Затишье — страница 18 из 67

ь заводом…» Дальше Костя опускал занавес. Зато еще усерднее грыз твердь инженерской науки. А потом, с полки — «Современника», «Русское слово». Сколько за каждой строкой мыслей, разъедающих душу сомнениями, сколько до мелочей зримых картин. И за серыми линиями типографского набора, даже в очерках Зайцева и Шелгунова, видел себя и Наденьку.

Теперь Наденька сама пришла к нему спрашивать… И лишь теперь, оказывается, отгородив себя, понял он Александра Ивановича яснее, любовнее.

Он чуть не плакал. Всплеснул графином, стукнул горлышком о край стакана, долго не мог сглотнуть воду.

А Наденька резко повернулась, вышла, не прикрыв дверь.

С утра Костя ждал, какой будет после вчерашнего встреча с Наденькою. Но словно ничего и не произошло. В урочное время, когда отложил он книгу, постучала Наденька в кабинет. На ней была легкая шляпка с голубенькими цветочками, серо-голубое платье. Перчатки по локоть. В руке зонтик.

— Константин Петрович, довольно вам стареть над книгами. Проводите меня в сад. Собирайтесь, жду!

Мигом к себе. Щетка по сапогам. Брюки со штрипками, сюртук. Щетка по волосам. Сердце колотится, будто взбежал на шпиль собора.

— Я готов, сударыня!

— Предлагаю пешком.

Они идут рядом. Костя ждет: не обопрется ли она о его руку. Но она смотрит на носки своих туфелек, морщит нос. Двумя пальцами, оттопырив мизинец, придерживает подол, в другой руке — зонтик. Костя готов нести его в зубах.

Пыль щекочет нос, оседает на губах. Людей на улице много, но все кажутся серыми, одинаковыми. И все-таки Костя после добровольного заключения едва узнает Сибирскую улицу.

У губернаторского дома похаживает военным шагом, волоча саблю, жандарм. Вот он остановился, замер, задергался и сказал:

— Р-р-р…

Лицо его перекосилось, рот провалился, выдулся, и жандарм ликующе чихнул:

— Р-рящ!

И выхватил из кармана платок, будто белый флаг. А с гербового медведя, что над парадным входом, потекла пыль.

Наденька не засмеялась. Все так же шла, не меняя шага, и белые перчатки ее бурели.

— Вчера, — заговорила она, — я много думала над вашими словами. Я очень плохо знаю жизнь, Константин Петрович, и до сих пор видела ее с одной стороны. Даже поручик Степовой, которому приходится иметь дело с крестьянами и мастеровыми, даже он судит с той же стороны… В детстве я плакала оттого, что тетка отхлестала по щекам гувернера. Жалела его. Заключенных в замок я жалеть не могу. И все же эти узкие каморки с клочком неба! Эти землистые, желтые лица. Эти детишки на каменных плитах…

Она опустила зонтик, чиркнула кончиком по мостовой.

— Какой-то бывший семинарист притворился сумасшедшим. Напугал всех. Но я видела его глаза и не поверила ему. И ваши слова, Костя, о маме вашей… Как-то очень больно отозвались… Это другая сторона жизни… Вы рассказывайте мне о ней!

— Я сам худо знаю ее, — ответил Костя, удивляясь, как легко поддержал разговор. — Я очень хочу узнать ее больше, — но как — не придумаю. Господам беллетристам я верю. Но одно дело — прочитать, другое — увидеть.

— Для Ольги библиотека Иконникова была причудой, была сборищем озорничающих отщепенцев. Но что Ольга знала о ней, чем могла меня увлечь?.. Я вам так благодарна!..

Они входили в ворота, в звуки оркестра. Молодые щеголи оглядывались, шокированно шептались. Чистой публики в Перми не так уж богато — знали друг друга в лицо.

Листья на липах и тополях безжизненные, тряпичные. Насыпаны по красному песку главной аллеи пестрые бумажки, соломинки. Ротонда торчит колоннами, как серый паук, привставший на лапах.

В палатках резко хлопают пробки, женский смех под наветами. Лакеи вьются с подносами, скользят, будто на коньках. Пахнет жареным мясом, духами. Белые перчатки господина Немвродова мелькают в оркестровой раковине: раз-и, два-и.

Наденька указывает зонтиком на деревья, за которыми вдали угадывается стена тюремного замка:

— И они слышат все это! Как, должно быть, ожесточается сердце… «Сижу за решеткой в темнице сырой…» Вы любите Пушкина? — неожиданно оборачивается она.

— И его я не знаю… Только по гимназии…

Глаза у Наденьки расширились, она хотела что-то сказать, как вдруг оркестр захлебнулся. Качаясь длинной цепью, в раковину полезли с дорожки один за другим странного вида люди. В заглавии — медный, самоваром, купец. Борода войлоком, глаза вылезли. На плечах бобровая шуба с оторванным воротником, в пятерне бутылка шампанского. За ним — фраки, сюртуки, поддевки, дощаные и сундуковые зады. Ползут, ржут, хрипят.

— Ти-ха! — орет купец.

Звенья цепи распадаются, замирают. Купец утверждается в раковине, замахивается бутылкой на господина капельмейстера.

— Ти-ха! Т-ты чего сполняешь, гнида? Ты мне русского давай. Пшел вон!.. Белка, подь сюда!

В раковину зверьком впрыгнул вертлявый человек в куцем фрачике, в картузе.

— Дай ему, Белка!

В пальцах у человечка радугою, веером — ассигнации. Человечек прыгает к музыкантам, швыряет деньги. Господин Немвродов пятится на самый край, рыдающе произносит:

— Вы все свидетели, господа, вы все свидетели!

