти не прерывались. Всю весну над землей носились тучи, грозившие потопом; порою солнце прорывалось сквозь них и дарило землю такой яркой многообещающей улыбкой, что даже животные подымали головы от мокрой земли и удивленно оглядывали окружающий мир.

Черные градовые тучи, пронзаемые молниями, носились по небу даже при ярком солнце и убеляли землю градом. Когда же туча проходила, и раскаты грома затихали вдали, над зелеными лугами перекидывалась радуга, а на травинках трепетали сверкающие капли дождя, словно слезинки на ресницах ребенка. Одна, две и даже три чудесные радужные дуги вставали одна над другою, — окрашенные райскими цветами мосты, не то опирающиеся на землю, не то висящие между облаками и победоносным солнцем. Каждая радуга знаменовала выигранное сражение, порождавшее надежду.

Дни и ночи падал с неба отвесною стеною дождь, вздыхая и увлажняя землю; озера вздувались, реки переполнялись и выступали из берегов и, пенясь и крутясь, неслись по долине к морю. Но дождь был теплый и нес в своем неистощимом лоне зародыш нового времени.

У детей Белого Медведя глаза разгорались при виде дождя, от которого на поверхность земли выскакивали пузыри, словно кучки человечков, которые на минутку подпрыгивали к небу и опять падали и уходили в землю, а дождь рождал все новых и новых. Радуга осеняла детство потомков Белого Медведя, суля им все блага мира.

Зима все еще возвращалась ежегодно, но холод уже не держался так долго, и оттепель с каждым разом все усиливалась. Каждую весну низменность наводнялась, и Белому Медведю не раз пригодились использовать свои суда для спасенья семьи и добра. Временами вся местность покрывалась водой, из которой торчали только более высокие места в виде островков и холмов, которые кишели спасавшимся зверьем, так что страшно было подойти к ним, да такая же масса утонувших животных плавала вокруг. Белый Медведь, строивший свои суда наполовину ради забавы, теперь начал понимать, что строил их недаром: эти игрушки могли сослужить службу и в настоящей беде. И Белый Медведь улыбался так, что лицо его сияло.

Разве солнце не друг ему? И разве он не может довериться земле? Ведь она сама дала ему огонь, когда он был одинок и лишен тепла. Солнце и земля соединенными силами растопили Ледник и дали ему огонь. Никогда не забыть Белому Медведю того дня, когда почва неподалеку от его жилья вдруг разверзла дымящуюся пасть и изрыгнула из недр своих пламя; это был ужасный миг, повергший всех в несказанный страх, но затем этот страх сменился восторгом.

Вся земля дрожала, словно предвещая близкий конец; раскаты грома неслись из самой глубины ее; ужасные подземные толчки сбили с ног самого Белого Медведя, а с болот слышался многоголосый вой; животные совсем обезумели от страха и метались, не разбирая ни друзей, ни врагов.

И в самый разгар смертельного ужаса и оцепенения Белый Медведь вдруг увидел, что из трещины в земле вырывается пламя, и кусты вокруг нее пылают. Он вскочил и, сообразив, что это за чудо, с бессмысленным смехом, шатаясь, кинулся к огню; земля ходила под ним ходуном, он падал, со смехом вскакивал на ноги и, наконец, добрался до огня. Сердце готово было выпрыгнуть у него из груди от счастья и благодарности. Огонь! Огонь! Он поджег ветки, закричал в порыве бешеной радости и ураганом понесся домой, к Весне, которая лежала, прижавшись, к земле, и замахал над ее головою горящей веткой. Огонь! Огонь! Да, земля даровала Белому Медведю огонь, ибо она добра.

Когда огонь запылал в жилище, Белый Медведь вышел на дождь и заплакал; дождь и слезы струились по его бороде, а он упоенный, ослепленный благодарностью, не сводил взгляда с освещенных солнцем облаков.

С тех пор прошло много лет, и у Белого Медведя были уже взрослые сыновья, которым он мог рассказывать о своей дружбе с землею и солнцем. И каждую весну Белый Медведь зажигал большой костер в память о богатстве и щедрости земли. На этом костре он сжигал молодого жертвенного быка, и раз само небо милостиво довольствовалось дымом, то Белый Медведь с сыновьями всласть угощались аппетитно поджаренным мясом. Огонь был дарован Белому Медведю в ту пору года, когда кукует кукушка и северное небо светится по ночам от солнца, которое не уходит далеко; об эту-то пору он ежегодно и зажигал свой веселый костер в память первого костра, зажженного для него самой землей.

Впоследствии в ту же пору года всегда зажигали костры и сыновья Белого Медведя — даже когда разбрелись далеко друг от друга, так далеко, что не могли и видеть братских костров. С тех пор обычай этот не выводился на Севере.

Но Весна, как всегда оставшись в стороне от того, что предпринимали эти огромные важные мужчины — Белый Медведь с сыновьями, — стала чтить землю на свой женский лад, потихоньку от всех, движимая благодарностью за огонь, горевший в ее очаге.

Тайком вышла она из дому в первую же светлую ночь, когда солнце удалилось на покой за далекий Ледник, которому уж не суждено было больше грозить ей и ее домашним, и принесла земле в жертву пригоршни ячменя, крупных зерен злака, собранного ею в прошлом году по колоску; собственными руками терпеливо шелушила она каждое зернышко, и не было у нее лучшего дара матери-земле. Земля не пожалела для них огня, на котором Весна могла снова печь хлеб, и земле полагалась за это жертва. Правда, жертва была настолько скромна, что стыдно было показывать ее кому бы то ни было, но нельзя же было оставить землю в эту светлую ночь без всякой жертвы! И Весна с девичьей стыдливостью разбросала по голой земле зерна ячменя и, сделав свое дело, вернулась домой.

В течение лета зерна взошли, и заколосилась пышная нива. Весна истолковала это в том смысле, что земля благосклонно приняла ее жертву, и зарделась от радости и смиренной благодарности за этот молчаливый ответ земли, вернувшей ей ее жертву сторицею. Но рвать ли ей эти колосья? Для нее ли они предназначены? Ну, разумеется! Чтобы женщина смиренно и признательно не приняла милости, выпавшей ей на долю? Весна истолковала появление нивы, как великое, бескорыстное предложение союза, и приняла предложение, преклонив колени: у нее ноги подкосились от такой милости земли! С материнской благодарностью и детским простодушием приняла она этот дар могучего существа.

Так первая золотая нива заволновалась под летним ветром в знак тайного союза, прекрасной и невинной связи между богатой Землей и безмолвным девичьим сердцем Весны.

Перед следующим летом Весна опять вышла в поле принести свою жертву земле в то время, как мужчины жгли костры на холмах, радостно приветствуя северное солнце. И в это лето нива ее выросла — и была еще пышнее. Но Весна не всю ее сжала по осени, оставила часть, полагая, что, может быть, владычица-земля удостоит сохранить эту часть для себя.

Впоследствии же Весна со свойственною ей практичностью и не без хитрости приносила свои жертвы в соответствии с тем, что ей хотелось получить от земли в обмен. Так, она жертвовала земле семена льна, которые не годились в пищу, и получала осенью стебли и волокна для своего веретена. Затем, не жалея, она сеяла семена репы и брала себе потом из земли коренья, хотя они, по самой природе своей, скорее принадлежали земле; зато Весна жертвовала земле капустные корешки, а себе брала вершки. Но что бы она ни делала, земля молчаливо и свято хранила союз, а дождь и солнце помогали вырастать тому, что эти двое делили между собою.

Вот как было положено начало полевому хозяйству Весны. Союз с землею и домашний скот долгие годы составляли ее счастье, и в эти годы она рожала и растила детей, слушая изо дня в день разговоры Белого Медведя о том, что скоро они отправятся в путь. Но пока они все оставались на месте, и Весна жила себе день за днем, создавая и укрепляя свой домашний очаг.

Ее доброта не была забыта. Сердце Весны было так любвеобильно, что у нее слезы выступали на глазах при виде птиц, летящих с соломинками в клюве к своим гнездам. Она была так кротка, что грубые молодцы, ее сыновья, ради нее, никогда не убивали животных без нужды. Память о Весне на все времена была связана с телятами и ягнятами, которые, родившись в раннее время года, зябли в поле около своих маток. И самое время года между зимою и летом было названо и освящено ее именем.

Но настал такой день, когда Весне пришлось расстаться с родным домом и вступить в длинный ряд испытаний и страхов, прежде чем ей был дарован новый родной дом. Как-то раз оттепель наступила так внезапно и бурно, что заставила семью сняться с места и искать спасения в море.

Началось с того, что тепло наступило необычайно рано, снег вдруг растаял, и с гор потекли шумные потоки, а реки вышли из берегов, взламывая сковавший их лед. Огромные глыбы, оторвавшиеся от Ледника, поплыли вниз с такою быстротой, что не успевали растаять по пути. Плохо приходилось обитателям скалистого плоскогорья на севере. Белый Медведь судил об этом по множеству трупов животных, принесенных оттуда течением; воды там, видно, было по горло, если не выше! Приносило это раннее половодье и человеческие трупы, большею частью знакомые Белому Медведю, и он начал бояться — что станется с его народом?

