Затерянные в океане — страница 10 из 16

Моего костра за считаные минуты как не бывало. Весь склон был усыпан его останками. Я ждал, что старик примется орать на меня, но он не стал.

Он заговорил очень тихо, очень взвешенно:

– Дамеда.

– Но почему?! – взорвался я. – Я хочу домой! Вон же яхта, не видишь, что ли? Я просто хочу домой, только и всего. Почему ты меня не пускаешь? Почему?

Старик не сводил с меня взгляда. На миг мне даже почудился в его глазах какой-то проблеск понимания.

Он вдруг чопорно поклонился мне в пояс и произнёс:

– Гоменесай. Гоменесай. Прости. Очень прости.

С этими словами он удалился в джунгли. Орангутаны последовали за ним.

Я сидел и смотрел на джонку, пока она не превратилась в пятнышко на горизонте, пока мне не сделалось совсем невыносимо на неё смотреть. К этому времени я уже придумал, каким будет мой бунт. Я так разозлился, что последствия меня уже мало волновали. Пусть старик катится куда подальше. Вместе со Стеллой мы пошли на берег, к проведённой по песку границе. И я её переступил – нарочно и очень напоказ. И вдобавок сообщил об этом старику.

– Ты видел, дед? – заорал я. – Гляди! Я нарушил границу! Дурацкую твою границу! А сейчас я пойду поплаваю. И делай что хочешь! Можешь меня не кормить, мне плевать! Слышал, дед?

И я бросился в море. Я плыл и плыл как бешеный, пока совсем не выдохся. А выдохся я довольно далеко от берега. Остановившись, я гневно хлопнул рукой по воде.

– Это моё море, не только твоё! – крикнул я. – Сколько хочу, столько и плаваю!

Тут я его увидел. Он выскочил на опушку джунглей, что-то крича и размахивая палкой. И в этот миг я почувствовал жгучую жалящую боль. Сначала сзади в шее, потом в спине и в плечах тоже. Большая беловато-прозрачная медуза плыла рядом и тянула ко мне свои щупальца. Я пробовал уплыть, но она гналась за мной и настигала меня. И опять меня ужалило – на этот раз в ногу. Боль обрушилась на меня в ту же секунду – беспощадная, мучительная. Она пронизала всё моё тело, как долгий электрический разряд. Мышцы меня больше не слушались. Я отчаянно погрёб к берегу, понимая, что это бесполезно. Руки и ноги как парализовало. Я тонул и поделать с этим ничего не мог. Медуза зависла надо мной, чтобы нанести последний удар. Я закричал, и в рот мне полилась вода. Я захлёбывался. Вот-вот я умру, утону, но это ничего. Главное, чтобы боль ушла. Я умру, и мне не будет больно.

О чём мы молчали

Пахло уксусом, и мне показалось, будто я дома. По пятницам папа всегда приносил нам на ужин рыбу с картошкой, и свою еду он любил макать в уксус. Запах уксуса потом весь вечер не выветривался. Я открыл глаза. Кругом оказалось темно, как вечером. Я был не дома, а в пещере, только не в своей. Ещё пахло дымом. Я лежал на циновке, укрытый до самого подбородка простынёй. Я хотел сесть и осмотреться, но не смог. Шевелиться вообще не получалось, только глазами водить. Кожа и всё тело у меня просто огнём горели, словно меня обварили кипятком. Я хотел позвать кого-нибудь, но выдавил только какое-то сипение. И тут я вспомнил медузу. Всё вспомнил.

Надо мной склонился старик, погладил мой лоб.

– Ты теперь лучше, – сказал он. – Зовусь Кэнскэ. Ты теперь лучше.

Я хотел спросить про Стеллу. Но она сама дала о себе знать, ткнувшись мокрым носом мне в ухо.

