эту простую вещь, которая познала свой звездный час.
Я перестал доверять даже самым плотным предметам, не знаю наверняка, реальны они или просто имитируют себя и могут через мгновение вспыхнуть и раствориться. Реальность натянулась и задрожала. Все вокруг вот-вот исчезнет. Зато, кажется, никогда раньше я не подбирался так близко к самой сути мира, пусть этот мир теперь мерцает и расплывается перед глазами. Бывают сны, в которых живешь полнее, чем наяву. У меня случаются приступы раздражения и недоверия, когда меня, беспокойного сновидца, выбрасывает из мира сна в потную суету пробуждения. Но потом краем глаза я ловлю вспышку одного из моих полупрозрачных видений и понимаю, что еще сплю или что не сплю, и все, казавшееся сном, на самом деле явь. Граница между иллюзией и тем, что ей противоположно, для меня истончилась, почти исчезла. Я не сплю и не бодрствую, я подвешен посредине; словно постоянно полупьян, этакое трансцендентное опьянение. Ощущение чего-то родственного, которое вызывают мои привидения, заставляет задуматься — возможно, те, кого я некогда отверг, вернулись предъявить мне претензии? В конце концов, я ведь поселился в жилище мертвецов. Так странно снова оказаться в окружении вещей, среди которых вырос. Здесь я никогда не чувствовал себя дома. Если наши съемщики вели полуреальное существование, то же самое можно сказать и о нас, так называемых постоянных жильцах. Несомненно, привидения не пугают меня сейчас потому, что они тут водились всегда. Все детство я провел рядом с таинственными незнакомцами, призрачными фигурами. Какими скромными они были, наши квартиранты, прятались в тени, от них оставался только шепот по дому. Я встречал их на лестнице, и они шарахались в сторону, проскальзывали мимо бочком, с застывшей болезненно-вежливой улыбкой. В так называемой комнате для обедов они подавленно, словно наказанные дети, горбились над тарелками с ветчиной, мясом или пюре. По ночам я слышал шелест суетливых и осторожных шагов, тихие, тревожные вздохи. И вот я превратился в квартиранта сам, такой же призрачный, как мои привидения, тень среди бесплотных теней.
Что такого есть в прошлом, отчего настоящее выглядит по сравнению с ним бледным и легковесным? Отец, например, сейчас кажется мне более настоящим, чем при жизни. Даже мать я воспринял до конца, лишь когда она благополучно стала воспоминанием. Они для меня — архаичная семейная пара, Филемон и Бавкида, вместе привязаны к дому, занимаются нуждами других, оба понемногу превращаются в серый камень, с каждым восходом и закатом, с каждым новым днем, который неотличим от прошедшего, медленно обрастают песчинками, отмеряющими годы. Ребенком я решил, что, когда придет время покинуть свой очаг, они будут стоять сзади, две смиренные кариатиды, и держать для меня портал в будущее, будут терпеливо наблюдать, в безропотном замешательстве, как я, не оглядываясь, ухожу все дальше и дальше, и с каждой новой милей не уменьшаюсь, а становлюсь все огромнее, их непостижимый сын-переросток. Когда они умерли, я не горевал. А сейчас спрашиваю себя: не мстят ли они сейчас этими видениями, навязывая некую часть потерянной жизни, которой я в свое время не уделял внимания? Быть может, они требуют свою долю сыновних причитаний, которыми я когда-то пренебрег? Ибо здесь чувствуется скорбь и сожаление; горечь несдержанных обещаний, несбывшейся надежды.
В первые дни моего отшельничества я не видел никого, по крайней мере во плоти. После звонка от Лидии не хотел больше брать трубку и так боялся снова услышать резкий бесцеремонный трезвон, что в конце концов отключил телефон. Какая наступила тишина! Я погрузился в нее, словно в неподвижный теплый питательный раствор. Но я не позволил себе расслабиться, нет. Вначале меня переполняла энергия, каждый день я вскакивал с первыми лучами солнца. Я принялся усердно приводить в порядок разросшийся сад, вырывал охапками траву, вырубал кусты ежевики, пока не исцарапал руки и пот не стал заливать глаза. Материнские розы выжили, но все одичали. Лопата то и дело выворачивала из земли древние картофелины, пустые оболочки смачно лопались под каблуком, из них сочилась белая слизь. Шныряют пауки, извиваются черви. Я был в своей родной стихии. Работа на земле в разгар жаркого лета вызвала у меня безумную эйфорию. Время от времени я бормотал какой-то бред, пел, смеялся, иногда даже плакал, не от горя, а напротив, от какого-то дикого восторга. Трудился я без цели, сажать ничего не собирался; просто получал удовольствие от самой работы и в конце концов оставил горы вырванной травы и вереска сохнуть и гнить на солнце, пока все не зарастет снова.