Однажды он увидел плывущий по воде труп с торчащим из воды вздутым животом; на нем сидел ворон и старался клювом проковырять кожу. Белый Медведь подплыл к мертвецу и узнал в нем жреца Огневика. С того дня Белому Медведю полюбился ворон!

Но скоро ему стало не до старых недругов; появились свои заботы: нагрянули землетрясение и наводнение; первое рушило горы, изрыгая гром и огонь, второе надвигалось быстро и молчаливо, захватывая, словно удав, все живое в свои кольца — волны. Далеко на севере, за Ледником и горами, Белый Медведь увидел однажды огромный столб огня, смешанного с гигантскими ледяными обломками; целые горы силою огня подбрасывались к облакам, и в блеске молний снова падали на землю. Затем заклубился белый густой пар и скоро, точно облаком, затянул все небо. После этого наступил мрак, поднялся вихрь, и с неба хлынул поток грязи.

Огни пронизывали окутанный сумраком мир по всем направлениям.

С гор хлынули ревущие потоки, быстро достигшие берега и встретившие тут ураган с моря; Ледник, таявший с бешеной быстротой, образовал бурные реки, которые пробивали себе твердой ледяной грудью путь к морю, где готовили им отпор бушующие волны, встававшие на дыбы. Закипел бой, поглощавший берега и шхеры.

Когда буря улеглась, наступила полная тишь, и вся низменность превратилась в сплошное вздувшееся озеро, сливавшееся с морем. Водная поверхность медленно вздымалась и опускалась, лелея в своих бездонных объятиях отражения небесных светил. Из масс погибших животных образовались настоящие острова, медленно плывущие по воде и представлявшие собой целые чащи перепугавшихся тел, ног и рогов.

А Белый Медведь со всей семьей и добром давно уже был в открытом море. Когда он понял, что Ледник и земля вступили в схватку, и что на суше оставаться опасно, он живо снарядил свои плоты и суда, запасся пищей и огнем и отплыл со всем своим домом. Для Весны этот день разлуки был смерти подобен. Но пылающие горы и огненный дождь советовали уезжать. И они доверились морю. Они были уже далеко от берега, когда всезатопляющий поток ринулся с гор, но бешеные волны настигли суда, когда уже наполовину потеряли свою силу, так что не смогли перевернуть их. Настал штиль, и водная равнина не двигалась, а лишь тихо колыхалась в такт дыханию спящего моря. Белый Медведь и его дети сидели на своих судах, грустные, молчаливые, как звезды над ними и под ними, в глубине. Грузные морские чудовища всплывали на гребнях бурунов между ледяными горами, отдувались и опять ныряли, сверкая при лунном свете мокрыми плавниками.

Но вот настало утро; могучее красное солнце показалось на востоке над морем; навстречу солнцу подул свежий ветер. Белый Медведь и сыновья его натянули свои паруса из шкур, и ветер понес суда вперед.

Когда они вышли в открытое море, глазам их открылась покинутая ими земля. На севере возвышались горы, освобожденные от снегов и игравшие всеми цветами, словно на заре бытия. Ледник был побежден, и сам себя потопил в море. Но выше всего вздымалась гора с круглой вершиной, над которой столбом стоял дым, тихо подымавшийся к синим небесам. И Белый Медведь понял, что на земле снова воцарился мир. Солнце победило и принимало теперь жертву земли!

Но ветер все уносил суда прочь от этой земли, на восток, пока их со всех сторон не окружило безбрежное море. Люди уже думали, что им настал конец. Лишь на десятые сутки, когда все они уже лежали без сил, на востоке показалась земля. Белый Медведь увидел, что они спасены, и назвал эту землю Страною Жизни.

Здесь они и поселились. Белый Медведь зажег костер и вступил в обладание новой землей, приветствуемый шумным хлопаньем крыльев перелетных птиц, державших путь с юга к северным озерам.

И здесь, видно, происходила борьба между солнцем, водою и облаками; земля лежала обнаженная, дымясь от влаги, то освещенная солнцем, то прикрытая тенью от быстро бегущих облаков. Но весна победила, и радуга перекинулась над зеленым покровом земли в знак того, что и здесь человек может считать себя дома.

Белый Медведь осмотрелся и увидел березовый лес, массу отличных стволов для постройки судов; тут можно было построить огромные удивительные суда и объехать на них весь свет! Тут он и решил остаться.

Новосел

В Стране Жизни[23] Белый Медведь столкнулся с первобытным населением. Ему и в голову не приходило, что эти маленькие шелудивые дикари, ютившиеся в чащах, словно насекомые, были те самые красивые, голые люди, которые грезились ему в лесах на юге; и все-таки это были они. Они были прямыми потомками того самого народа, который в свое время изгнал Младыша, отдав его наступившей зиме.

Понадобилось немало времени, чтобы пугливые туземцы успокоились настолько, что Белый Медведь мог хорошенько присмотреться к ним; вначале они прятались в кустах, как лисицы, и спасались бегством, чуть только к ним приближались. Чтобы лучше укрыться от погони, они обыкновенно удирали на четвереньках или пробирались ползком, выставляя из высокой травы одну спину, прикрытую жесткой шкурой; при этом они время от времени оборачивались лицом назад, скалили зубы и двигались дальше. Отбежав на порядочное расстояние, они вскакивали на ноги и продолжали отступление уже бегом до тех пор, пока не считали себя в безопасности. Белый Медведь прозвал туземцев Барсуками за их следы и за характерный запах.

Ему стало ясно, что они смотрели на него и на его высоких белокурых сыновей с величайшим ужасом и в то же время с благоговением, считая их, вероятно, какими-то сверхъестественными существами. Да и как иначе было им смотреть на этих светловолосых и голубоглазых великанов, приплывших к ним по воде на судах, о которых дикари не имели и понятия? Белому Медведю приходилось всячески приманивать их ласковыми знаками и ходить с зелеными ветвями в руках вместо оружия. И все-таки дикари не подходили, а подползали на брюхе, взвизгивая, как щенята, от страха и покорности.

Кроткая Весна присаживалась на корточки и, кладя себе на колени ячменные лепешки, приманивала их детей.

Постепенно они привыкли друг к другу, но, даже убедившись в том, что эти высокие белые люди не намереваются пожирать их, Барсуки все-таки продолжали валяться перед ними во прахе, как перед сверхъестественными существами. Белый Медведь таким образом не встретил с их стороны никаких препятствий к своему водворению в стране.

Земля здесь была богата обширными сосновыми и березовыми лесами, изобиловавшими дичью. Внутри страны расстилались бесконечные степи, где паслись табуны диких лошадей и овец в таком множестве, что их и глазом было не окинуть. Тут Белый Медведь в первый раз увидел дикую лошадь. Она покинула Скандинавию задолго до его прихода. Правда, по преданиям, в незапамятные времена его предки знавали животное, у которого было всего по одному пальцу на каждой ноге, и которое бегало с быстротою ветра, но Белый Медведь считал все эти предания баснями, каких много накопилось за прошедшие века; но теперь ему довелось увидать этих животных воочию.

И Белый Медведь возложил большие надежды на близкое знакомство с ними. Это были красивые животные, со следами белых полос на желтовато-серых боках и с большими подвижными ушами. Они были очень живого нрава, любопытны, шаловливы и готовы в любую минуту помчаться веселым галопом по степи. Сыновей Белого Медведя очень занимали эти резвые животные, и они пытались подобраться к ним, держа в одной руке кусок хлеба, а в другой сложенный аркан; лошадки невольно соблазнялись, приплясывали на месте, ласково извивались и, казалось, совсем не прочь были познакомиться, но когда юноши подходили чересчур близко, они все-таки пускались прочь во весь опор, так, что в воздухе только мелькали все четыре копыта. Животные громко ржали, особенно молодые жеребцы, которые носились, размахивая гривами и сверкая белками глаз; юноши окликали их самыми ласковыми именами, и лошадки кивали головами, отвечали веселым ржанием, но не подпускали к себе — дескать, рано еще!

Дело в том, что туземцы только и умели, что убивать лошадей; приручать их, делать своими друзьями — на это у них не хватало ума. Вообще они проявляли к животным такое бесчувствие, которое казалось Белому Медведю и непонятным и возмутительным. Мало того, что они убивали животных на охоте, они еще хладнокровно мучили их ради забавы; им и в голову не приходило подойти к животным дружелюбно; насколько мог понять Белый Медведь, эти трусливые двуногие считали себя неизмеримо выше всего, что называлось животным. У Барсуков, вообще, было множество особенностей, которыми они гордились, и которые Белый Медведь охотно им оставлял, нисколько им не завидуя.

