Веретьев не столько постарел, сколько осунулся и опустился. Мелкие, тонкие морщины покрыли его лицо, и когда он говорил, его губы и щеки слегка подергивало. По всему заметно было, что сильно пожил человек.
— Где вы всё это время пропадали, что вас не было видно? — спросил его Владимир Сергеич.
— Скитался кой-где. А вы всё в Петербурге находились?
— Большей частью в Петербурге.
— Женаты?
— Женат.
И Владимир Сергеич принял несколько строгий вид, как бы желая сказать Веретьеву: «Ты, братец, не вздумай просить меня, чтобы я представил тебя моей жене».
Веретьев, казалось, понял его. Равнодушная усмешка чуть тронула его губы.
— А что ваша сестрица? — спросил Владимир Сергеич. — Где она?
— Не могу вам сказать наверное. Должно быть, в Москве. Я давно от нее писем не получал.
— Супруг ее жив?
— Жив.
— А сам господин Ипатов?
— Не знаю; вероятно, тоже жив, а может, и умер.
— А тот господин, как бишь его, Бодряков, что ли?
— Тот-то, кого вы в секунданты себе просили, помните, когда вы так струсили? А чёрт его знает!
Владимир Сергеич помолчал с важностью на лице.
— Я всегда с удовольствием вспоминал те вечера, — продолжал он, — когда я имел случай (он чуть было не сказал: честь) познакомиться с вашей сестрицей и с вами. Она очень любезная особа. Что, вы всё так же приятно поете?
— Нет, голос пропал… Да, хорошее тогда было время!
— Я еще раз посетил потом Ипатовку, — прибавил Владимир Сергеич, приподняв печально брови, — ведь так, кажется, звали ту деревню, — в самый день одного страшного события…
— Да, да, это ужасно, это ужасно, — торопливо перебил его Веретьев. — Да, да. А помните, как вы чуть было не подрались с моим теперешним зятем?
— Гм! Помню! — возразил с расстановкой Владимир Сергеич. — Впрочем, я должен вам признаться, столько времени с тех пор прошло, мне иногда всё это представляется как сон какой-то…
— Как сон, — повторил Веретьев, и его бледные щеки покраснели, — как сон… нет, это не был сон, по крайней мере для меня. Это было время молодости, веселости и счастья, время бесконечных надежд и сил неодолимых, и если это был сон, так сон прекрасный. А вот что мы теперь с вами постарели, поглупели, да усы красим, да шляемся по Невскому, да ни на что не стали годны, как разбитые клячи, повыдохлись, повытерлись, не то важничаем и ломаемся, не то бьем баклуши, да, чего доброго, горе вином запиваем, — вот это скорее сон, и сон самый безобразный. Жизнь прожита, и даром, нелепо, пошло прожита — вот что горько! Вот это бы стряхнуть как сон, вот от этого бы очнуться… И потом везде, всюду одно ужасное воспоминание, один призрак… А впрочем, прощайте.
Веретьев быстро удалился, но, поравнявшись с дверьми одной из главных кондитерских Невского проспекта, остановился, вошел в нее и, выпив у буфета рюмку померанцевой водки, отправился через биллиардную, всю туманную и тусклую от табачного дыма, в заднюю комнату. Там он нашел несколько знакомых, прежних товарищей: Петю Лазурина, Костю Ковровского, князя Сердюкова и еще двух господ, которых звали просто Васюком и Филатом. Все они были люди уже не молодые, хотя и холостые; у иных волосы повылезли, а у других седина пробилась, лица их покрылись морщинами, подбородки сдвоились, словом — господа эти все уже давно, как говорится, перешли период растения. Все они, однако, продолжали считать Веретьева человеком необыкновенным, предназначенным удивить вселенную, и он только потому и был умнее их, что сам очень хорошо сознавал свою совершенную и коренную бесполезность. И вне его кружка находились люди, которые думали о нем, что, не погуби он себя, из него чёрт знает что бы вышло… Эти люди ошибались: из Веретьевых никогда ничего не выходит.
Приятели Петра Алексеича встретили его с обычными приветствиями. Он сначала озадачил их своим мрачным видом и желчными речами, но вскоре успокоился, развеселился, и дело пошло своим обычным порядком.
А Владимир Сергеич, как только ушел от него Веретьев, нахмурился и выпрямил стан. Неожиданная выходка Петра Алексеича чрезвычайно озадачила, даже оскорбила его.
«Поглупели, вино пьем, усы красим… parlez pour vous, mon cher[11]», — сказал он наконец почти вслух и, фыркнув раза два от прилива невольного негодования, собрался было продолжать свою прогулку.
— Кто это с вами говорил? — раздался громкий и самоуверенный голос за его спиною.
Владимир Сергеич обернулся и увидел одного из своих хороших знакомых, некоего г. Помпонского. Этот г. Помпонский, человек высокого роста и толстый, занимал довольно важное место и ни разу с самой ранней юности не усомнился в себе.
— Так, чудак какой-то, — проговорил Владимир Сергеич, взявши г. Помпонского под руку.
— Помилуйте, Владимир Сергеич, разве позволительно порядочному человеку разговаривать на улице с индивидуем, у которого на голове фуражка? Это неприлично! Я удивляюсь! Где вы могли познакомиться с таким субъектом?
— В деревне.
