— Как звать? — Господин Майр выговаривал каждую букву отдельно, будто выстругивал из дерева.
— Звать меня Овчинников, — пожал плечами мастеровой. — А тебе, сударь, чего?
Он многозначительно глянул на печь, в которой сидели стальные болванки. Господин Майр почувствовал, что в цехе весьма жарко и, не сгибая ноги, направился к выходу. Нет, с него достаточно. Он приехал в Мотовилиху, чтобы присутствовать при поражении капитана Воронцова, засвидетельствовать это соответствующим актом и отбыть в артиллерийское управление. В управлении держали пари. Господин Майр не был игроком, но все же не верил, что в этой Мотовилихе могут соперничать с самим Крупном. Капитан Воронцов произвел на господина инспектора весьма неблагоприятное впечатление: заносчив, самоуверен. Майр счел своим долгом напомнить ему, что наряд военного ведомства, заключающий в себе сто четырехфунтовых стальных орудий системы Крейнера и пятьдесят двенадцатифунтовых пушек, вступает в силу лишь после благополучных испытаний пробного образца.
— Об этом знает каждый мастеровой, — ответил Воронцов. — Вы приехали слишком рано, господин Майр, мне занимать вас недосуг. Если желаете, то в нашем усердии убедитесь сами.
Инспектор Майр убедился: завод похож на становище разбойников, и пошел в свои комнаты, снятые у очень любезного господина Паздерина.
А тем временем Овчинников свистнул подручным. Длинными, подвешенными на цепи к рельсе клещами добыли они из раскаленной пасти печи белую, как огромная редька, болванку. С нее коркою отваливалась окалина. Сноровисто водрузили на стол. Андрей подумал: «Вот бы так-то этого самого инспектора», дернул рычаг. С хрустом сжалась тугая сталь. На лицах — капельки пота, на запонах — огнистые переливы. Содрогается земля, пар, словно из крана перестоявшего самовара, рвется из золотника: «Фуб, фуб, фу-уб»!
— А ну, шевелись, — кричит Андрей подручным, — капитан в долгу не останется!
Раньше он думал: никакому начальству верить нельзя. Вспомнит, как отца притащили после правежа, — зубы трещат. Велик ли был тогда Андрей — и его каторгой стращали… Но капитану поверил. Сам при капитане собрал молот, сам почуял, сколь послушна железная махина — будто своя рука. Да и оглушал работой тоску по Катерине: войдет в цех, почует запах огня и словно отрубит остальное — на время…
Первую деловую болванку привезли в кузнечный цех как невесту. Правда, была невеста такой увесистой, что подали под нее особую телегу, окованную полосами железа. Капитан шел впереди, сильно отмахивая руками, словно на смотру. Ирадион — справа; длинные волосы поредели, посеклись, на скулах лепешками румянец, узкие глаза блестят, как медные шлаковины, весело и остро. Слева Алексей Миронович в войлочной шляпе до бровей, борода вперед: знай, мол, наших. Яша замыкает, радостью рассинелись его глаза, лицо светлое, будто девичье, словно не тронуло его ни летнее солнце, ни жесткий зной печи. Сталь отлили такую, что хоть связывай узлами, расплющивай в пластину не толще бумаги — никаких трещин. Редкостная сталь.
— Смотри не подкачай! — подсказывает Ирадион Андрею.
— Да уж как-нибудь… Милости просим погреться, у вас, поди, холодно!
Капитан крестит свирепо раскаленную печь:
— С богом, ребята!..
У механического цеха ждал прокованную болванку Бочаров. Никогда не думал, что будет так — даже под ложечкою засосало. Увлек его капитан, а он и не заметил. Поистине «из печеного яйца цыпленка высидит!» Епишка егозился на телеге, ноги болтались, шапку потерял. Сильные кобылы рычали нутром, косились на кузню.
Как муравьи, обступили болванку, приняли на станки. Со свистом крутился трансмиссионный вал, по-змеиному шипели ремни, крыльями шлепали в слабине. Среди переплетов ремней толпились мастеровые. Болванка медленно проворачивалась на обдирке, радужная стружка с тонким звоном капала из-под резцов. Никита облизнул пересохшие губы, вытянул шею. Не ведал, что так истоскуется, словно опять впервые допустили к станку.
— Вот эдак бы да первый сноп, — сказал Евстигней Силин, пошевелил пальцами; капли запутались в бороде. — Эх, не видать Бориса да Глеба — поспелого хлеба.
Поставили пушку на хода — на колеса. Сами дивились, какая она ладная, голубушка, да приглядная. И не красными кровями отливает под осенним солнышком, а голубыми. Сталь-то, выходит, меди благороднее. Никто не думал, что назначение ее — смертоубийство. Гладили ладонями хобот, заглядывали в черную со светлым отблеском у жерла дыру, садились на корточки. Не верится, что сами смастерили.
Епишка запрягал лошадей цугом, швыркал носом: мастеровые ребячатся, а у него дело эвон какое важное — доставить орудию на полигон. Из-за этого в ноги пал Бочарову:
— Дозволь мне!
Бочаров за плечи поднял, покраснел:
— Не могу, капитан велел кого-нибудь повиднее. Пойми, все-таки самое первое!..
— Знать ничего не знаю. Не дозволишь, окаянную беду сотворю.
— Шут с тобой, вези!