Судьба первобытного народа успела подвергнуться многим изменениям с того времени, как Младыш Древний расстался с ними в утраченном краю. Большинство его родичей направилось прямо на юг и рассеялось в дальних тропических странах, откуда не подавало о себе никаких вестей на протяжении чуть ли не целого земного периода, пока потомок Младыша, Колумб, не отыскал одну их ветвь на Вест-Индских островах. Еще позже другой потомок Младыша, Дарвин, обнаружил один из последних побегов племени, сохранившийся во всей первозданной чистоте, на Огненной Земле.

Но в те времена, когда жил Белый Медведь, они успели дойти только до Южной Европы и начали понемногу перебираться в Африку и в Азию. На севере всегда оставались арьергарды, которые лучше выдерживали холод, нежели остальные, и после того как климат на севере стал теплее, многие из них вернулись на старые места, следуя за возвращавшимися животными и перелетными птицами, но только не оседали на месте, а кочевали туда и обратно, сообразуясь с временами года.

В ту эпоху, когда первобытные люди выселились из Скандинавии, страна эта еще находилась в связи с остальным материком Европы; лишь позже ее отделили от материка проливы, через которые люди уже не могли перебираться, но зато они делали обходы по берегам остзейских провинций и вместе с тем распространялись вглубь России; Белый Медведь, таким образом, застал их на побережье Балтийского моря.

Вначале пришельцы и туземцы не могли столковаться, и одни готовы были думать про других, что у них вовсе кет языка, а только бессмысленные звуки. Но скоро они научились ловить смысл сказанного, и различие языков дало первый толчок к образованию понятий, которые затем облеклись в твердые формы.

Белому Медведю, впрочем, недолго было схватить в казавшемся ему сначала совсем чужим языке Барсуков знакомые слова, которые, должно быть, когда-то звучали одинаково на обоих языках. Барсуки умели также рассказывать былины и старые предания; так, например, у них сохранилось туманное предание о человеке, который убил своего брата и за это был проклят и изгнан в пустыню. Белый Медведь прослушал с большим сочувствием рассказ об этом злодеянии и дал рассказчику кусок хлеба.

Жившие тут первобытные люди были уже не совсем такими, какими оставил их когда-то Младыш. Бесприютность и нужда изменили их к худшему, сделали более чувствительными к невзгодам и более завистливыми. От беспечности и бездумного добродушия, которыми отличались когда-то их лесные предки, не осталось больше и следа; они уже больше не раскачивались на верхушках деревьев, держа в руках одно яблоко и стряхивая от нечего делать все остальные на землю; волосяной покров на их теле повытерся от времени и нужды; его заменили пот и пыль изгнания. Но они ничему не научились, — разве только прикрывать себе спину от зимней стужи, от которой вечно убегали в буквальном смысле слова; им даже невдомек было одеться толком, и они постоянно таскали за собой старые овчины, которыми защищали спины от непогоды. Но выделать эти овчины они не догадывались, и овчины были жесткие и ломкие. Ими дикари пользовались во всех случаях, прикрывались ими и в минуты опасности, и на охоте, и засыпая у своего очага. Жилищ эти люди себе не строили, а ютились, как дикие звери, в ямах на голой земле или где-нибудь под кустом, а когда дело шло к зиме, толпами тянулись на юг, подобно перелетным птицам, и не показывались на севере до весны. Между тем, у них всегда был огонь. Они таскали его за собой в корзинках с трутом, совсем как их предки в первобытное время, но не продвинулись, в смысле пользования огнем, ни на шаг вперед. Горшков они не знали. О печении хлеба не имели понятия, а также не подозревали о существовании зерна вообще, даром что бродили в нем по горло: страна изобиловала диким ячменем. Нечего было и ожидать, чтобы они догадались выращивать себе зерно! Не умели они и строить судов, зато хорошо плавали сами и перебирались, таким образом, через небольшие водные препятствия. Метательных копий они не имели и обходились самыми простыми, грубо обтесанными кремневыми осколками-топорами.

Зато Барсуки обладали оружием, которое было совершенно ново для Белого Медведя; они умели пускать палочку с кремневым наконечником в долгий и верно рассчитанный полет по воздуху; для этого они пользовались рогами антилопы, между острыми концами которых натягивали жилу. Это был лук, а как они додумались до него, они и сами не могли объяснить; но они показывали, скаля зубы, как ловят ядовитых змей и втыкают им в голову кремневые наконечники, чтобы придать своим стрелам силу. Белый Медведь впервые содрогнулся, когда на его глазах от такого выстрела упала дикая лошадь и околела в судорогах, хотя стрела только оцарапала ее. Это было гнусное колдовство, и Белый Медведь не захотел учиться владеть луком. Зато сыновья его не могли оторваться от этого оружия, и в скором времени сами изготовили себе такие луки, но из ветвей осины. Яд был им, однако, ненужен, — они не охотились из засад. Они были сильны и в скором времени так наловчились метать стрелы из лука, что могли — конечно, на не слишком большом расстоянии — пробить стрелой туловище тура.

Барсуки пользовались луком не только на охоте: они часто усаживались в круг и щипали пальцами его натянутую жилу, которая издавала при этом манящий звук, словно ветерок порхал над дальними мирами.

Барсуки очень любили вызывать такие звуки и умели их разнообразить: один щипал жилу на луке, и гуденье ее отдавалось в пустом черепе, к которому были прикреплены рога; другой колотил дубиной по дуплистому дереву, а третий дул в полую кость; остальные, усевшись вокруг звуковых дел мастеров, хором издавали странные звуки собственною гортанью. И все эти звуки вместе производили глубочайшее впечатление не только на самих судорожно корчившихся музыкантов, но и на слушателей.

В этой сладкой смеси звуков были какие-то чары, которые заставляли не только людей, но и животных что-то вспоминать и оплакивать; в ней чудились отзвуки первобытного леса, пробуждавшие дремлющие на дне души воспоминания о потерянном рае.

Первоначально Барсуки, по всей вероятности, пользовались этими манящими звуками на охоте, чтобы привлекать внимание таких пугливых и быстроногих животных, как дикие лошади. Когда же лошадь, приблизившись, пытливо склоняла голову набок и, навострив большие пушистые уши, ловила чудесные звуки, несшиеся по воздуху со стороны далеких блаженных пастбищ, со струны арфы вдруг слетала стрела и вливала огонь смерти в жилы животного. Это было прибыльное искусство. Вся душа первобытного человека сказалась в этом орудии — смеси ядовитой змеи и сладкозвучной арфы.

После долгих упражнений Барсуки настолько преуспели в музыке, что начали культивировать ее только как искусство, независимо от охоты. Они прикрепили к луку несколько струн различной упругости, а для усиления звуков заменили пустой, скалящий зубы череп черепашьей скорлупой; дававшей более полный отзвук; в костяной дудке стали просверливать дырочки, чтобы она стонала на разные лады, а дуплистое дерево срубили, чтобы переносить его с места на место; кроме того, они научились придавать своим жалобным звукам известный темп; таким образом, из душевного убожества и нытья возникло искусство, музыка. Да, они были настоящие артисты!

Белый Медведь и его семья не отличались дарованиями подобного рода, но были весьма восприимчивы к ним и прямо упивались музыкой, которой Барсуки угощали их, исторгая вздохи из самой глубины их души и вызывая на их лица то яркую краску, то бледность. Музыка усмиряла буйный дух пришельцев; они стояли, точно пригвожденные к месту, захваченные чарующими звуками, которые манили куда-то вдаль.

И когда пришельцы стояли вот так, прислушиваясь, они наверно очень были похожи на красивых диких лошадей, которых музыка тоже располагала к доверчивости; и они тоже тянулись всем телом вперед, словно очарованные и оцепеневшие…

Музыка Барсуков и завоевала расположение Белого Медведя, и стала причиной того, что он доверился их дружбе.

Вообще же нельзя сказать, чтобы Белый Медведь научился у туземцев чему-нибудь важному; наоборот, он влиял на них. А Барсуки проявили изумительную способность к подражанию; чуть не в одно мгновение ока выучились они и носить одежду, и варить пищу, и ездить на санях, и плавать на плотах, и всему, что знал Белый Медведь. Притом они усвоили себе все это так хорошо, что скоро стали говорить об этом как о самых простых вещах, которые в сущности, были им давным-давно знакомы. Они даже не прочь были посмеяться над Огнебородым, который корчил из себя изобретателя всех этих простых и всем понятных вещей! Да уж, они-то не занимались подобными открытиями!

Впрочем, им никогда не удавалось продвинуться в пользовании этими простыми вещами дальше того, чему они научились у Белого Медведя, пока они опять не заходили посмотреть, как идет дело у него.

Под веснушчатыми руками Белого Медведя орудия и дерево приносили все новые плоды. Ничего не оставлял он в первоначальном виде; все принимало более совершенные формы, стоило только ему обвести предмет своими блестящими голубыми глазами. Ни одно новое судно, ни одни новые сани не выходили из его рук простым повторением старых. Барсуки, наоборот, изо всех сил старались делать все как надобно, придерживаясь старых, знакомых образцов, и достигали в этом отношении совершенства, какого вообще можно достигнуть, труся по пятам того, что само собою разумеется.

