Затерянные в океане — страница 14 из 16

После нашего примирения я стал узнавать о Кэнскэ даже больше прежнего. Английский его делался всё лучше и лучше, и видно было, что ему нравится говорить. Почему-то больше всего он любил беседовать во время рыбалки на лодке. Правда, мы выходили на лодке не очень-то часто – только когда на отмели плохо ловилось и нам требовалась рыба, чтобы закоптить про запас.

Среди моря истории просто текли рекой. Кэнскэ много рассказывал о своём детстве в Японии, о сестре-близнеце и поступке, который считал худшим в своей жизни, – как он столкнул сестру с дерева у них на заднем дворе и она сломала руку. С тех пор, рисуя вишню в цвету, он всегда вспоминает о сестре. Но и она тоже была там, в Нагасаки, когда его бомбили. Он назвал мне свой точный адрес в Лондоне, где он жил, пока учился: Кланрикард-гарденс, дом 22. Я этот адрес запомнил навеки. Как-то он ходил посмотреть на игру «Челси», а потом забрёл на Трафальгарскую площадь и уселся там верхом на льва, но пришёл полицейский и его прогнал.

Но чаще всего Кэнскэ говорил о Кими и Митии. О том, что вот бы увидеть Митию взрослым. Митии, сказал он, сейчас было бы под пятьдесят, если бы бомба не упала на Нагасаки. А Кими ровно столько же, сколько и ему, Кэнскэ, то есть семьдесят пять. Когда он всё это говорил, я старался его не прерывать, но однажды, чтобы подбодрить его, я сказал:

– Бомбы обычно не всех убивают. Вдруг они ещё живы? Ты ведь не знаешь. А ты мог бы выяснить. Ты мог бы поехать домой. – Судя по его взгляду, эта мысль никогда не приходила ему в голову. – Почему нет? – продолжал я. – Когда мы увидим корабль, мы зажжём костёр, за мной кто-нибудь приплывёт, и ты сможешь отправиться со мной. Ты бы поехал домой, в Японию. Тебе необязательно оставаться тут.

Поразмыслив немного, он покачал головой:

– Нет. Они все мёртвые. Та бомба была совсем большая, совсем ужасная. Американцы говорить, Нагасаки уничтожен, каждый дом. Я слышать их. Моя семья мёртвая точно. Я остаюсь тут. Тут безопасно. Я остаюсь на моём острове.

День за днём мы таскали новые деревяшки в наш костёр. Он вырос просто громадным, гораздо больше того, что я сложил на Сторожевом Холме. По утрам, перед умыванием в источнике, Кэнскэ отправлял меня с биноклем на вершину. Я водил биноклем вдоль горизонта с надеждой и тревогой. Конечно, я мечтал увидеть корабль, что уж тут говорить. Я мечтал вернуться домой. Но в то же время я этого боялся. Мне было так хорошо с Кэнскэ. И от мысли, что придётся его покинуть, мне становилось нестерпимо грустно. Я дал себе слово во что бы то ни стало убедить его ехать со мной, когда появится корабль.

При каждом удобном случае я рассказывал ему о большом мире, и чем больше я рассказывал, тем ему становилось интереснее. Понятное дело, я не упоминал войны, голод и всякие бедствия. Я расписывал современный мир как можно более радужными красками. Кэнскэ ведь столько всего не знал. Он восторгался чуть не каждым моим словом, а я разливался соловьём про микроволновку у нас на кухне, про компьютеры, которые чего только не умеют, про самолёт «Конкорд», летающий быстрее скорости звука, про то, что человек побывал на Луне, про спутники. И если честно, объясняя ему всё это, намучился я изрядно. Некоторым моим рассказам он вообще не верил, а иногда верил не сразу.

И конечно, в один прекрасный день он перешёл к дотошным расспросам. Особенно про Японию. А про Японию я знал не так чтобы очень много. В основном то, что на куче вещей у нас, в Англии, было написано «сделано в Японии». На той самой нашей микроволновке и на автомобилях, на калькуляторах, на папином магнитофоне, на мамином фене.

– Я тоже «сделано в Японии», – смеялся Кэнскэ. – Очень старая машина, ещё хорошая, ещё крепкая.

Сколько я ни копался в памяти, больше ничего стоящего про Японию выудить не мог.

А Кэнскэ продолжал допытываться:

– Там точно нет войны?

Я ответил, что точно нет. В этом я почти что не сомневался.

– Нагасаки снова построить после бомбы?

Я кивал и говорил, что да, надеясь, что так оно и есть. А что ещё оставалось? Я как мог уверял его, что уже всё в порядке, а потом по новой пересказывал то немногое, что знал. Кажется, ему нравилось это слушать. Он был как ребёнок, которому вновь и вновь читают любимую сказку.

Я в очередной раз на все лады расхваливал папин магнитофон «Сони», от которого весь дом ходуном ходил, и вдруг Кэнскэ очень тихо произнёс:

– Может, перед смертью я поеду в Японию. Может, поеду.

Тогда не совсем было понятно, он это серьёзно или нет. Но, по крайней мере, он задумался над моим предложением, и это было уже что-то. Однако до самой черепашьей ночи я так и не знал наверняка, правда ли он собрался в Японию.

Я крепко спал, когда Кэнскэ разбудил меня.

– Ты иди, Микасан. Очень быстро иди. Ты иди, – сказал он.

– Куда идти? – спросил я, но Кэнскэ уже и след простыл.

Я выбежал следом под лунный свет и догнал его на полпути вниз по тропке:

– Куда мы? Что мы делаем? Там яхта?

– Очень скоро увидишь. Очень скоро.

