— Всего вам, — громко повторил Квирк и скорбно рассмеялся, словно оценил чью-то невеселую шутку. Сиденье велосипеда покрывала роса. Не боясь промокнуть, он взгромоздился на него и, виляя, покатил прочь. Я повернулся и закрыл дверь, слушая сбивчивое бормотание своего запутавшегося сердца.
Я постепенно засыпал, с каждым выдохом отравляя воздух парами виски, и, кажется, почувствовал, как тот, чужой, вышел из меня и завис посреди тьмы, словно дым, словно мысль, словно воспоминание. Ночной ветерок шевелил края пыльных кружевных занавесок. Где-то в небе все еще мерцал свет. Я погрузился в сновидение. Комната. Прохладная, выложенная мрамором, будто римская вилла, в незастекленных окнах виднеется ступенчатый коричневый склон холма и строгая линия стоящих на страже деревьев. Скудная обстановка: кушетка с резными краями, рядом низкий столик, на котором расставлены притирания и мази в порфировых горшочках и склянках из цветного стекла, а в дальнем углу высокая ваза, откуда склонилась одинокая лилия. На кушетке, которая видна мне лишь на три четверти, не больше, лежит на спине женщина, молодая, пышная, сказочно белокожая, она подняла обнаженные руки и спрятала в них лицо от стыда и вожделения. Рядом, тоже голая, сидит негритянка в тюрбане, огромная, с гладкими бедрами-дынями, большими твердыми и блестящими грудями и широкими розовыми ладонями. Средний и большой пальцы правой ручищи полностью погружены в оба бесстыдно подставленных отверстия между ног белой женщины. Я вижу воспаленные розовые кружева, обрамляющие вагину, изящные, словно завитки кошачьего уха, и упругое, умащенное коричневое колечко ануса. Рабыня повернула ко мне голову, широко и весело улыбнулась и ради меня подвигала взад-вперед пальцами в разверстой плоти своей госпожи. Женщина содрогнулась, издала мяукающий стон. Во сне-соблазнителе мое лицо стало ртом, легкий спазм заставил меня выгнуться, я вжал затылок в подушку, затих и долго лежал неподвижно, как почивший диктатор при всех регалиях, по уши провалившийся в бархат.
Я открыл глаза и не мог понять, куда попал. Окно совсем не там, где должно быть, шкаф тоже. Потом вспомнил все, и старое загадочное предчувствие снова сдавило грудь. Не темно и не светло — тусклое зернистое сияние, которое будто бы исходит из ниоткуда, если его не испускает сама комната, вот эти стены. Я чувствовал сбивчивую скороговорку своего загнанного сердца. Липкая лужица на бедре уже холодила кожу. Надо встать, пойти в ванную и обтереться, подумал я, даже увидел, как поднимаюсь, нащупываю выключатель — или это все еще сон, полуявь? — но по-прежнему лежал, спеленатый в теплом коконе. Мое воображение неторопливо вернулось к женщине из сна и снова прочертило контуры белых рук и ног, прикоснулось к потайным местечкам, но теперь уже без возбуждения, ведомое лишь любопытством, бесстрастно дивясь необычайно белокожей плоти, ее фантастическому сладострастию. Так, перебирая образы в дремотном оцепенении, я повернул на подушке голову и именно тогда увидел ту фигуру в комнате, безмолвно застывшую чуть поодаль от кровати. Я принял ее за женщину, или женоподобного старика, или даже ребенка неопределенного пола. Закутанная во что-то, недвижимая, она стояла лицом ко мне, словно ангелы-хранители в детской, где я лежал больной давным-давно, туманные спутники лихорадочного бреда. Голова ее чем-то накрыта, так что я не мог различить черты. Руки прижаты к груди, словно в мольбе или исступленной молитве, либо в порыве какой-то иной страсти. Я, конечно, перепугался — на лбу выступил холодный пот, волосы встали дыбом, — но сильнее всего я почувствовал то, что за мной внимательно наблюдают, что на мне сосредоточен пристальный взгляд. Я попытался заговорить, но тщетно — не потому, что от страха отнялся язык, просто в призрачном мире между сном и явью не работает механизм человеческой речи. Фигура оставалась неподвижной, не подала мне ни единого знака, все так же стояла в позе неясной мольбы, возможно, ожидая ответа. Я подумал: «Хранящий…», и, как только рассудок на миг отвлекся, фигура пропала. Я не заметил, как она ушла. Не уловил момент ее перехода в невидимость, словно она не исчезла, а только сменила форму либо перешла на частоту, недоступную для моих примитивных органов чувств. Испытывая облегчение и одновременно сожаление, я закрыл глаза, а когда всего мгновение спустя — так мне показалось — неохотно их открыл, острый лучик солнца уже прорезал себе дорожку между занавесок.