В свою очередь, они передавали новые изобретения дальше, вплоть до самых отдаленных племен первобытного народа, и те охотно перенимали новое, но часто застревали на веки вечные на одной из его ступеней, так как были уж чересчур удалены от первоисточника.

Белый Медведь и Барсуки ладили между собою. Каждая сторона сохраняла свои обычаи. А обычаи-то были различны. Так, например, Барсуки сжигали своих покойников; это был, по-видимому, символический обряд, говоривший о тех временах, когда мертвецов жарили и съедали. Как бы в память того древнейшего обычая, члены семьи и теперь съедали маленький кусочек положенного на костер покойника, но только из уважения к нему; неловко же было отправиться на тот свет совсем уж несъедобным! Когда же Барсуки выучились у Белого Медведя печь хлеб, они стали делать из теста подобия покойников, которые и съедались при обряде сожжения трупа, и этот новый обычай мало-помалу вытеснил старый.

Белого Медведя не возмущало сжигание трупов, хотя запах и был ему противен; на Леднике он привык к другому обычаю, но вовсе не ожидал, чтобы все народы жили одинаково. Ледовики не верили в смерть. С той самой поры, как Всеотец сошел в свое жилище и навеки скрылся там от чужих глаз, вошло в обычай оставлять тяжелобольных или очень старых людей в их собственных жилых ямах, куда ставили им некоторый запас пищи, а затем, обыкновенно, засыпали яму землей. Продолжали ли после этого засыпанные жить там, никому известно не было, но им, во всяком случае, была дана к этому полная возможность.

И в повседневной жизни Барсуки, в общем, сильно отличались своими привычками от Белого Медведя. Женщины находились у них в самом жалком положении. Процветал самый непринужденный разврат. Украденное считалось законной собственностью. Трусливы Барсуки были до омерзения, хотя и очень храбрились на расстоянии. Чувство благоговения перед чужим превосходством было им незнакомо. Они улепетывали от самых ничтожных животных, но не молчали, когда возвышала свой голос природа; они выли и возились в темноте, словно стаи волков, вечно ссорились и поносили друг друга, — жалкие людишки, — но до драки у них никогда не доходило.

Между Белым Медведем и Барсуками как-то само собой установилось подобающее расстояние. Белый Медведь остался жить на побережье, возясь со своими новыми большими судами, а Барсуки продолжали кочевать все по тем же направлениям — к югу с наступлением холодов и обратно к северу на лето. Белый Медведь ласково встречал их, когда они приходили, но более близких отношений между ними не завязывалось. Каждую весну Белый Медведь зажигал костер и устраивал жертвенный пир, для которого теперь предпочитал более сладкое мясо дикой лошади; как раз об эту пору всегда являлись и старые знакомцы Барсуки. Их охотно угощали, а они всегда приносили кучу новостей. Пир сопровождался музыкальным увеселением и меновой торговлей; у Барсуков часто оказывались вещи, которые могли пригодиться Белому Медведю, а он обладал сокровищами, которых жаждали Барсуки.

Как-то раз один из этих бродячих дикарей принес с собой удивительный топор, который Белый Медведь тотчас же выменял себе и принялся усердно исследовать. Топор был красивого красноватого цвета и такой блестящий, что в нем можно было видеть собственное лицо, как в воде. А замечательнее всего было то, что топор не поддавался обычной обработке, как другие топоры из камня, не дробился и не раскалывался. Зато он расплющивался от ударов, сильно нагревался и становился таким мягким, что ему можно было придать любую форму. Самое вещество, из которого он был сделан, тяжелое, но не твердое, не имело ни запаха ни вкуса. Это была медь.

Белый Медведь пока что не особенно увлекался этим веществом, хотя и выменивал себе всякие сделанные из него вещи: Весне понравилось обвешивать себе шею разными украшениями из меди. Для выделки же орудий оно мало годилось по причине недостаточной своей твердости. Кремень оказывался сподручнее. У Белого Медведя были свои отточенные кремневые резцы и топоры, которые жадно впивались зубами в дерево и стойко выдерживали силу любого удара.

Но впоследствии Белый Медведь ближе познакомился с достоинствами меди и оценил их лучше. Выделывая из нее украшения для Весны, он открыл, что медь тает на огне, уже зная, что она сильно нагревается под ударами и становится заметно мягче; и вот однажды он попробовал нагреть ее на огне, а она вдруг утекла от него, извиваясь красной змеей между углями. Он просто не знал, что и подумать. После он нашел ее в золе холодным слитком и снова принялся за нее.

Мало-помалу он стал пользоваться медью для разных вещей. Барсуки говорили, что получают ее от племен, живущих к югу и к востоку, но сами не понимали преимуществ этого вещества перед камнем и большей частью приносили ее в виде топориков или палочек для втыкания в носовой хрящ.

Позже Белому Медведю случалось выменивать у Барсуков разные вещички еще из другого, похожего на медь вещества, которые они тоже приносили с собою из своих странствий; это вещество было желтее и еще мягче меди, так что годилось только на бусы и серьги для женщин. Познакомился Белый Медведь и с каким-то белым металлом, а также с разными раковинами, красивыми камешками и тому подобным добром, которое притаскивали Барсуки.

Общение понемногу потеряло печать новизны. Барсуки убедились, что белые люди такие же обыкновенные существа, как и они сами. Один год какое-то из племен осталось зимовать по соседству и отлично перенесло холод, так как Барсуки теперь умели строить себе жилища и обрабатывать шкуры. С тех пор они и осели на месте, устроившись по примеру семьи Белого Медведя. Вообще, они проявили немалое постоянство в наблюдении за работами Белого Медведя и в подражании ему во всем. При этом они усвоили себе особый взгляд исподлобья и постоянно как бы воровали глазами, чтобы даже не поблагодарить хозяина.

Белый Медведь оставлял их в покое. Выучившись двигаться по морю, они промышляли рыбной ловлей, но плотов для этого не строили, а предпочитали пользоваться выдолбленными древесными стволами, идею которых тоже заимствовали у Белого Медведя. Крупного леса здесь было вдоволь, и выжечь себе с помощью огня такое корыто из толстого бревна не составляло особого труда, тем более, что оно вполне удовлетворяло потребности Барсуков. И затейливое судно, которое теперь строил на берегу Белый Медведь, уже не возбуждало в них прежнего валившего с ног изумления, а скорее просто мозолило им глаза и мутило душу, как какая-то болячка, от которой было лишь одно средство избавиться…

Судно Белого Медведя все росло. А с ним росли и его планы. Судно должно было вместить весь род Белого Медведя и унести его на край света, прямехонько в потерянный рай! Голова Белого Медведя кружилась от избытка замыслов и от работы. В разгаре творчества он бегал взад и вперед с пылающим лбом и с затекшими от прилива крови руками, а глаза его метали искры. И с какой осторожностью и ловкостью применял он тут свои орудия, как бережно и зорко направлял их; деревья же он валил одним взмахом топора. Раз завидев цель, он шел к ней напролом, как бык, и, опьяненный работой, восторженным гиканьем приветствовал солнце, — сам похожий на него своими огненнорыжими кудрями и бородой. Но случалось ему в припадке бешеного нетерпения и крушить всю работу огромным своим молотом. Он неистовствовал, как разъяренный бык, пока оставалась в целости хоть одна щепка. Случалось же это, когда он бывал недоволен результатом или обижен тем, что дело ладилось не сразу. На другой день он являлся на место работы свежий и отрезвленный, ерошил свою рыжую гриву и начинал сызнова. Сыновья помогали ему во всем.

Теперь он строил свое первое судно с килем — корабль. Из меди он выковал себе якоря и гвозди для скрепления шпангоута и, так как предстояло выстроить корабль таких огромных размеров, что ни Белому Медведю, ни сыновьям его, и никакой другой человеческой силе не сдвинуть было его с места, то строитель, наученный опытом, с самого же начала подложил под киль круглые бревна, чтобы катить на них корабль до самой воды, когда он будет готов.

Передней части киля, выдающемуся вперед носу корабля, Белый Медведь, пустив для этого в ход всю свою изобретательность, придал форму головы чудовища с разинутой пастью.

Довольно трудно было определить, что это была за тварь, да Белый Медведь и сам не отдавал себе в этом ясного отчета. Но в его крови еще бродили призраки смутных воспоминаний, унаследованных от предков, которые воочию видели отвратительного морского змея, спавшего теперь вечным сном на дне морском; руководило им в работе представление о чем-то невозможном, чудовищном, и голова зверя производила впечатление. Эта голова могла и должна была ужасать китов, когда придет время. Пока же корабль строится, пусть себе глядит в море да заражается тоской по чудесной земле, которую Белый Медведь намеревался отыскать под знаменем этой головы.

Сам же Белый Медведь, пока корабль строился, обратил свой провидящий взор на нечто другое, — на степь, тянувшуюся к востоку, без конца, без края, откуда ни погляди на нее; а ведь Белый Медведь заходил далеко внутрь страны. И эта земная беспредельность тоже не давала ему покоя. Неужели же ему никогда не суждено попасть туда, вдаль? Неужели он всегда будет ограничен этим узким горизонтом, где восходит солнце? Неужели он никогда не вступит во владение тем новым миром? А дикие лошади, — почему это им дано забираться к востоку, сколько им угодно?