А теперь, после бесцельных трудов, меня, словно сетью, опутала неописуемая усталость. Вечерами, без сил упав на диван, вспоминаю, как прошел однообразный день, и пытаюсь понять, отчего так устал. Я спокоен, можно так сказать; хотя правильнее назвать это оцепенением. Мои ночи длятся долго, двенадцать, четырнадцать часов беспокойной дремоты и сновидений, я просыпаюсь изможденным, меня выбрасывает в утро, словно потерпевшего кораблекрушение на берег. Я надеялся, что здесь смогу изучить свою жизнь со стороны, но теперь оглядываюсь на то, что оставил, и терзаюсь от изумления: как же мне удалось, без малейших усилий и даже не вполне осознавая, набрать такое количество мусора — столько, что под этим гнетом не могу дотянуться до своего единственного настоящего «я», ради которого и приехал сюда, а оно прячется где-то под грудой сброшенных масок? Дурманящее чувство, будто слово или некий объект на мгновение вырвались из восприятия и дрейфуют в открытый космос в полном одиночестве. Все теперь стало странным. Самый банальный факт наполняет меня вялым недоумением. Я ощущаю себя новорожденным и древним одновременно. Будто старый маразматик, умиляюсь своему стулу, кружке грога, теплой постели и в то же время беспомощно, как младенец, пытаюсь ухватить окружающий мир, а он не дается в руки. Я стал собственным пленником. Восторгаюсь тем, что производит организм: испражнениями, засохшими соплями, бесконечно медленным ростом ногтей и волос. Я дошел до того, что перестал бриться. Мне нравятся колючие щеки, серный запах щетины, негромкий наждачный скрежет, когда я провожу рукой вдоль подбородка. В результате моего краткого садоводческого опыта в ладони засел шип розы, ранка воспалилась, и я стоял у окна, постукивал пальцами по стеклу, подставив больную руку дневному свету, изучал вздутие, блестящий островок покрасневшей кожи, упругий и полупрозрачный, словно крыло насекомого. По ночам, когда я просыпался в темноте, мне казалась, что рука — самостоятельное живое существо, оно пульсирует рядом со мной. Тупая жаркая боль казалась почти наслаждением. Как-то утром, вставая с постели, я споткнулся, ударился ладонью о какой-то острый угол, по всей руке пробарабанила боль, нарыв прорвался, и заноза с каплей гноя выскочила наружу. Я опустился на кровать, сжимая запястье, и заскулил, то ли от боли, то ли от удовольствия — не пойму.
В моей жизни имеются более определенные, если не сказать, более постыдные радости. В одной из комнат я нашел пачку порнографических картинок, припрятанных на шкафу, наверняка давным-давно забытых каким-нибудь странствующим коммивояжером. Стародавняя непристойщина, раскрашенные вручную фотографии рисунков прошлого века, размером с открытку, но весьма детально исполненные, все на них кремовое, малиновое, нежно-розовое. В основном восточные сцены: компания тучных обитательниц гарема в турецкой бане, возбуждающих друг друга; чернокожий в тюрбане имеет сзади стоящую на коленях девушку; изогнувшаяся на кушетке развратница, которую услаждает рабыня-негритянка. Я прячу их под матрасом, откуда потом извлекаю с виноватым вожделением, взбиваю подушки и с хриплым расслабленным вздохом отдаюсь своим энергичным ласкам. После этого где-то внутри неизменно остается маленькая тоскливая пустота, кажется, равная объему жидкости, что вылилась из меня, словно мой организм не знает, чем заполнить только что освобожденное пространство. Однако разочарование наступает не всегда. Время от времени случаются бесценные редкие удачи, когда я довожу себя до финального задыхающегося галопа, картинки разложены веером, глаза горят от возбуждения, и я испытывай опустошительный экстаз, который никак не связан с тем, что творится между ног, он кажется квинтэссенцией всей нежности и страсти, что может подарить мне жизнь. А недавно, в один из таких моментов наивысшего блаженства, когда я ловил ртом воздух, уронив подбородок на грудь, в тишине уходящего дня я расслышал слабое нестройное пение детского хора из монастыря напротив, показавшееся пением серафимов.
Дом не сводит с меня глаз, следит за каждым движением, словно получил задание наблюдать за пришельцем, и ни на секунду не ослабляет бдительность. Половицы скрипят под ногами, дверные петли тонко взвизгивают за спиной, когда я захожу в комнату; когда я сижу в гостиной возле камина под определенным углом к нему и вдруг нарушаю тишину — кашляю, громко захлопываю книгу, — весь дом отзывается глухим низким нестройным аккордом, словно ударили по крышке пианино. Иногда возникает чувство, будто сам воздух здесь сгущается, чтобы обсудить меня и мои поступки. Тогда я вскакиваю, меряю шагами пол, всплескиваю руками, бормочу про себя, время от времени замираю на месте, пристально гляжу на стол, шкаф, в угол или открытую дверь, призываю явиться какому-нибудь домового, если тот осмелится; но призраки никогда не повинуются моим просьбам, и я снова в смятении хожу по комнате взад-вперед, взад-вперед. Но обычно я умиротворен, и мне никто не нужен. Когда гуляю по саду и кто-то появляется на дороге, скажем, фермер на тракторе или почтальон на велосипеде, я поспешно сворачиваю, втягиваю голову в плечи и, словно бедняга Квазимодо, заслоняюсь горбом своих необъяснимых бед.
Кроме сверхъестественных, меня тревожат явления, слишком материальные, чтобы не быть реальными, если я могу еще судить, что реально, а что нет. Слышу мягкие шаги на лестнице и будто бы шепот в глубине дома; то и дело чувствую, как все вокруг замирает — так бывает, когда остановишься ночью на проселочной дороге, и воображаемые шаги за спиной тут же замолкают. Уж конечно, духи тут ни при чем. Призрак женщины является мне в неземном безмолвии, это безмолвие — неслышимый гул. Нет, те звуки явно производит живое существо. Что, если в доме скрывается чужак или вернулся тот книгоубийца, грубый негодяй; он может появиться за спиной, только я расслаблюсь, и сжать горло своими чудовищными ручищами или вынырнуть из темноты и вышибить дубиной мозги? Я теперь держу кочергу у кровати для самообороны. А если этот бандит нападет на меня, когда я сплю? Я чувствую, что за мной следят чьи-то внимательные глаза. Вчера вечером мыл посуду на кухне, резко обернулся и успел уловить что-то у двери — не присутствие, а чье-то напряженное отсутствие, воздух дрожал там, где еще секунду назад кто-то, явно не фантом, стоял и следил за мной.