Не знаю, сколько я вот так пролежал, засыпая и просыпаясь. Знаю только, что, когда бы я ни проснулся, Кэнскэ сидел рядом. Он редко говорил, а я говорить не мог, но молчанием мы сказали друг другу куда больше, чем словами. Мой прежний враг и тюремщик превратился в спасителя. Он приподнимал меня, чтобы напоить фруктовым соком или тёплым супом. Он обтирал меня прохладной водой, а когда от невыносимой боли я начинал стонать, он обнимал меня и убаюкивал тихим пением. Это было так странно… Его пение отдавалось каким-то эхом из прошлого. Напоминало мне что-то – может, папин голос, точно не скажу. И мало-помалу боль ушла. Он нежно и заботливо возвращал меня к жизни. И когда я пошевелил пальцами, я впервые увидел улыбку Кэнскэ.

Наконец я заново научился поворачивать голову. С тех пор я всё время наблюдал за Кэнскэ – как он ходит туда-сюда, как хлопочет по дому. Стелла частенько ложилась рядом со мной, а глазами тоже провожала Кэнскэ.

Каждый день я узнавал что-то новое о том месте, где лежал. По сравнению с моей пещерой на берегу эта была просто хоромами. Если бы не каменный свод, нипочём не догадаешься, что это пещера. Тут не было ничего такого, первобытного. Жилище Кэнскэ напоминало обыкновенный дом, только без перегородок, – с кухней, гостиной, спальней и мастерской.

Готовил Кэнскэ в небольшом очаге, дымившем в дальнем углу пещеры. Дым уходил через узкую трещину высоко под сводом. Я ещё подумал, вот почему, наверное, меня тут не донимают москиты. На треноге над очагом что-нибудь всегда висело: иногда закопчённый котелок, иногда что-то, с виду похожее на полоски рыбы.

Рядом на деревянной полке выстроились в ряд и тускло отсвечивали металлом кастрюли и сковородки. Тут и другие полки тоже имелись, заставленные десятками банок и жестянок всех форм и размеров. С полок свешивались бессчётные пучки засушенных трав и цветов. Их Кэнскэ часто толок и смешивал, только я не понимал зачем. Иногда он подносил мне к носу какую-нибудь траву, чтобы я понюхал.

В пещере и мебель была, хоть и немного. Возле одной стены стоял приземистый деревянный стол, по колено высотой. На нём Кэнскэ держал свои кисти – он их всегда очень аккуратно раскладывал – и ещё несколько банок, бутылок и блюдечек.

Сам Кэнскэ жил и работал в основном у входа в своё жилище, где был дневной свет. Ночью он раскатывал циновку наискосок от меня, в глубине пещеры. Я иногда просыпался совсем рано утром и смотрел на него спящего. Он всегда спал на спине, завернувшись в простыню, и во сне ничуточки не шевелился.

Каждый день Кэнскэ по многу часов сидел на коленях возле своего стола и рисовал. Рисовал он на крупных раковинах, но, как мне ни хотелось взглянуть, он мне никогда не давал. Он, видимо, редко бывал доволен своими творениями: только закончит, как тут же всё смоет и начинает заново.

Справа от входа в пещеру разместился длинный верстак, а над ним был развешан целый набор инструментов: пилы, молотки, стамески – всё, что душе угодно. Там же, возле верстака, стояли три здоровенных сундука, из них Кэнскэ добывал раковины или свежие простыни. А простыни он менял каждый вечер.

В пещере Кэнскэ носил халат с запа́хом (я потом узнал, что он называется кимоно). В жилище он поддерживал просто безукоризненную чистоту, хоть раз в день обязательно подметал пол. Возле входа он ставил большой таз с водой и, входя, непременно споласкивал ноги и вытирал их.

Весь пол покрывали тростниковые циновки вроде тех, на которых мы спали. А стены на высоту человеческого роста были обшиты бамбуком. Это был настоящий дом, хоть и совсем простой. И никакого хлама; каждая вещь здесь имела предназначение и лежала на своём месте.