Ха! Давай же ловить лошадей, приручать их и вновь налаживать старые сани! Зимой Белый Медведь вихрем понесется на них по снежным полям!

И пошла возня с ловлей и укрощением лошадей — смех, крики. Весна являлась с угощением для животных и протягивала им кусочки хлеба на ладони, чтобы лошади по жадности не откусили ей пальцы. Лошадки мягкими губами подбирали с ладони все крошки, а затем Весна обтирала свои замусоленные руки об их гривы и смеялась тому, что они не отстают от нее, обнюхивая ее руки. Белый Медведь сделал себе бич с наконечником, который со свистом разрезал воздух и кусался не хуже овода. Этот бич сумеет заставить лошадей скакать и мотать головой!

И вот, Белый Медведь с сыновьями устраивает по степи дикую скачку.

Славные лошадки бегут более чем охотно, галопом скачут впереди саней, воображая, что убегают от них и от своей неволи. На санях же сидит Белый Медведь и хохочет, — пусть себе несут кони; как раз это ему и надобно.

По бокам саней скачут сыновья, которые давно выучились садиться верхом на своих быстроногих товарищей и заставлять их бежать куда надо. Кони и всадники словно слились в одно целое и несутся вихрем. Эх-ну! Держись!

Но летом Белому Медведю не сдвинуться с места в санях. И он начинает ломать себе голову.

Долго думает он. Вон те валики, на которых он катит к воде свои суда… Что, если приладить к саням такой валик да заставить его все время вертеться и катиться под полозьями?.. Валик положительно не дает покоя Белому Медведю. И вот он пробует: обматывает ремнями оба конца толстого деревянного обрубка и подвязывает его под санями; но ремни не дают валику вертеться…

Да зачем ему касаться земли всей своей длиной? Взять да обтесать всю середину, оставив утолщения лишь на концах. Теперь валик удобнее подвязать, но дело все-таки не ладится, пока Белый Медведь не догадывается просверлить самые полозья и пропустить сквозь эти дыры тонкую часть валика. Вот когда сани покатились-таки по земле! Но деревянные кругляшки на концах приходится делать покрупнее, и для этого брать стволы потолще, а такие стволы нелегко обтесывать. Гм! Ну, а почему же прямо не приладить к саням шест, и на него уже надевать круглые обрубки или чурбаны, просверлив в них дыры?

У Белого Медведя даже волосы зашевелились при этой мысли, и он-таки осуществил эту идею. После нескольких месяцев упорного труда и бесконечной рубки каменным топором, он стал, наконец, обладателем первой телеги.

Теперь только запрячь лошадей! Белый Медведь привел пару коней, и они вытаращили глаза на это деревянное сооружение о двух, может статься, весьма роковых колесах. Кони похрапывали и слегка дрожали, готовясь к галопу — хотя бы на край света в погоне за свободой! Прекрасно! Белый Медведь ничего не имел против галопа; пусть только лошадки дадут сначала надеть на себя ременные постромки. Два-три удара этими ремнями по бокам коней сразу заставили их влезть в постромки и усилили в животных жажду свободы, а Белому Медведю только того и надо было.

Еще по грызлу из оленьего рога в рот коням, чтобы им было на что выпускать пену, и — прочь с дороги, ребята!

Белый Медведь весело покатил, но не прошло и двух минут, как телега загорелась!

Да, это так же верно, — как и то, что солнце кружится по небу. Белый Медведь сразу понесся вихрем, деревянные колеса стали бешено тереться о деревянную ось и задымились почти в тот же миг, как телега покатилась. Лошадям почудилась гарь степного пожара, и они пустились во весь опор. Дым повалил от обеих ступиц, потом посыпались искры, и вдруг пламя охватило оба колеса, и телега стала костром для сидевшего на ней Белого Медведя. Тут все Барсуки, которые исподтишка подглядывали за ним, уткнулись носами в землю и, подняв руки над головами, униженно залепетали мольбы Могучему — не губить их!

Но скоро они опомнились и едва не отшибли себе ляжки, хлопая по ним в припадке неистового хохота над концом поездки. Белый Медведь свалился, лошади взбесились, порвали постромки и унеслись в степь, а возница остался бороться с огнем на обломках своей первой телеги. Ему опалило волосы и бороду, и он получил изрядные ожоги всего тела, но ни на что не обращал внимания, даже на Барсуков, которые подбежали и хохотали ему прямо в лицо. Он сам хохотал во все горло, выпучив глаза от испуга и восторга, махал над головой горящим обломком телеги и испускал безумно радостные вопли: Огонь!

Скорее домой, в свою мастерскую, чтобы проделать все сызнова! Но пока он бежал, он вдруг замолк, — голова его опять заработала.

За ним грохотал дикий смех глупых двуногих, которые ничего не поняли, ничего не увидели, кроме того, что человек свалился и обжегся.

И с этих пор они все более и более открыто потешались над Белым Медведем, когда он, как шальной, носился в своей телеге. Они выстраивались перед ним и притворялись верующими, благоговейно затаив дыхание, а затем сразу выпускали его и спереди и сзади, как расшалившиеся свиньи, будто бы от восторга перед выдумкой Громовника. При быстрой езде телега Белого Медведя основательно громыхала, главным образом, оттого, что колеса были не совсем ровно округлены. И когда при первой попытке еще и вспыхнул огонь, Барсуки и впрямь поверили, что пред ними сам Громовник, оттого и пали ниц перед ним. Вот за этот-то свой промах им и хотелось отплатить ему! В их смехе скрывалось злорадство, ненависть, на какую способно лишь злобное сердце. Ну, и расквитаются же они за угощение!

Но Белый Медведь не замечал, что отношение к нему изменилось. Он был поглощен своей телегой. Конечно, он немедля соорудил себе новую и, чтобы не давать колесам загореться, придумал поливать их водой; один из сыновей садился с ним в телегу с горшками воды и все время смачивал концы оси. Так управлялся Белый Медведь, пока не додумался смазывать ось и ступицы жиром или салом. Самые колеса он тоже улучшил; круглые поперечные обрубки оказались непрочными, да и отрубать их от толстых древесных стволов было чрезвычайно трудно; тогда он крестообразно соединил два обрубка потоньше и просверлил посередине дыру для ступицы, а на концы креста натянул обод из крепкой осиновой ветки, толщиной в руку, и обмотал обод ремнем из свиной кожи. Поверх этой кожи он натянул второй осиновый обод, чтобы предохранить от трения первый, и вот, — трудно было придумать колесо лучше этого. А чтобы оно не шаталось, он удлинил ступицу. Улучшил и саму телегу, приделав к ней дышло для запряжки лошадей и вагу для прикрепления постромок.

Теперь Белый Медведь знал, что стоит ему только поехать на несмазанной телеге, как появится огонь. Таким образом, и Белому Медведю, как и его праотцу Младышу, огонь явился во время работы.

Позже Белый Медведь приспособился добывать себе огонь по-своему: устроил особое колесо с осью и вертел ее, причем колесо оставалось неподвижным. Опыт научил его также, что ось лучше делать из осины, а ступицу из вяза. И вот в его распоряжении очутилось своего рода огниво, которое давало ему огонь в любое время.

Так как это колесо не предназначалось для езды, то Белый Медведь не стал прилаживать к нему обод, а так и оставил торчать сложенные накрест спицы с загнутыми концами. И это орудие сделалось со временем таинственным знаком для всех потомков Младыша, рассеявшихся по земле; этому кругу с лучами приписывались всякие непостижимые значения; в действительности же единственным тайным смыслом этого знака было: неутомимость и огонь, а прежде всего — труд.

Наконец Белый Медведь начал собираться в путь. Корабль был почти готов и выходил вместительным. На него ведь надо было погрузить помимо всего прочего и телегу, и несколько пар лошадей, — еще бы! Ведь и за морем придется кататься.

Оставалось только запастись зерном на несколько недель, — до заморского края не близкий путь. И Белый Медведь не замедлил помочь Весне разжиться зерном. Он видел, как она ходила и ковыряла землю суком, чтобы вскопать ямки для зерен, и разом повернул дело по-новому: придал суку удобную изогнутую форму и приспособил для пахоты быка: Весне незачем было тратить свои силы. Теперь еще одна богатая жатва — и они могут сняться с места!

Кровь заговорила

Наступила весна великого путешествия. Корабль стоял вполне готовый к отплытию, жадно разинув свою драконью пасть.

Белый Медведь зажег в этом году свой обычный костер с радостной надеждой зажечь следующий в новых своих владениях. Зато Весна на этот раз со вздохом сеяла свое зерно; она знала, что ей не придется пожинать урожай. Но она все-таки сеяла, потому что зерно дала земля и в землю оно должно было возвратиться.