Вот так я теперь просыпаюсь, устало выползаю из сна в явь, словно провел всю ночь в убежище. Этот золотой столб света из окна слепит глаза. По углам комнаты расползлись коричневые тени. Я терпеть не могу эти утренние часы, с их затхлым, как у несвежей постели, духом. Сколько раз, проснувшись на рассвете, я желал, чтобы день поскорее прошел и снова настала ночь. Я пришел к мысли, что вся моя жизнь подобна нескончаемому утру: в любое время суток ощущение такое, будто только что встал и пытаюсь прийти в себя, сообразить, где нахожусь. Я вздохнул, отбросил одеяла и поерзал по неровному матрасу. Утро предвещает солнечный день. Вчера, напившись, я решил было переночевать в постели матери — да-да, вот вам опять бородатый герр профессор с сигарой, — но, должно быть, передумал, потому что проснулся в своей бывшей спальне. Как часто мальчишкой я лежал здесь таким же летним утром, витая в туманном ожидании, уверенный, что вот-вот свершится нечто великое, что во мне живет бутон, который распустится в необыкновенный причудливый цветок, им станет моя жизнь, когда начнется по-настоящему. Какие я строил планы! Или нет, не планы, слишком уж они были неопределенными, грандиозными и отдаленными, чтобы заслужить такое название. Тогда надежды? Нет, тоже не подходит. Мечты, наверное. Фантазии. Сны наяву.
Я поднатужился, крякнул, заставил себя сесть и, почесываясь, поднялся на ноги. Подозреваю, что становлюсь все больше и больше похожим на отца, особенно под конец его жизни, с этой напряженной, тревожной позой. Такова посмертная месть родителей — растущее с годами фамильное сходство. Я побрел к окну, раздвинул ветхие занавески, отшатнулся от яркого света. Еще совсем рано. Пустая площадь. Ни души, ни даже птицы. Длинный острый клин света грозно застыл на белой стене монастыря. Однажды в мае я, мальчишка, соорудил тут храм Девы Марии. Что подвигло меня на такое необычное предприятие? Наверное, мне было даровано некое видение, проблеск утренней голубизны, или сияющее бескрайнее полуденное небо, а может, восторг с запахом лилий во время вечерних молитв, в середине службы, в момент возглашения божественных таинств. Я рос серьезным ребенком, подверженным приступам религиозного рвения, а в тот май, месяц Марии, и, как это ни странно, Люцифера, и волка — интересно, кто это решает? — твердо сказал себе, что сделаю святилище, или грот (так еще называли в этой части мира подобные сооружения и, скорее всего, продолжают называть и поныне). Я выбрал место у тропинки за домом, где мутный ручеек, змеясь, бежал под живую изгородь боярышника. Я не знал, можно ли брать камни, и украдкой собирал их на полях и участках ничейной земли, причем особенно ценил твердые и белые. У оград срывал желтые примулы, а когда увидел, как быстро они вянут, начал выкапывать растения с корнями и высаживать их на своей насыпи у ручья, среди камней; сперва заполнял ямки водой, удовлетворенно наблюдал, как поднимаются мутные пузыри и лопаются с солидным негромким хлопком, когда я опускал под воду мои взлохмаченные саженцы и утрамбовывал землю резиновыми сапогами. Статуэтку Богоматери, наверное, принес из дома, а возможно, уговорил маму купить: кажется, припоминаю, как она ворчала по поводу напрасной траты денег. Она была недовольна моей авантюрой, с подозрением отнеслась к подобной демонстрации набожности, ибо, хоть сама и почитала Деву Марию, желала, чтобы сын вел себя как нормальный мальчик, а не как слащавый размазня. Когда дело было сделано, я долго сидел, довольно глядя на свое творение, гордый своей добродетелью, правда, несколько пресыщенный. Я слышал, как старый Ноктер, торговец яблоками, на дальней улице созывал покупателей к запряженной лошадью телеге, как полоумная Мод на чердаке ворковала над своими куклами. Позднее, когда солнце почти скрылось, а тени удлинились, из дома показался отец, в домашней одежде и подтяжках, посмотрел на мой грот, на меня, цыкнул зубом, слегка улыбнулся и промолчал, как всегда, недоступный и скептичный. Когда шел дождь, казалось, что по лицу Богоматери струятся слезы. Однажды ребята постарше проезжали мимо на велосипедах и заметили мое святилище, они спешились, схватили статуэтку и, хохоча, стали перебрасывать друг другу, пока кто-то из них не уронил ее; Богоматерь упала и разбилась вдребезги. Я нашел осколок голубой мантии и сохранил его, меня поразила белизна гипса на изломе; подобная чистота казалась почти непристойной, и потом всякий раз, слыша напоминания пасторов, что Благословенная Дева родилась без тени греха, втайне испытывал нечестивое возбуждение.
Она, должно быть, появилась на свет на родине античной культуры, моя Богоматерь; даже цвета — известково-белый и зеленовато-синий — говорят об островах Греции. Мария Пасифая, змеи в руках, обнаженные холмики грудей напоказ — священник бы испугался.
Я сохранил преданность этой богине, а она, в свою очередь, не забывала меня, являясь в различных земных образах. Первой, разумеется, стала моя мать. Она старалась, но так и не смогла понять меня, эльфьего подменыша. Раздражалась, впадала в беспокойство и панику по любому поводу, вечно недовольная, вечно под гнетом некоей неведомой обиды, вечно ходила со стоически скорбным видом и поджатыми губами, словно терпеливо дожидалась покаяния целого мира. Она боялась всего на свете, боялась опоздать и прийти слишком рано, сквозняков и духоты, микробов и толпы, несчастных случаев и соседей; боялась, что на улице ее оглушит и ограбит неизвестный головорез. Когда отец умер, она приняла вдовство с такой легкостью, словно пришла к своему естественному состоянию, а вся ее супружеская жизнь служила лишь долгой и печальной прелюдией. Они не были счастливы вместе; счастье явно не значилось в списке обещаний, данны