Мы расположились в креслах; нас как бдительный судья разделял стол. Смутно помню, что тогда рассказывал. В разговоре то и дело возникали неловкие паузы. Один раз, к моей досаде, хотя ничего неожиданного тут не было, на глаза навернулись слезы. Словами Льюис помог мне мало, хотя само его присутствие казалось странно красноречивым. Запомнились два эпизода нашей беседы. Я пожаловался, что несчастен и поспешно рассмеялся, уверенный, что сейчас услышу стандартное: «кто из нас счастлив?» но, к моему удивлению, он покачал головой, посмотрел в полукруглое окно на распустившиеся почки каштана, и сказал: нет, нет, я считаю, что радость — естественное состояние человека. Конечно, мы не всегда способны различить, что хорошо, а что плохо, продолжал он, но я его почти не слушал: то, что он сказал, настолько поразило меня, что буквально лишило дара речи, и в тот день сеанс закончился раньше обычного.
Второе, что запомнилось — его заявление о том, что меня просто-напросто раздавили, именно так он и выразился. Я подумал, что это звучит впечатляюще, даже мелодраматично, так ему и сказал. Он настаивал на своем — но не спорил, а только сидел молча, ощупывая меня холодным напряженным взглядом, и после минутного раздумья пришлось согласиться: да, я раздавлен, именно так себя и чувствую.
— Но что именно меня раздавило, вот вопрос? — спросил я скорее нетерпеливо, чем жалобно.
Естественно, ответа не последовало. Больше я к нему не ходил, и не потому, что был разочарован или обозлен на то, что он не сумел помочь, мне просто показалось, что больше ему нечего сказать. Полагаю, и он так думал, потому что прощаясь, пожал мне руку крепче обычного, а улыбка выражала понимание и грусть; так улыбается отец, провожая сына в большой мир. Когда вспоминаю о нем, меня охватывает тоска, едва ли не ощущение потери. Возможно, он действительно помог мне, хотя я этого и не понял. Тишина его приемной так умиротворяла. Я написал о нем Касс. Нечто вроде исповеди, неуклюже замаскированной натужным юмором, нечто вроде извинения, как будто я, ничтоже сумняшеся, уселся на дальнюю скамейку храма, куда она всегда стремилась. Касс не ответила. Я подписался: «Раздавленный».
Что мне делать с этой девочкой, с этой Лили? Она занимает мысли, но такое развлечение меня совсем не радует. Чувствую себя сатрапом-импотентом, которому слуги навязывают очередную ненужную жену. С ее присутствием в доме становится невозможно тесно. Она нарушила установившееся положение вещей. Мне вполне хватало призрачной женщины с ее еще более призрачным чадом, а тут еще эта вызывающе земная девица вторгается в мою жизнь. Я терплю ее, но чувствую себя так, словно в любое мгновение может произойти взрыв. В свой первый рабочий день Лили выскребла пол на кухне, вытащила все из холодильника и положила обратно, а из-за ее манипуляций с туалетом до сих пор плохо работает смыв. После таких трудов ее трудовой энтузиазм угас. Конечно, можно избавиться от нее, просто сказать Квирку, что она не нужна, я как-нибудь обойдусь своими силами, но что-то мне мешает. Возможно, я подсознательно жажду общения? Вообще-то Лили не очень разговорчива. Постоянно ноет, как будто сидит здесь под домашним арестом. Если она так недовольна, почему не уходит? Я плачу ей жалкие гроши, только на карманные расходы, стало быть, здесь нет никакой выгоды ни для нее, ни для Квирка. Тогда почему он мне ее навязал? Возможно, чувствует вину за то, что многие годы дом оставался без присмотра, хотя боюсь, угрызения совести не особенно тревожат таких, как он. Лили остается допоздна; развалившись в кресле в гостиной, читает глянцевые журналы, или сидит у окна, подперев щеку кулачком, лениво следя за редкими прохожими. Когда начинает темнеть, за ней является Квирк: подкатывает к двери на велосипеде, виляя передним колесом, затем смиренно, как бедный родственник, проходит в холл. Я замечаю, как тяжело он кладет ей руку на плечо, а она делает вид, что хочет освободиться. Не знаю, куда они уходят на закате — бесцельно уплывают в темноту, словно в никуда. Я смотрю вслед яркому огоньку велосипеда, постепенно гаснущему в сумерках вечера. Что они делают, когда покидают дом? Однажды я спросил Лили о матери, и лицо ее сразу окаменело.
— Умерла, — глухо произнесла она и отвернулась.
Ей всегда скучно; скука — ее образ жизни, среда обитания. Она беззаветно отдается безделью, почти чувственно наслаждается им. Лень ее идеал… Занимаясь какой-нибудь рутинной работой — подметая пол, протирая подоконник — вдруг медленно останавливается, руки ее падают, щеки словно обвисают, расслабляются и набухают губы. В такие минуты неподвижности и самозабвения она излучает внеземную ауру, поток отрицательных импульсов. И конечно, напоминает мне Касс; в каждой девочке я вижу свою собственную. Нет более несхожих созданий, чем эта томная неряха и моя вечно беспокойная дочь, и все же есть в них какое-то сходство, причем очень важное. Какое? Застывший, бессмысленный взгляд, медленно моргающие веки, натужная попытка сосредоточиться; именно так выглядела Касс в возрасте Лили, когда оглядывалась на меня, если я пытался вывести ее из ступора. Но есть что-то еще, что-то более существенное, заставляющее меня терпеть вторжение в мое одиночество.