Вместе с перелетными птицами вернулись бродячие Барсуки, и их щедро угостили жертвенным конским мясом. Белый Медведь, по случаю предстоявшего плавания, принес жертву солнцу, луне, морю, земле и всем силам природы. Жертвоприношение сопровождалось обильными пирами, на которых Барсуки угощали хозяев хватающей за сердце музыкой. Арфа неистово гудела, словно ветры всего света, барабан стучал, словно переполненное горем сердце, а костяная дудка прежалобно хныкала, — потерянный рай был близок! Между номерами музыкальной программы Барсуки, зимовавшие на месте, делились новостями с родичами, вернувшимися с юга; они усердно шушукались между собой, но Белый Медведь, увлеченный музыкой, ничего не замечал.

Все же он увидел, что его гости — в несколько подавленном состоянии духа, и предпринял катание на своей новой чудесной телеге: авось, они повеселеют, когда увидят, как он правит конями и громыхает по степи. Сверкающие глаза Белого Медведя, обыкновенно столь зоркие, не заметили, что Барсуки стояли, втянув шеи в плечи и давясь от бешенства; не слыхал он и того, как они скрежетали зубами, сжав губы и онемев при виде его быстроты.

А новые свидетели этой шальной езды были оскорблены ею до глубины души. Недолго было умереть со страху, только глядя на колеса, вертевшиеся с такой бешеной быстротой, что почти нельзя было различить спиц. А как они громыхали-то! Словно издевались над самим Громовником и теми, кто стоял тут и слушал. Да разве мало собственных ног, чтобы ходить?

И что же будет дальше? Что воображает о себе этот пришелец, у которого в голове светло от безумия, и который так дерзко и упрямо мнит ослепить всех и каждого своими нелепыми выдумками? Мало ему было существующих обычаев и обрядов? Или он хочет во что бы ни стало быть не похожим на других? Ведь он не выше всех прочих людей, — это он сам доказал, обращаясь с ними, как с равными.

А они-таки дали себя повысосать. Ведь сколько меди пошло на его корабль да на колеса проклятой его громыхалки, той самой меди, что прежде украшала шеи и носы Барсуков; она позеленела от их пота и, в сущности, была их собственностью! А еще что он сказал? Вы слышали?..

Да, Белый Медведь сказал нечто, уязвившее Барсуков сильнее всего остального; при одном воспоминании об этом желчь разливалась у них до самых белков глаз. Белый Медведь случайно обронил на ходу это свое замечание да и забыл о нем, но для туземцев оно явилось кровной обидой, такой страшной грубостью, которой нельзя было простить.

Он сказал во всеуслышание, очевидно, с расчетом смертельно оскорбить Барсуков, сказал, что — большое счастье, что он с самого начала надумал пустить судно носом вперед, не то, пожалуй, люди до скончания веков плавали бы боком!

Вот что сказал он, и как это было бессердечно! Барсуки ни о чем больше и не говорили на пирах Белого Медведя и вкладывали всю свою душу в музыку и пение, чтобы усыпить в хозяине всякое подозрение.

Несколько дней спустя после сожжения костров Белый Медведь отправился в степь за дичью. Недоставало еще кое-каких запасов для корабля, а, по рассказам Барсуков, в степи, там-то и там-то, появились большие стада буйволов. Барсуки же посоветовали Белому Медведю взять с собою четырех взрослых сыновей; они поехали верхом, а он в телеге.

Днем, через несколько часов после их отъезда, к дому Белого Медведя стали со всех сторон подползать Барсуки, и основная масса их засела в кустах вокруг жилища, а трое-четверо открыто направились в дом.

Дома оставались только Весна с тремя дочерьми, из которых младшая была еще совсем маленькая, да подросток сын, по имени Змей. К нему-то и обратились Барсуки и завели разговор о том, о сем. Змей хорошо знал их; они часто приходили во двор Белого Медведя с разными просьбами. На этот раз они попросили только глиняный горшок, но когда Змей повернулся к ним спиной, чтобы пойти за горшком, они набросили на него ременные арканы и повалили наземь. Змей отчаянно сопротивлялся и едва не освободился, да подоспели на помощь другие Барсуки и одолели мальчика.

На шум вышла Весна с маленькой девочкой; внизу в каменном доме остались две взрослые дочери. Весна не обменялась с Барсуками ни словом, но, взглянув на них и увидав лежащего на земле связанного Змея, она схватила одной рукой тяжелую дубину, другою подняла и прижала к себе девочку и принялась биться за свою жизнь и за жизнь детей. Билась она, пока свет не погас в ее глазах, неистовствовала, как разъяренная медведица, пока не потеряла сознание.

Барсуки все прибывали; трава и кусты вокруг дома кишели ими; их было так много, что они образовали сплошную массу, колыхавшуюся как море во время прилива и отлива, теснились, лезли друг на друга и даже мешали друг другу действовать. Но мало-помалу они справились: одни взялись за корабль, другие ломали сани Белого Медведя, третьи убивали домашних животных. Обеих старших дочерей вытащили из дому; они громко кричали, но им набросили на головы шкуры, и приглушенные крики похищенных девушек скоро замерли вдали.

Одна кучка схватила Змея и поволокла к дереву, чтобы замучить его. Глаза у Барсуков готовы были выскочить из орбит от кровожадной ярости, волосы торчали дыбом, как шерсть у хищных зверей ночью, тела подергивались, они сопели и отфыркивались. У них даже язык отнялся от судорог, сводивших им скулы и растягивавших рот холодным злобным смехом. Раздавался лишь голос Змея, раздавался так одиноко, потерянно среди этого множества людей. Мальчик говорил много, словно ему надо было зараз истощить весь свой запас слов. При этом его ломающийся, как у всех подростков, голос звучал ровно и спокойно, даже во время истязаний.

Стоя обнаженным перед своими палачами, он, невольно дрожа, объяснял им, что это не дрожь, что это его тело выражает свое недовольство на то, что его увечат. Кроме того, ему неприятно было в такой тесноте, и он морщился от духоты и вони, которой обдавала его толпа. Им же хотелось заставить его вопить и жаловаться, и они поджаривали ему подошвы горячими угольями, ломали пальцы палочными ударами. Змей вытягивался от боли, но молчал; он был из тех, которые не поддаются насилию. Потом он обронил словечко насчет погоды. Тогда они принялись за мальчика всерьез, стали мучить его основательно, по порядку. И им удалось заставить его заплакать.

Рыская далеко в степи, Белый Медведь вдруг увидел густой дым и сообразил, что дыму неоткуда больше подыматься, кроме как от его жилья; он очень удивился и, прекратив охоту, повернул назад. Дым становился все гуще и выше; Белый Медведь даже различал в нем языки пламени и гнал лошадей во всю прыть. С вершины одного из холмов он увидел, что горит его корабль.

Дорога к дому поросла частым мелким березняком, из которого вдруг высыпали с неистовым ревом несметные рои Барсуков и кинулись навстречу Белому Медведю. Но они даже не успели подбежать на расстояние выстрела из лука, — один вид богатыря, мчавшегося с поднятым молотом на громыхающей колеснице, отнял у них все мужество. Они разом повернули спины и порснули в кусты, как стая вспугнутых поморников. Их маленький военный план расстроился в самом начале. Продолжая свою бешеную скачку к дому, Белый Медведь не встретил больше ни единого Барсука.

И возле дома их не было, но остались следы, говорившие, что они только что бежали отсюда. Белый Медведь лишь мельком взглянул на свой корабль: судно было объято пламенем и погибло, — только обуглившаяся драконья голова еще разевала свою пасть в сторону моря. Возле дома он увидел дела похуже. Барсуки хозяйничали и развлекались тут, видно, добрый час; все подворье было забрызгано кровью. Весна… Весна лежала мертвой, сжимая в объятиях изуродованный труп девочки! Обе взрослые дочери пропали.

Сына же Белый Медведь нашел привязанным к дереву и умирающим. Он стоял, склонив голову на плечо, но повернул бледное лицо и улыбнулся отцу, когда тот подошел ближе. На веснушчатых щеках мальчика чуть заметны были следы слез; потухшие глаза его были полузакрыты, он уже не видел, но еще шевелил посиневшими губами, силясь что-то сказать.

Они распороли ему спину и вырвали у живого легкие.

Еще раз шевельнул он губами. Белый Медведь припал к ним ухом и услыхал, как мальчик его шептал, что ему теперь хорошо. Затем Змей уронил голову на грудь и умер.


Светлыми северными ночами стоит березка, низко свесив частые ветви с густой листвой и белея своим пятнистым стволом, словно стройным станом. Нежное деревце все дрожит, словно женщина, окутанная длинными, пышными волосами, и северное небо, с розовой улыбкой державшее в своих объятиях дремлющее солнце, не знает, почему березка прячет свое лицо — от счастья ли трепещет или плачет? Увы! Березка скорбно поникла своей светлой, только что распустившейся листвой, увидав во сне, что ее пышная зеленая верхушка — окровавленные волосы, а каждый листочек — кровоточащая рана, и суждено стоять ей так до тех пор, пока снежная буря не окутает ее обнаженного тела своим белым саваном.

