Ерунда, говорит Степан, можно быть советским человеком и Человеком. Случаев взаимной выручки в бою я сам мог бы рассказать тебе десятки. Мне тоже приходилось с поля боя вытаскивать подбитый танк командира. Ну и что? А если я уцелел… Так и тот твой пилотяга мог уцелеть. Ты же уцелел!.. Не в этом дело, говорит Он. Ты ничего не понял. А я уцелел. Это верно. Но я плачу свой долг тем, кто не уцелел.
Самая страшная вещь, говорил Он, есть предательство. Нет худшего состояния для человека, чем сознание того, что тебя предали. Это очень тяжко, когда ты один. И это ужасающе тяжко, когда ты предан вместе с многими другими. Я это, ребята, испытал на себе. Первый раз меня предала девушка, которую я любил. Это была моя первая любовь в жизни. Она некоторое время разыгрывала, что тоже неравнодушна ко мне. А между тем носила мои стихи, посвященные ей, своим знакомым и смеялась вместе с ними надо мной. Ладно, пусть стихи плохие. Но я же не претендовал на вклад в поэзию. Я просто таким образом выражал свои мысли и чувства. Мы же не смеемся над тем, что говорим прозой, хотя прозой выражались Достоевский и Толстой. Второй раз меня предал мой самый близкий друг. Я ему излагал свои сокровенные мысли, а он обо всем растрепал комсоргу школы. Тот затеял персональное дело. Друг выступил на собрании с обличением. Меня выперли из комсомола, йогом — из школы. Потом… было много всяких потом. Однажды нас… ни много ни мало, а целую армию… предало наше командование. По его глупости и трусости мы попали в окружение. Причем без боеприпасов, без продовольствия. Нас бросили на произвол судьбы без всякой на то надобности. А потом нас за это еще обвинили во всех смертных грехах.
У нас предательство, продолжал Он ту же идею в другой раз, не есть нечто случайное. Это есть необходимая черта общества. Суть ее — вселить в человека постоянное состояние неуверенности в ближнем и в себе самом, лишить всяких опор в людях и в себе, внушить человеку, что он на самом деле не венец творения, а ничего не стоящее г…о. И что обиднее всего в этом деле, занимаются этим настоящие подонки и ничтожества. Вам небось не раз приходилось сидеть на собраниях, на которых инициативу захватили именно такие ничтожества. Вы знаете, что они ничтожества, а поделать ничего не можете. Так вот, увеличьте эту ситуацию до масштабов страны, и вы получите наше общество.
Он зашел ко мне на факультет, заглянул в аудиторию и вызвал в коридор. Степан влип в неприятную историю, сказал Он. В вытрезвитель попал. Надо выкуп платить, иначе сообщат на факультет. А для него, сам знаешь… Я тут кое-что собрал. Нужно еще хотя бы двадцатку.
Я пускаю в ход все свои «связи», и через полчаса мы мчимся на такси на окраину Москвы, в вытрезвитель. Там уже начали «выписку». Степан сидел голый на койке, завернувшись в тощее одеяло. На левой ноге у него химическим карандашом был написан номер. Вид у него был кошмарный. Мы обделали все, что нужно, с администрацией. У нас еще осталось кое-что на опохмелье.
Не беда, говорит Он по дороге к забегаловке неподалеку от вытрезвителя (Он и тут знал все ходы и выходы), главное — все хорошо кончилось. Бывает хуже. Мы же не святые. Ну, ты это брось, говорит Степан. Это мы не святые, а ты… Если бы не ты… Как ты меня нашел тут? Очень просто, говорит Он. Я навел справки в «Скорой помощи», потом — в морге, обзвонил милиции, в одной мне дали твои координаты.
Мы ходили на лекции, семинары, собрания. Занимались общественной работой. Готовились к экзаменам. Изворачивались с едой и одежкой. Пробивались всеми доступными средствами на поверхность — завоевывали репутацию способных, активных и надежных, выходили замуж за перспективных, женились на благоустроенных. Костя женился на дочери какого-то заместителя какого-то министра и вселился в квартиру из четырех огромных комнат с одуряюще вкусной едой. И естественно, откололся. Степан устроился экспедитором в аппарат ЦК, куда его обещали взять на работу после окончания университета. Еще бы, фронтовик, куча орденов, член партии с войны, язык неплохо подвешен, но не болтлив. Золотой фонд, как говорило о таких университетское начальство. Витя занял первое место на каком-то конкурсе, его имя упомянули в газете, и он где-то бесследно затерялся. Эдик… А стоит ли продолжать?.. И все-таки вся жизнь, казавшаяся тогда важной, существенной, содержательной, теперь (оглядываясь назад) не дает материала даже на одну-единственную страничку скучного текста. Зато о наших довольно редких побегах с лекций, грошовых попойках и походах через проходные дворы можно говорить без перерыва сутками. В чем дело? Неужели именно они составляли смысл нашей жизни, а не серое и монотонное исполнение рутины жизни? Если так, то мы были жестоко обмануты и наказаны. А за что и ради чего?