Не понимаю, чем Лили заполняет свой день. Я стараюсь следить за каждым ее движением. Замираю и подслушиваю, затаив дыхание, но уже не чувствуя то радостное нетерпение, с которым я, только приехав сюда, ждал появления моих привидений. Она может часами вести себя тихо как мышка, и вдруг, стоит чуть ослабить бдительность, из транзистора (она повсюду таскает его, словно талисман) загромыхает музыка; или хлопнет дверь спальни, и ее каблучки простучат ураганную дробь по ступенькам, как будто мойщик окон сорвался со стремянки. Случалось мне видеть, как она репетирует свои танцы, подпрыгивая, покачиваясь в такт звенящему ритму, подпевая своим гнусавым фальцетом. Заметив меня, сразу сбрасывает наушники и отворачивается, смотрит мне под ноги, будто я сотворил с ней что-то непотребное. Она рыщет по всему дому, как я в детстве. Побывала на чердаке — надеюсь, не встретила там тень отца — и, конечно же, в моей комнате. Интересно, какие тайны ей откроются? Заспиртованных лягушек там больше нет. Нет и моей коллекции порнографии, я выбросил ее в порыве самоотвращения — и, по-моему, раз и навсегда излечился от любострастия.
Она изобретательна. Завела альбомчик в одной из старых расчетных книжек моей матери, и приклеивает фотографии своих поп-кумиров поверх колонок с карандашными расчетами клейстером собственного изготовления, из-за чего пришлось попросить Квирка прочистить раковину на кухне. По-моему, за это он ее ударил, потому что на следующий день она явилась с синевато-желтым кровоподтеком на скуле. Сказать ему, или не стоит? Естественно, сплетничать о ней я больше не буду. Пару дней она вела себя тихо, но вчера вдруг стены сотряслись так, будто грохнулся шкаф. Я вскочил с кресла и вприпрыжку понесся наверх, ожидая самого худшего. Лили стояла в середине комнаты матушки, заложив руки за спину, и ковыряла носком сандалии в воображаемой щели в линолеуме.
— Какой такой шум? — удивилась она, бросив на меня взгляд, полный оскорбленной невинности.
Вот уж действительно. В комнате ничего не изменилось, хотя стоял сильный запах старого дерева, а в лучах солнца мельтешили пылинки. Если так и дальше пойдут дела, она весь дом разнесет.
Кажется, она ест одни картофельные чипсы и шоколадные батончики. Разнообразие вкусов и начинок сладостей просто поражает. Обертки от них, разорванные и скрученные, как осколки снарядов, разбросаны по всему дому; я нахожу их, читаю надписи и изумляюсь изобретательности кондитеров. Получается, что шоколад — вовсе не обычный шоколад, а смесь непроизносимых химикатов. Как же все это прошло мимо меня: негритянская музыка, синтетическая пища, грубая обувь, крохотные юбки кислотных расцветок, прически, макияж в стиле «вамп», серовато-синие оттенки помады и лак для ногтей, блестящий и густой, как свернувшаяся кровь? Неужели Касс была другой? Я совсем не помню ее отрочества. Скорее всего, мой буйный ребенок сразу, без промежуточной стадии, превратился в непостижимую молодую женщину, и остается ей до сих пор. Второй акт ее драмы, переполненный консультантами, психотерапевтами, экстрасенсами — все шарлатаны, скажу вам, — я подавил сам. Она прошла через их опеку, как лунатик по крышам и карнизам, не обращая внимания на протянутые с чердаков руки помощи. Несмотря на все мои подозрения, разочарования, даже ярость — как мой ребенок может не быть нормальным? — втайне я всегда восхищался ее энергией, упорством и неослабевающей волей. У меня самого на сцене, к сожалению редко, случались моменты неотразимого желания переступить через грань.
Позже я заметил, что безразличие, с которым встретила меня Лили, потихоньку тает. Она даже предприняла робкую попытку того, что при других обстоятельствах я назвал бы общением. Она задает короткие вопросы и ждет длинных ответов. Что мне сказать? Я не владею языком ее маленькой страны, ее Лиляндии. Похоже, она вычитала сведения обо мне в справочнике в городской библиотеке. Я польщен: девочки со вкусами и пристрастиями Лили просто так по книжным полкам не шарят. Признаваясь мне в своих изысканиях, она покраснела — Лили покраснела, надо же! — а потом явно разозлилась на себя, нахмурилась, закусила губу и сильно дернула за собственные волосы. Ее изумляет количество спектаклей, в которых мне довелось играть; я отвечаю, что очень стар, начал выступать очень рано, и от этих милых банальностей у нее кривятся губы. Как-то спросила, дают ли вместе с наградами, которые я получил, как указано в справочнике «Кто есть кто», какие-то деньги, и услышав мой грустный ответ: нет, только никчемные статуэтки, была сильно разочарована. Тем не менее, очевидно, она начала меня принимать за человека, хоть чего-то добившегося в жизни. Ее интерес к знаменитости заметно упал, ведь ни один мало-мальски известный деятель не приехал бы жить в эту дыру, как она неизменно называет свой родной городок, да и мой тоже. Я спросил, ходила она когда-нибудь в театр, и ее глаза сузились.