Трепещущее деревце, возбуждающее жалость чудо северной ночи, это — Весна, кроткая Весна.

А большая белая звезда, неустанно кружащая по небу, когда другие звезды уже успокоились и заняли свои места на небосводе, звезда, не сверкающая, но похожая на застывшую слезу мальчика, это — безвременно погибший Змей. Она светит тусклым светом, проходя свой путь, который мальчик не успел пройти на земле… И вот он вечно кружит над землею, сохранив свое нежное и упорное сердце.

Девочка же, убитая на груди матери, светится то вечерней, то утренней звездочкой, беленькой и задумчивой, словно душа ребенка, одиноко играющая сама с собой на путях вечности.

Под знаком молота

Скорбь Белого Медведя была похожа на кровавое озеро, в которое погружается заходящее в средине зимы солнце, или на долгие и темные северные ночи.

Прошли годы, пока дух его вновь прояснился, и все это время душу его окутывал мрак, и он грозным мстителем носился по стране. В степи свирепствовал ураган убийств и пожаров. Далеко окрест гремел Белый Медведь своей телегой, ставшею колесницей смерти. За ним летели на конях его быстрые, как молнии, сыновья, и след их устилали трупы Барсуков. Белый Медведь размахивал своим огромным каменным молотом, когда-то служившим ему мирным орудием при постройке корабля; молот не застревал в ране, как топор, разил с размаху и оставался в руках мстителя, а Белый Медведь продолжал мчаться, оставляя за собою трупы. Он опустошил страну на много миль вокруг, выкуривал Барсуков из зарослей огнем и истреблял их целыми толпами. Все, что могло дать им пристанище и защиту, обращал он в пепел; во все стороны, насколько хватал глаз, расстилалась спаленная степь.

Словно гнев зимы обрушился на землю, — не уцелело ни одного ростка; словно листья беспощадным осенним вихрем были развеяны, сметены Барсуки.

Но убийства и месть не могли долго служить целебным средством. Не утолял горе Белого Медведя вид предсмертных судорог, искажавших лица несчастных, которых он осуждал на смерть, но которые как будто и сами не ведали, в чем провинились. И с течением времени он понял, что Барсуки действовали в полном неведении, повинуясь голосу своей природы, и что больше всех виноват он сам, не принявший против них мер предосторожности. С ним случилось то же, что бывает с тем, кто освободит волка из капкана в лесу, — а зверь возьмет да и вцепится ему зубами в глотку! Барсуки были лесными дикарями, которые не умели думать и не способны были помнить. Разум не участвовал в их злодеянии; оно было вызвано минутной вспышкой непреодолимой жажды крови, и Барсуки уже позабыли эту вспышку, позабыв вместе с тем и свою вину. Теперь они смотрели на Белого Медведя, как на зачинщика, который свирепствует тут уже целую вечность, истребляя их толпами. И их наполняло одно чувство — немая ненависть. Они даже не знали, что значит умереть, хотя и были изрядными трусами. И, осуждая их на смерть, Белый Медведь встречал в их взгляде одну только ненависть; занося над их головами молот, он не видел в их глазах ни следа раскаяния или сожаления, как и в глазах зверей, и — раздроблял им черепа, как зверям. В конце концов, рука его перестала подниматься на них. Их было так много. И, наверное, они были правы.

Прибавилось и еще кое-что, оказавшееся сильнее Белого Медведя. Далеко на востоке настиг он, наконец, племя, похитившее двух его взрослых дочерей. В его глазах уже стояло красное зарево, в воздухе пахло местью и кровью, но тут Белому Медведю довелось увидеть белоруких дочерей Весны и свою собственную плоть и кровь у своих ног: они молили пощадить тех разбойников, которые обесчестили и похитили их! Белый Медведь заплакал и даровал им жизнь.

Он перестал мстить и вернулся домой. Целые месяцы проводил он в бездействии, в безмолвных жалобах, как лиственный лес осенью. Волосы его побелели. Но здравый смысл и страсть к строительству взяли свое. За это время он продумал все до конца и определил судьбу Барсуков и свою.

Весна с двумя детьми осталась в прежнем жилище Белого Медведя; он забросал его землею, и насыпал над ним высокий курган. Сам же он поселился южнее, в прибрежном лесу, где росли крупные строевые деревья. Тут он начал строить новый корабль, такой длинный и широкий, что любопытные Барсуки, которые опять стали робко подходить к жилью Белого Медведя, долго ломали себе головы — каким образом он заставит это судно двигаться по воде. На носу корабля Белый Медведь опять посадил драконью голову с разинутой пастью, которая как будто смеялась жутким безмолвным смехом.

Но когда корабль был готов и спущен на воду со своими пустующими скамьями, на которых должно было поместиться двадцатью гребцами больше, чем было всех сыновей у Белого Медведя, — он высадился с сыновьями на берег, захватил ровно двадцать Барсуков, сильных, молодых мужчин, и привел их связанными на судно. К каждой скамье прилажены были медные кольца, которые он и надел на ноги своих пленников. Они уж думали, что пришел их конец, но Белый Медведь накормил их и обошелся с ними так заботливо, что они потупили глаза. Затем он попросил их взять в руки весла и грести. Тут они поняли, каким образом собирался Белый Медведь двигать свое судно.

Потом, когда они начинали тосковать по родине и, сравнивая свою прежнюю собачью жизнь с теперешним беззаботным и прочным положением, горестно вздыхали о прошлом, отчего убывала их рабочая сила, — Белый Медведь ободрял их похвалами их физической силе и обещаниями скорого ужина. Они страшно гордились силой рук, развивавшейся от гребли, и на похвалы умильно скалили зубы; хороший же ужин стоил того, чтобы приналечь на весла лишний часок в день. Барсуки стали хорошими гребцами и ни в чем не знали нужды. Белый Медведь забрал с собою на корабль и нескольких Барсучих, чтобы сильнее привязать к судну свою команду и обеспечить себе ее прирост в будущем.

Белый Медведь перенес на свой новый и вместительный корабль все свое добро: свои телеги, лошадей, домашний скот, сено, зерно, шкуры, орудия, медь и оружие. На корме помещался очаг, где горел огонь, который Белый Медведь мог зажигать и тушить по своему желанию. Порядок на корабле установился такой: Белый Медведь стоял у большого весла на корме и правил, а пленники гребли; на носу же помещались его сыновья, высматривая землю и не выпуская из рук оружия. Так пустились они в море.

И этот корабль, со всем, что на нем было, отдался на волю ветра, течений и обитавшей на нем живой силы; он сделался как бы живым островком, прообразом того расцвета способностей и умений, который вызывается волей и необходимостью и который распространился с Ледника на всю Европу, а затем, перебросившись через моря, стал тем, что впоследствии определило место белой расы в обществе.

В Стране Жизни остался лишь старший сын Белого Медведя — Волк. Он взял себе в жены одну из дочерей Барсуков, смуглую страстную деву степей, и пожелал разделить с нею судьбу, оставшись на ее родине. От них и от двух белых дочерей Белого Медведя, ставших женами туземных мужей, произошел большой народ, кочевавший по востоку и югу верхом и в телегах.

А Белый Медведь так долго плавал по морю под полярной звездой, что стосковался по Упланду, где прожил лучшие годы своей жизни в тоске по чужбине. Ему захотелось увидеть то место, где волновалась первая нива Весны, напоминавшая ее пышные волосы. И он нашел туда дорогу, направив корабль на огнедышащую гору; днем путь ему показывал стоящий над вершиной столб дыма, а ночью — зарево на небе.

В Упланде Белый Медведь и остался жить. Ледник совсем растаял, вода давно спала, и вся страна покрылась дерном и молодым лесом, одевшим мокрые песчаные холмы и скалы. Глубокие котловины, местами выдавленные Ледником в каменистой почве, были теперь до краев наполнены водой, такой чистой и прозрачной, что виден был лежащий на дне круглый отшлифованный камень, когда-то просверливший себе ложе, а теперь обросший мохом; маленькие водяные ужи с пятнистым брюшком чувствовали себя здесь как дома. Но даже среди жаркого лета порой ощущалось дыхание векового льда, все еще покоившегося под прикрытием слоя щебня в некоторых расселинах северных скал.

Лес был полон всякого зверья; из чащи, с потаенных тропинок, по-прежнему глядели глаза, как будто животные жили здесь вечно. Сосны в полуденную жару исходили смолой и испускали запахи, напоминавшие о том времени, когда они были тропическими деревьями. Осина, береза и рябина, многозначительно кивая листьями, шептались о потерянной земле: она как раз тут, под нами, — говорили они, покачивая мудрыми головами. А в зарослях еще нежнее и слаще прежнего благоухала малина — безмолвный, но искренний и щедрый дар северного лета.