— Я те покажу свидетелев, — рявкает купец, но несут его ноги в другую сторону.

А перед оркестром уже вместо нот — ассигнации, оркестр подбирает животы и животики. Метнулась, просверкнув, труба, и грянула «барыня». Заметались, заскакали, запрыгали возле раковины.

— И-и-и-их, — по-бабьи визгнул купец, шлепнулся на доски, раскорячил короткие ножки. Из-под него выстрелила розовая пена шампанского.

Чистая публика от души потешалась.

— Это пароходчики товарищества «Самолет и Вулкан», — говорили осведомленные. — У Каменских сделки заключали…

Наденька бежала из сада, Костя еле за нею поспевал. Она сама крикнула извозчика, вскочила на сиденье. Бочаров испуганно подсел в уголок.

— Вот она, вся Ольгина суть! — со злостью сказала Наденька в армячную спину кучера.


Городской голова, Егор Александрович Колпаков, заткнул уши, плюхнулся всем своим дородным телом в кресло. Пояс бухарского халата распустился, пузо полезло, потянуло красную рубаху из штанов. Виски трещали после вчерашних тостов за «Самолет и Вулкан». И на вот тебе — не успел глаз раскрыть, рюмочку да рассольчику приказать, родная дочка опохмеляет: стоит избоченясь, полоскает в воздухе у самого его носу газету:

— Поджигателей ищешь? Да я сама весь этот клоповник твой, Пермь эту, со всех сторон спалю!

— Да полно, полно, чего раскипелась, — машет руками Егор Александрович, вечно пасующий перед дочерью, — не твоего ума докука.

— Ах, не моего, не моего? А ты-то подумал — любую бабу с лучиной за этакие деньги в замок сунут.

— Ну-ко, ну-ко, — Егор Александрович поставил ноги на пол, халат запахнул. — Да не будь меня, тебя бы сегодня за долгие космы вместе с твоим Иконниковым — по этапу в Сибирь! Вот бы и допрыгались…

Ольга выронила газету, лицо — полымем.

— Ко-огда, говоришь? — замершим голосом спросила.

— Да вот сейчас, — подтвердил Колпаков, облегченно отдуваясь. — Не станут теперь мозги задуривать…

Но Ольга не дослушала — кинулась из комнаты. Бархатные портьеры на дверях свернулись жгутами. Беда с ней да и только! В прежние бы времена ее на цепь, на хлеб и воду. Но иные нынче веяния, и сам Егор Александрович мягок душою, как телом.

— Охо-хоньки, — вздохнул он, наливая рюмочку, принял, скособенил лицо, опять заполнил кресло да так и заснул в нем, отвесив нижнюю губу.

А Ольга тем временем простучала каблуками по каменным плитам двора к службам, кулаком забарабанила в двери кучера, вытянула его, обмякшего, с пухом в волосах, наружу, и пока он, путаясь в постромках, запрягал каракового жеребца, крутилась на месте как оглашенная. Из конюшни воняло сладким теплом, лошадиным потом; жеребец шалил, дергал полумесяцем уха.

— Скорей же, скорей!

Вспрыгнула в коляску, велела к особняку Нестеровских, пребольно шпыняла кучера в спину кулаком. Город досматривал перинные сны, в пустынных улицах стуком подков играло эхо.

Сторож высунул из калитки измятые усы, заворчал, Ольга шепотом посулила ему на водку, хозяев будить не велела, только постояльца из флигеля.

Бочаров проснулся сразу, едва сторож постучал в раму, распахнул окно, ахнул: такой свежестью шибануло в нос, такие радуги прыскали по травам. Деревья замерли, кропили с листвы каплю за каплей.

— Кто зовет? — не понял Костя, радуясь погожему утру, бодрости, играющей во всем теле.

— Да девица… — Сторож позевнул, опасаясь слова, навернувшегося на язык, — купца Колпакова дочь. Соскучилась, кубыть.

Костя накинул на плечи сюртук, прошел за сторожем по саду к калитке. Сапоги сразу заблестели, волосы намокли. Ольга маячила рукой, привстав, странно оскалив зубы. Бочаров никогда ее такою не знавал, сел рядом с нею опасливо.

— К Загородному саду! — погнала она кучера.

— Что за прогулка? — Бочаров чувствовал себя с этой девицей точно так же, как при первой встрече в библиотеке.

— Увидишь! — отрывисто сказала Ольга.

Заря в конце улицы чуть подернута рябью. Медведь на гербе губернаторского дома розов, будто пряник, и разворот Евангелия на хребте тоже розовеет. Вон Дворянское собрание; за колоннами сырые тени, а сами колонны сверкают, как мраморные.

Ольга тянет Бочарова в сад, в самый дальний угол его, где нет ни посыпанных песком дорожек, ни даже тропинок. Мокрые кусты бьют по плечам, одежда набрякла влагою, за ворот пробираются струйки.

— Смотри! — повелительно подталкивает Ольга Бочарова к забору.

Костя приникает лбом к доскам, глядит в проем.

Через глинистый в пожухлой траве пустырь — тюремная стена. В деревянных будках часовые, у ворот — конные жандармы. Позвякивают уздечки, цвиркают по камню подковы. Ротмистр нервно выщипывает усы.

Медленно раздвигаются ворота. Вжик! — шашки наголо. В серых, под цвет камней, халатах, в круглых мышиных шапках повалил веселый народ — уголовники. Бородами в зарю, покрикивают, похохатывают, машут нескованными руками.