Вот, скажем, я сейчас не могу вспомнить в деталях ни одного своего боевого вылета. А ведь их у меня было несколько десятков (сейчас уже не помню, сколько именно). А случай, когда мы в понедельник после воскресного перепоя летали на полигон (дело было уже после войны), помню до мельчайших подробностей. Я тогда забыл (еще не успел протрезвиться) поставить рукоятку предохранителя на положение «ПО» («предохранитель открыт»), Так что электросбрасыватель бомб, естественно, не сработал. С земли дали команду продублировать аварийно. Очевидно, посчитали взрывы и двух недосчитались. Аварийный сброс бомб означает, что бомбы не взорвутся. А тебе за это на разборе полетов будет вздрючка. И я спьяну сбросил бомбы электросбрасывателем, то есть на взрыв. В результате одна бомба рванула недалеко от наблюдательной вышки, на которой в тот момент находилось все дивизионное начальство во главе с генералом, а другую унесло на окраину деревни. Что там творилось, описать невозможно. Потом два месяца шло следствие, но разоблачить меня так и не сумели. Спасло меня главным образом то, что мой стрелок тоже был пьян, и каждый раз, как я выводил машину из пикирования на полигоне, он мне кричал (по переговорному устройству), что я попал в самый центр круга. Он видел взрывы чужих бомб! Так вот этот полет я могу описать буквально по минутам и даже по секундам. А один прогремевший на всю армию полег, когда мы уничтожили на стоянках секретного аэродрома противника около сотни самолетов, совершенно стерся в памяти.
Очень просто, сказал мне на это Он. Ты, правда в весьма своеобразной негативной форме, выходишь на путь переориентации сознания в оценке происходящего. Кто его знает, может быть, наступит время, когда тот случай у продсклада (ты говорил как-то, что ты тогда все сухари отдал ребятишкам) затмит собою в твоем сознании не только твои боевые подвиги, но и похождения на женском фронте.
Мы сидим в закусочной в самой глухой части Нескучного сада. Была там такая когда-то. И в ней, между прочим, можно было превосходную яичницу и сосиски съесть, а не только выпить. Сидим на открытом воздухе, в кустах, на краю крутого обрыва. Погода — лучше не придумаешь. И деньжат собралось достаточно. И потому настроение… Давно такого не было!
— Нельзя все сводить к патриотизму, к любви к партии и народу, к преданности, — говорит Степан. — Есть же и чисто человеческие, общие качества. Когда мы выходили из окружения, нужно было нескольким человекам остаться прикрыть. На верную гибель. Командир предложил добровольно. Я вышел. Но честно говорю, без всяких соображений. Просто так. Сработал тот же механизм поведения, который заставлял меня мальчишкой первым прыгать в ледяную воду.
— Ты, Степан, молодец, — говорит Он. — Но вот вам, ребята, задачка. Представьте себе, вы сейчас обнаруживаете, что я — американский шпион. Что вы делаете?
Мы сначала оторопели от такого вопроса, потом попытались обратить дело в шутку, но в конце концов начали спорить серьезно. Но найти какую-то надежную нить для рассуждений так и не смогли.
— Не решите вы эту задачу, — сказал Он. — А она одна из самых примитивных в этом роде. А таких задачек я вам могу сформулировать сотни. И ни одну из них вы не решите. Без религиозной точки зрения. Это я к тому, что имеется огромное множество проблем, которые могут быть решены в плане религии. А мы их решаем кто как — научно, юридически, просто как попало. В частности — путем открытого или тайного доноса. Стоит, например, кому-то из вас шепнуть или пару строчек черкнуть о том, что я такую проблему поставил. И меня нет. Исчезну. Хотя я никакой не шпион. Шпионы такие не бывают. Вот вам тоже проблемка!
— Что ты все твердишь: религия да религия, — говорит Эдик. — Есть у нас религия. Какая? Марксизм! И иной нам не надо.
— Марксизм, — говорит Он, — претендует на души человеческие. Он хочет быть религией. И одно время он завладел душами людей, ибо очень был похож на религию. Но марксизм, ребята, совсем не религия. Это — антирелигия. Религия есть нечто для души, а марксизм апеллирует к разуму и страсти. Душа — это такая штучка внутри человека. Она или есть, или нет. Ее не привнесешь. Ее можно лишь развить и соединить с другими душами в духовном общении. А марксизм привносит в людей нечто извне и возбуждает страсти внешними соблазнами. Марксизм не для души. Он, скорее, бездушен.
— А ты мне покажи эту штучку — душу, — кричит Костя, — тогда, может быть, я и поверю тебе.
— И покажу, — спокойно говорит Он. — Вот я сейчас официально заявляю, что я — американский шпион, засланный сюда с целью подрыва советской коммунистической идеологии. Действуй! Как советский человек… Ты, кажется, в партию вступаешь? Так как коммунист тем более…
— Не морочь ты мне голову этим шпионством, — возмущается Костя. — Что я, младенец, что ли?! Не понимаю, что к чему?!
— Ты не младенец, — говорит Он. — Видишь, есть же в тебе что-то такое, что мешает тебе вскочить и звать милиционера или звонить в Органы. Кто знает, может быть, ты потом сообщишь…
— За кого ты меня принимаешь?! В морду захотел?!