Когда мне сделалось получше, Кэнскэ стал понемногу выходить и оставлять меня одного – к счастью, ненадолго. Он возвращался, частенько с песней, и приносил рыбу, иногда фрукты, кокосы или травы – и всё это с гордостью показывал мне. Орангутаны, случалось, следовали за ним, но только до входа. Они заглядывали в пещеру и рассматривали меня и Стеллу, которая предпочитала держаться от них подальше. Только орангутанья малышня отваживалась пробираться внутрь, но стоило Кэнскэ хлопнуть в ладоши, их как ветром сдувало.

В первые дни мне прямо не терпелось поговорить с Кэнскэ. Тысяча загадок, тысяча вопросов, на которые я хотел знать ответы. Но разговаривать мне было больно, и к тому же я чувствовал, что и Кэнскэ не тянет на беседы. Молчание ему больше подходило. Он казался скрытным, погружённым в себя, и ему так нравилось.

Однажды, прокорпев несколько часов на коленях над очередным рисунком, он подошёл и протянул его мне. На рисунке было дерево, всё в цветах. И улыбка Кэнскэ говорила куда больше, чем слова.

– Тебе. Японское дерево, – сказал он. – Я японский человек.

С тех пор Кэнскэ показывал мне все свои работы, даже те, которые потом смывал. Это всё были чёрно-белые акварели с орангутанами, гиббонами, бабочками, дельфинами, птицами и фруктами. Только очень-очень редко он оставлял какой-нибудь рисунок и бережно складывал в сундук. Я заметил, что несколько рисунков с деревьями Кэнскэ тоже сохранил, – это всегда было дерево в цвету, «японское дерево». И такие рисунки он демонстрировал мне с особой радостью. А я понимал, что мне оказывают честь, и чувствовал себя польщённым.

В угасающем свете дня он садился рядом и смотрел на меня. Последние лучи вечернего солнца скользили по его лицу. Он будто бы исцелял меня взглядом. По ночам я нередко вспоминал маму с папой. Мне очень хотелось увидеть их, сказать им, что я жив. Но прежняя тоска меня больше не мучила.

Со временем я заново обрёл голос. Паралич понемногу ослаблял свою хватку, и силы возвращались ко мне. Теперь я мог сопровождать Кэнскэ, куда бы он меня ни позвал, а звал он довольно часто. Начать с того, что мы со Стеллой полюбили наблюдать за тем, как он ловит рыбу на мелководье. Я усаживался на корточки на берегу и смотрел. Кэнскэ стоял в воде не шелохнувшись, а копьё его мелькало стремительно, как молния. И он смастерил копьё для меня тоже. Отныне нам предстояло рыбачить вместе. Кэнскэ научил меня, как отыскивать большую рыбу и прячущихся под камнями осьминогов, показал, как надо правильно стоять – неподвижно, словно цапля, нацелив остриё копья над самой водой, и тень чтобы падала за спину и не отпугивала рыбу. Честно, моя первая рыба – это было как забить решающий гол. Просто чистый восторг!

Кэнскэ, кажется, знал в джунглях все деревья наперечёт и где растут какие фрукты, что поспело, а что ещё нет, за чем уже пора карабкаться наверх, а за чем пока рано. И он влезал на совершенно неприступные деревья – проворно, непринуждённо и без всякого страха. В джунглях он вообще ничего не боялся. Гиббоны пытались отогнать его от фруктов и с воем раскачивались у него над головой, пчёлы роились над ним, а он преспокойно доставал соты из дупла где-нибудь на верхотуре. (Мёд ему был нужен, чтобы заготавливать фрукты.) И семейка орангутанов постоянно толклась где-то поблизости: они то крались за нами по пятам, то убегали вперёд на разведку, то носились и прыгали вокруг. Стоило Кэнскэ завести песню, и они тут как тут. Голос их, похоже, завораживал. Мы со Стеллой вызывали у них любопытство, но они держались насторожённо, да и мы тоже, так что все предпочитали близко не общаться.