Пчелы с озабоченным жужжанием собирали мед с цветов, которые жили всего одно лето, впитывая щедрую душу земли — чернозем, смолотый Ледником из первобытной сердцевины гор и испытавший влажные капризы неба, мороз, дождь и солнечный жар. Ветры небесные одели голые морщинистые камни лишаями и мохом; перелетные птицы заносили сюда семена разных трав и растений; сентябрьские вихри приносили пыльцу из-за моря, — Упланд облекся в новые зеленые одежды.

Из каждой щели суровых скал торчала свеженькая былинка или крохотный цветок с пряным запахом. И в каждой чашечке цветка, задыхаясь, барахталась мохнатым тельцем пчела, а когда она улетала, цветок кивал ей разок-другой, оправлял свою одежду и опять жмурился на солнце.

Белый Медведь сварил себе из меда питье, которое ударило ему в голову, и ему стало чудиться, что он подглядел любовную встречу солнца с наготою южного склона, пропитанного ароматом трав. Разомлевший от меду и жара нагретого солнцем каменистого ложа, смотрел он на пчелиный рой, заслонявший собою солнце и похожий на большой парящий в воздухе шар, который то расширялся, то сжимался, вздымая к небу огненную песнь, смотрел — и вновь обрел потерянную землю да еще целый мир впридачу. Наконец-то Белый Медведь вернулся домой!

Потекли годы. Он присматривался к лесам Упланда, — не найдется ли тут материала для кораблестроения. Пока деревья были еще совсем молоденькие и непригодны для дела, но лес вырастет, и тогда потомки Белого Медведя понастроят себе судов, целый флот кораблей! Молодые гладкие деревца уже колыхались и кивали верхушками, словно зная, что им предстоит сделаться кораблями и плыть на край света.

Белому Медведю пришлась по душе оседлая жизнь, и он велел вытащить свой корабль на сушу, перевернул его вверх днищем и устроил под его сводом обширный зал; это и была первая готическая постройка. И впоследствии потомки Белого Медведя, поселяясь в новых землях, превращали свои корабли в сводчатые залы, а сами странствовали под этими сводами — уже в ином, духовном смысле.

Белый Медведь съездил на остров, окруженный когда-то Ледником, и нашел там свой народ. Много потомков Младыша погибло во время великого весеннего наводнения, но оставшиеся в живых вели все ту же жизнь, как и до изгнания Белого Медведя. Теперь он возвратился на колесах с молотом и огнем, оставив на берегу свой корабль, и его родичи, которые еще помнили его, раскаялись в старой обиде.

Белый Медведь сместил потомков Гарма и повелел Ледовикам расселиться. Остров их давно перестал быть островом, весь мир был открыт им, но не находилось человека, который бы указал им, что границы лишь в них самих. Белый Медведь стал таким человеком.

И чтобы они перестали тесниться вокруг могилы Всеотца, Белый Медведь своею властью объединил их около нового знака — Огнеродящего Колеса. Эту святыню он утвердил в Упланде, прилегавшем одной стороной к морю, и положил начало большим жертвоприношениям в честь весеннего солнца, в огненном оке которого заповедал Ледовикам чтить древнего Одноглазого. Молодежь он посылал странствовать по морю, как сам странствовал когда-то; теперь же пора ему было осесть и упрочить царство, дух которого должен был наложить свой отпечаток на молодежь, чтобы она всегда помнила свою родину и вводила на чужбине обычаи Белого Человека.

И вот, Ледовики сомкнулись вокруг Белого Медведя под знаком Огненного Колеса и Молота. Многие из них после того, как и горные хребты освободились от льдов, перешли через них и создали Норвегию; другие вместе с Белым Медведем поселились на побережье и занялись земледелием. Впоследствии, молодежь превратила все европейские моря в свою родину, высаживалась в Англии, Дании, Германии, на побережьях Средиземного моря, расселяясь во все стороны, но крепко хранила свое единство.

Под старость Белый Медведь отдался наблюдениям за ходом небесных тел, уразумел годовой круговорот, сжился со звездами более, чем кто-либо до него, и, умирая, передал свое знание сыновьям. Они должны были хранить его втайне от всех, чтобы навсегда оставить за собою умение предсказывать положение солнца в различные времена года и, согласно этому, давать народу советы.

Сам Белый Медведь, пока был в полной силе, не прибегал для упрочения своей власти ни к каким тайным и темным знаниям. Искусство добывать огонь, открытое им, стало общим достоянием; он не хотел, чтобы оно послужило орудием закрепощения людей. Но он сделал Огненное Колесо священным знаком в руках всех и каждого, как знак вечной благодарности людей земле и солнцу и как символ плодородия. Влияние же свое Белый Медведь упрочил с помощью молота и своих сильных рук.

На досуге Белый Медведь составил описание своей жизни и высек его на вечные времена на одной из каменных плит скалистого плато. Ледник отшлифовал эту первую скрижаль. Описание заключалось в двух знаках: один должен был изображать корабль, а другой — колесо. Так зародились изобразительные искусства и литература.

Пока глаза не отказались служить, Белый Медведь продолжал работать и над деревом и над металлом, любовно придерживаясь каменных орудий, которыми владел так мастерски. Но в часы досуга он любознательно испытывал и медь и другие новые вещества, которые привозили ему в востока сыновья: все испытывал он на огне и примечал особенности каждого вещества. Как-то раз навестил его самый старший сын, Волк, и привез большую глыбу замечательного металла, которую положил прямо в руку старика, а было это еще раньше, чем медь вошла в общее употребление. Белый Медведь долго держал глыбу на вытянутой руке и внимательно рассматривал ее со всех сторон, взвешивал и ощупывал своими покрытыми шрамами, корявыми пальцами. Металл отличался холодным синеватым блеском, напоминавшим лед, был очень тяжел и тверд настолько, что не поддавался каменному резцу. Белый Медведь лизнул металл, и его горьковатый вкус напомнил ему солоноватую горечь моря; потом понюхал — пахло кровью. Тогда Белый Медведь впал в глубокое раздумье. Это было железо.

Из этой глыбы железа Белый Медведь и выковал себе новый молот, впервые изменив своему старому испытанному каменному оружию.

Сам Белый Медведь был еще так силен, что одним ударом этого железного молота мог уложить на месте лошадь перед жертвенным камнем, да так, что ни одной косточки не оставалось целой в ее черепе.

Но, умудренный старостью, он понял, что в народе навсегда останется потребность преклоняться перед его силой, — даже когда она перестанет существовать, — и это прозрение человеческого сердца еще раз задало работу его искусным рукам.

Белый Медведь почти все время проводил в своем зале, где всегда царила полутьма, и все привыкли видеть там его рослую фигуру, и относились к нему с подобающим Молотобойцу благоговением. Белый Медведь тем временем втихомолку вытесал столп по своему образу и подобию, дал ему в руки свой молот и поставил в темной глубине зала, где обыкновенно показывался народу сам. И, к его удовольствию, все входившие поклонялись этому изображению с тем же почтением, как и ему самому. Старик посмеивался в седую бороду, польщенный таким успехом дела рук своих и находя какую-то жестокую отраду в том, что так оправдалось его знание человеческого сердца.

Теперь он решил уйти на покой.

Он перестал показываться вне своего священного убежища, но продолжал мерещиться своим родичам в полумраке зала, с поднятым молотом в руках, и его старший сын, единственный посвященный, брызгал на него жертвенной кровью и передавал народу привет великого возницы и мореплавателя.

Белый Медведь, в котором было больше человеческого, чем в ком бы то ни было до и после него, был обожествлен северянами и получил почтительные прозвища: Громовника, Молотобойца, Вещего и место на небесах рядом с Древним Одноглазым. Но их кровь осталась в жилах их рода. От Младыша, который не гнулся под напором враждебных сил и от его потомков через Белого Медведя, который побеждал стихии, — произошли все короли и бонды Севера.

Коренные северяне достигли большого искусства в земледелии и мореходстве. Они вывозили для себя с востока рабов и жили с ними сотни лет. С течением времени покорители и покоренные слились и превратились в один народ, но между ними всегда лежала грань, хотя они и были одного происхождения, — грань, положенная Ледником, глубокая разница в их духовном развитии. Одни, идущие впереди, были навсегда связаны со своим прошлым; другие жили весь свой век, удручаемые невозможностью догнать первых, которым им страшно хотелось подражать. От свободных мужей и пленников и от их смешанного потомства, среди которого попадались свободные душою работники в ярме и строгие господа с рабской душой, и произошло население Севера и тех стран, где северяне расселились и укрепились.

Белого Медведя, после того, как он закрепил место за своим преемником, потянуло к уединению. Однажды ночью он покинул свой зал, сел тайком от всех на корабль и пустил его по волнам. Он чувствовал бремя годов и радовался, что сложит свои кости в море. Корабль качался на волнах в морском просторе, а он сидел и смотрел на свои сложенные руки. Время перестало существовать для него.

Занялась заря; его друг — солнце — взошло на небо. Потом снова погрузилось в море огромным красным диском.

На ночное небо взошла луна с кроткими безжизненными чертами Весны.

На утреннем небе показалась маленькая умершая девочка и светила неярким светом, пока не угасла. Тогда и он закрыл глаза навсегда.


Чарльз Робертс