Стелла старалась не отставать. Она всегда недолюбливала ночные прогулки. Я огляделся по сторонам. Ничего такого особенного. На пляже никого не было. Волны вяло плескались о берег. В облаках плыла луна, и весь мир словно замер вокруг меня, словно затаил дыхание. Я никак не мог понять, что же происходит, пока Кэнскэ не опустился на колени:

– Они очень маленькие. Иногда совсем не сильные. Иногда птицы по утрам летают и едят их.

И тогда я увидел.

Сперва я решил, что это краб. Но это оказался не краб. Это была крошечная черепашка, совсем малюсенькая. Она выкарабкалась из ямки в песке и поползла по берегу к морю. Потом ещё одна и ещё, и черепашки заполонили весь берег – десятки, сотни, может, даже и тысячи. И все шустро ковыляли по залитому лунным светом песку к морю. Берег как будто ожил. Стелла сунулась было к одной черепашке, но я на неё цыкнул, и она с невинным видом уставилась на луну.

Я заметил на дне одной ямки черепашку, которая барахталась на спине, отчаянно махая крошечными лапками. Кэнскэ дотянулся до неё, осторожно взял и, перевернув, поставил на песок.

– Ты иди в море, черепашка, – сказал он. – Ты теперь живи в море. Скоро станешь большая, красивая черепаха, в один день вернёшься сюда, и мы опять повидаемся. – Сидя на коленях, он проводил взглядом уползавшую черепашку. – Ты знаешь, что они делают, Мика? Мамы-черепахи кладут в этом месте яйца. Потом одной ночью каждый год, всегда при полной луне, рождаются черепашки. Долгий путь до моря. Очень многие умирают. Поэтому я всегда тут. Я им помогаю. Я гоняю птиц, чтобы не ели их. Через много лет черепахи вырастут и вернутся. Снова будут класть яйца. Вот так-то, Микасан.

Всю ночь мы несли дозор при этом великом рождении. Охраняли малышей, устремлявшихся к морю. Мы вместе обходили берег, заглядывали в каждую песчаную ямку, которая попадалась нам на глаза, и проверяли, не застряла ли там какая-нибудь бедолага. Если находили слишком слабеньких, то сами несли их к морю. А море их взаправду оживляло. Они резво уплывали вдаль, и не нужно им было никаких уроков плавания. Десятки черепашек мы перевернули и проследили, чтобы они дошли до моря целыми и невредимыми.

Рассвело, и на лёгкую добычу налетели птицы. Стелла с лаем их гоняла, и мы тоже носились за ними, кричали, махали руками, швыряли камни. Всех черепашек до единой нам, конечно, спасти не удалось, но всё-таки большей части мы помогли добраться до моря. Правда, и там они не были в полной безопасности: как мы ни старались, некоторых птицы утащили прямо из воды.

К полудню всё закончилось. Мы стояли по щиколотку в воде и смотрели на последнюю уплывающую черепашку. Кэнскэ был совсем уставший.

Положив руку мне на плечо, он сказал:

– Они очень маленькие, Микасан, но очень смелые. Смелее меня. Они не знают, что их ждёт, что с ними будет. Но они всё равно плывут. Очень смелые. Может, мне это хороший урок. Я принимаю решение. Когда придёт корабль, мы зажжём огонь, нас найдут – и тогда я уплыву. Как черепахи. Я уплыву с тобой. В Японию. Может, я найду Кими. Может, я найду Митию. Я найду правду. Уплыву с тобой, Микасан.

Убиватели идут

Вскоре после черепашьей ночи зарядили дожди. Мы почти не высовывались из пещеры. Тропинки превратились в ручьи, а джунгли – в болото. Снаружи без умолку шумел дождь, и мне даже не хватало гиббоньего завывания. Дождь здесь шёл не как у нас – польёт и перестанет, – а бесконечно, неустанно. Ещё я тревожился из-за нашего костра, который с каждым днём отсыревал всё больше. Он хоть высохнет после такого дождя? И вообще, закончится когда-нибудь этот ливень или нет? Кэнскэ в этом смысле был настроен философски.

– Закончится, когда закончится, Микасан, – говорил он мне. – По твоему хотению лить не перестанет. К тому же дождь – хорошо. От него фрукты растут. От него ручьи бегут. Обезьянам он даёт жизнь, и тебе, и мне.

По утрам я стремглав взбегал на вершину холма и таращился в бинокль. Хотя не знаю, зачем я это делал: сколько ни смотри, за пеленой дождя ничего было не разглядеть.

Время от времени мы совершали вылазки в джунгли за фруктами. В ту пору там было полным-полно ягод, и Кэнскэ говорил, что их надо собирать. Ему-то что, он, похоже, промокнуть не боялся, не то что я. Сколько-то ягод мы съедали, но основная часть шла на уксус. А остаток Кэнскэ закатывал в банки с водой и мёдом.

– На чёрный день, да? – посмеивался он.

Была у него такая привычка: выучит какое-нибудь новое выражение и давай его везде вставлять.

Мы много ели копчёной рыбы – у Кэнскэ, по-моему, она не переводилась. И ни капельки не надоедала, хотя пить от неё хотелось сильно.

Сезон дождей мне больше всего запомнился по рисункам. Мы рисовали днями напролёт, пока осьминожьи чернила не закончились. В те дни Кэнскэ рисовал чаще по памяти – его дом в Нагасаки, портреты Кими и Митии, стоящих вместе, и всегда под вишнёвым деревом. А лица, как я заметил, он никогда не делал отчётливыми. И он объяснил почему (а английский у него к тому времени стал уже совсем приличный).