— В деревне… С деревенскими соседями в городе не кланяются… ce n’est pas comme il faut[12]. Джентльмен должен всегда держать себя джентльменом, если хочет, чтобы…
— Вот моя жена, — поспешил перебить его Владимир Сергеич. — Пойдемте к ней.
И оба джентльмена направились к низенькой щегольской каретке, из окна которой выглядывало бледное, усталое и раздражительно-надменное личико женщины еще молодой, но уже отцветшей.
Из-за нее виднелась другая дама, тоже словно рассерженная, ее мать. Владимир Сергеич отворил дверцы кареты, предложил жене руку. Помпонский пошел с его тещей, и обе четы отправились по Невскому в сопровождении невысокого черноволосого лакея в гороховых штиблетах и с большой кокардой на шляпе.
О повести «Затишье»
«Затишье» написано в январе — июне 1854 г. На, рукописи Тургенев указал, что повесть «начата в Петербурге, в понедельник, 25-го января 1854 г., кончена в Петергофской колонии в среду 23-го июня 1854 г.» и что она «писана с большими промежутками». 10(22) июля 1854 г. И. И. Панаев писал М. Н. Лонгинову: «Возле живет И. С. Тургенев, и мы часто с ним видимся. Третьего дня он прочел свою новую повесть „Затишье“, которая очень хороша» (см.: Сб ПД, 1923, с. 214).
Можно предположить, что замысел «Затишья» возник у Тургенева значительно раньше его осуществления, и повесть была хорошо им продумана, прежде чем писатель приступил к работе над ней. Этим обстоятельством и объясняется то, что «Затишье» не имеет предварительных черновых рукописей и писарских копий. Первоначальная черновая рукопись повести стала в то же время и наборной. Результаты изучения рукописи «Затишья» впервые были изложены в статье Л. В. Крестовой «И. С. Тургенев в работе над „Затишьем“» (см.: Сб ГБЛ, с. 164–170). Л. В. Крестова считает, что рукопись «Затишья» «представляет первоначальную редакцию повести, дважды переработанную затем Тургеневым» (там же, с. 164). С этим утверждением нельзя согласиться, так как на автографе «Затишья» сохранились следы типографской краски и типографские пометы карандашом (ср.: Описание автографов И. С. Тургенева, сост. Р. П. Маториной, в кн.: Сб ГБЛ, с. 172–173). Исключение представляет только глава IV, написанная Тургеневым дополнительно для издания «Повестей и рассказов» в 1856 г.
Являясь одновременно и черновой и окончательной, наборной, рукопись «Затишья» позволяет проследить ход работы Тургенева от начальной ее стадии до первопечатного текста. Анализ многочисленных вставок на полях и исправлений в тексте, а также исключенных мест позволяет сделать следующие выводы{25}.
Значительной правке подвергались страницы рукописи, посвященные характеристике женских образов, в особенности — главной героини повести Марьи Павловны. Тургенев искал такие художественные детали при изображении внешности героини, которые отражали бы наиболее существенную черту ее внутреннего мира. Так, описывая первое появление Марьи Павловны, Тургенев отбросил несколько вариантов, пока выбрал нужные определения, подчеркивающие суровую естественно-стихийную неподвижность ее души, граничившую почти с «грубостью» и «тупостью» (наст, том, с. 390). В дальнейшем в соответствии с развитием сюжета, двигавшегося к трагической развязке, в портрете героини стали преобладать черты, объективно свидетельствующие о ее внутреннем смятении и тревоге (см.: наст, том, с. 442 и др.). В двух местах повести Тургенев намеревался сказать о том, что Марью Павловну любили не только дети, но и прислуга: «Не барышня она была, уверяли девушки, та же наша сестра». Приведенная фраза была вычеркнута в наборной рукописи (Т, ПСС и П, Сочинения, т. VI, с. 451).
Большое внимание писатель уделил и другому женскому образу повести, Надежде Алексеевне. Образ этот, в начало 1850-х годов новый для творчества Тургенева, впоследствии варьировался в произведениях писателя (ср. Ирину в «Дыме» и Полозову в «Вешних водах»).
Тургенев изменил возраст Надежды Алексеевны, сделав ее старше (24 года исправлено на 27), так как противоречивость ее облика, смесь положительных природных качеств с черствостью и эгоистичностью, могла быть характерна для женщины, уже успевшей пожить в обществе, развратившем ее. Правка страниц рукописи, на которых идет речь о Надежде Алексеевне, сводится главным образом к тому, чтобы сохранить меру как в положительных характеристиках, так и в намеках на проявления отрицательных черт этой героини.
Работа Тургенева над прочими персонажами повести характеризуется стремлением писателя придать каждому из героев индивидуальность, сделать его запоминающимся. Те места рукописи, где шла речь о Егоре Капитоныче, Гавриле Степаныче Акилине и его жене, Бодрякове, Попелене, неоднократно переделывались.
Пейзажи Тургенева, как отмечалось исследователями, отличаются эмоциональной взволнованностью и лиричностью, а также живописностью при точности и лаконичности описаний. Не удивительно поэтому, что в рукописи «Затишья» Тургенев тщательно отделывал каждую картину природы, настойчиво искал соответствия между красками, звуками и линиями, добиваясь наиболее точного художественного образа. Так, значительной правке подвергались описания сада в Ипатовке, ночи, грозы. Тургенев впоследствии вспоминал: «…в „Затишье“ в описании сцены свидания мне никак не давалось описание утра. Только сижу я раз в своей комнате за книгой — вдруг точно что-то толкнуло меня — прошептало мне: „