Косте было не до споров. Сколько ночей не спал дома: так, прикорнет в конторке на локте, обольет голову холодной водой и опять в цех. Капитан прибегал то и дело. Щеки в белесой щетине, глаза провалились, рот ощерен. Промчится по цеху и дальше — в снарядный, в картузный. В Мотовилиху все прибывали мастеровые и всякие неумехи, каждого надо было пристроить, пристегнуть к завертевшемуся колесу.
Из кузнечного везли, везли болванки. Костя велел мастеровым от новой пушки расходиться по местам, кивнул Епишке:
— С богом!
Шел рядом с колесом, склоняющим и подымающим спицы, больно тер переносье. Кончилось лето, были дожди, были ведренные дни — не видел. Работа и сон, сон и работа. Утверждали на фундаментах станки, привинчивали, пригоняли. В какое колесо толкнул капитан — не выскочишь. Может быть, потому некогда думать мастеровому о том, как он живет, некогда заглянуть подальше. Кто кому служит: им машина или наоборот?
А за спиной кричат, машут шапками:
— Пошла, пошла-а, кормилица! Господи, благослови, не спокинь!
Полигон за левым крылом завода, если стать лицом к реке, под горою. Кама здесь гола, пологий намытый берег уходит в воду, сливается с ее плоскостью. За нею строгий сосновый лес подымается неподвижными волнами к горизонту, стоят над ними кучевые тихие облака.
Пожухлая трава, уже хваченная заморозками, мягко подымается под тяжелыми колесами; означается будущая торная дорога. К пушке от деревянного домика полигонной команды сдержанно подходит капитан Воронцов, чисто выбритый, в шинели, в фуражке с кокардой. За ним журавлем следует господин Майр и в ногу шагают господа артиллерийские приемщики, придерживая полы шинелей. У ящиков со снарядами возятся мужики, а над ними командует Кузьма Капитонович Потехин. Старик петушится, голос начальственно тонкий, с хрипотцой. Николаевская шинель на Кузьме Капитоновиче сидит внушительно, над воротником пушатся расчесанные баки, снизу крепко торчит березовая палка-нога.
Воронцов ободряюще кивает Бочарову, говорит:
— Заводи.
Пушку развернули стволом на Каму, отцепили лафет от упряжки, забили клинья. Епишка отвел в сторону лошадей.
Артиллерийские приемщики тем временем достали бумаги, договаривались, кому в какую очередь дежурить в домике, если пушка сейчас выдержит. Господин Майр неприязненно косился на Капитоныча: «Не полигон — инвалидная команда».
Никакой торжественности не было. Капитан предложил всем отдалиться:
— Первый выстрел по праву мой.
— Вы рискуете, господин Воронцов, — не одобрил инспектор.
— Я уверен.
Невысокая фигура капитана на мгновенье слилась с пушкой. Мужик из полигонной команды торчком поставил банник, будто огромную камышину.
Костя не мог разглядеть, что делают там Воронцов и Капитоныч, стоял рядом с приемщиками, прижав ладонь к сердцу. Но вот Капитоныч отступил на шаг, упираясь деревяшкой, грозно возгласил:
— Заряжа-ай!
Полигонные кинулись к казеннику пушки со снарядом. Сверкнул на снаряде мягкий бронзовый поясок, еще не иссеченный нарезкою в стволе. Замок щелкнул, мужики отпрянули.
— По англичанину-хранцузу-у, — выгнулся назад Капитоныч и как надолго, как надолго замолчал, набирая дыхание.
— Пли!
Капитан отскочил. Одновременно вылетел к лафету дымящийся снарядный картуз, одновременно дернулась пушка, сверкнуло, ахнуло и громом пронеслось над Камой.
Епишка перекувыркнулся, пал на поперечный тяж упряжи, лошади всхрапели, рванули и лягушонком поволокли его по земле. Они остановились в отдалении, поводя боками. Епишка поднялся на четвереньки, мотал головой и плакал. Но никто этого не заметил. У Кости в ушах пронзительно ныло, а капитан, улыбаясь, подошел, что-то говорил ему, артиллерийские приемщики ставили в бумажках цифири.
Капитоныч теперь командовал сам себе и стрелял, стрелял, стрелял. Дымом окутался берег, бомбардир словно плавал в облаках; запахло сладковатой вонью сожженного пороха. Над Камой гремело, гремело, гремело…
На той стороне до грома была осенняя благодать. Тихий шум, как в огромной полой раковине, отражался в бору, и ни стукотня пестрого вертиголового дятла, ни возня клестов, пирующих на вершине, ее не нарушали. Белка выставила мордочку из дупла, умылась, собранными в щепотку ладошками, выпрыгнула на ветку и чутко замерла, парусом выгнув хвост. Внизу на хвое суетливо сновали паучишки, размахивая нитяными лапами, будто прощаясь друг с другом. Ящерка выбежала на голый корень, застыла, только моргала веками и подергивала вялой кожей на шее, словно быстро-быстро что-то сглатывала.
И вдруг в небе загрохотало. Мелькнул в дупле хвостик белки, ящерку сдунуло с корня, замерли паучишки. Раздался треск, дождем посыпались иглы, полетели срубленные ветки. «Пик!» — испуганно вскрикнул дятел и волнами, будто приседая в воздухе, помчался прочь. Вспорхнули клесты, бросая встопорщенные шишки. А в воздухе опять громыхнуло, чугунная болванка, кувыркаясь, круша на своем пути ветви, ляпнулась в дупло, сломила, расплющила. Сотрясалась от ударов переплетенная корнями земля, свистело, ухало небо. Далеко отсюда подняли ноздрястые морды сохатые и, пружиня раздвоенными копытами, побежали, подгоняемые грозным эхом…