- Все равно, что миллион в банке из шести процентов, - вспомнил Ливенцев корнета Зубенко.
- Ну да... Все равно, что миллион в банке!.. Да ведь тридцать пять тысяч в год в военное время - это я посчитал вам, изволите видеть, очень скромно ведь! Поняли, что это за должность такая - начальник порта?
- Как не понять? И шестьдесят тысяч, и ничем не рискует, и на убой не пошлют, - досказал за него Ливенцев и на момент представил себе сотни тысяч Урфаловых, и ротмистров Лихачевых, и подполковников Генкелей, и генералов Басниных, и адмиралов Маниковских и увидел: вот она для кого - война!
А Урфалов продолжал думать вслух, сколько именно мог нажить, кроме жалованья, адмирал Маниковский:
- Пустяки я вам сказал, изволите видеть! Тридцать пять тысяч - да это что же такое? Да в японскую войну, когда я в обозе служил поручиком, у нас простой капитан пехотный в Россию своей невесте из Маньчжурии по две, по три тысячи в месяц переводил, и восемь месяцев он так делал, пока, наконец, дураку не написали: "Кому, дурак, посылаешь? Она уж давно с другим любовь крутит, и не венчается если, то потому только и не венчается с ним, что фамилию свою на его менять боится: как тогда ей деньги твои получать?" Стало быть, выходит, что простой капитан за год мог тридцать пять тысяч нажить! Да на чем нажить? На полковом обозе! А тут целый порт для всего флота!.. Нет, нет, тут не тридцатью пятью тысячами пахнет!
И Урфалов поглядел на Ливенцева так многозначительно, что тот поспешил с ним проститься.
Как-то вечером зашел неожиданно к Ливенцеву мрачный поручик Миткалев, очень удивив его этим: никогда не заходил раньше.
Войдя, он прогудел басом:
- Вот вы где живете!.. Что ж, берлога сносная... А я иду мимо, вспомнил: здесь где-то наш прапор живет... Вот и зашел.
Ливенцев смотрел на него вопросительно. В его комнате было всего два стула, и оба они стояли возле стола, причем на одном из них, как и на столе, в беспорядке навалены были книги, журналы, газеты.
- Читаете все? - кивнул на эту груду книг и журналов Миткалев.
- Д-да, есть у меня такая привычка скверная, - улыбнулся Ливенцев, очищая стул и усаживая гостя. - А вы спрашиваете об этом так, как будто никогда сами и не читаете.
На это мрачно и свысока отозвался Миткалев:
- Зачем мне читать? Что я - гимназист, что ли?
И отодвинул презрительно подальше от себя книги, какие пришлись на столе прямо перед ним.
- Будто бы только одним гимназистам полагается читать книги!
- А на черта они кому еще?.. Экзамен по ним сдавать или как?
Миткалев помолчал немного и добавил, смягчив бурчащий голос:
- Денщик ваш знает, где смородинной воды достать?
- Смородинной?.. Вы что, пить хотите? Простой воды стакан я вам могу дать, конечно, а смородинной...
- Что вы, как младенец все равно! - криво усмехнулся Миткалев. - Не знаете, что так в ресторанах водку зовут? Ее в таких бутылках от фруктовой воды и подают, а иначе - протокол!
- А-а, вон что!.. Нет, денщика у меня вообще никакого нет.
- Ка-ак так нет? - очень удивился Миткалев. - А что же вы - девку, что ли, держите?
- У хозяйки моей есть женщина-помощница... Только насчет вашей смородинной она едва ли знает, и лучше ее этим поручением не беспокоить, сказал Ливенцев, думая, что после такого его ответа Миткалев скоро уйдет.
Но он только насупился, тяжко задышал и забарабанил пальцами по столу, грязными пальцами с необрезанными черными ногтями.
- Та-ак-с! - сказал он наконец, отбарабанив. - Ну, может, дадите рублишек двадцать до жалованья... а то, понимаете, у меня все вышли...
- Недавно послал матери, - твердо сказал Ливенцев, - и теперь сам лишь бы дотянуть как-нибудь до получки.
Миткалев мрачно-весело подмигнул.
- Гм... Рассказывайте! Богатый человек, а для товарища каких-то там двадцать рублей жалеет. Не ожидал!
- Вот тебе раз! Богатый?.. Какой же я богатый? - удивился Ливенцев.
- Однако все говорят, что богатый... А иначе зачем бы вы адъютантство Татаринову-зауряду уступили?.. А он, зауряд, теперь куда больше вас получает!
- И пусть его получает, он человек семейный, - попробовал сослаться на понятное для него Ливенцев, но Миткалев пробасил:
- Я тоже семейный...
- Что ж, если вы считаете себя более достойным, чем Татаринов, предложите Полетике, - может, он вас возьмет в адъютанты.
- Я, может, еще и ротного командира опять дождусь, чего мне в адъютанты лезть?.. Поменяйтесь вы со мною, вот это так!
- В каком смысле именно?
- В таком... Вы идите в субалтерны к Эльшу, а я - на ваше место, на посты. А то выходит, если хотите знать, неловко даже с вашей стороны: вы все-таки считаетесь ниже меня на два чина и у меня же субалтерном сначала были, а права у вас теперь, как у ротного командира, а мне вместе с заурядами приходится по дружине дежурить.
- Ну, хорошо... Что же вам мешает сказать все это Полетике?
- Как же что? Надо, чтобы вы раньше сказали Эльшу.
- Ни малейшего желания я не имею идти к Эльшу. И зачем мне подобную чепуху говорить? - улыбнулся Ливенцев.
- То-то и есть! А это - совсем не по-товарищески, должен я вам сказать.
И Миткалев поглядел на него уже не мрачно, а зло.
- А что же именно не по-товарищески? - ожидая, что он встанет, наконец, и уйдет все-таки, спросил Ливенцев.
- Раз вы видите, что товарищ нуждается, а вам, как состоятельному человеку, все равно, что, например, на довольствии нижних чинов сэкономить в свою пользу можно, то вы бы ему уступить должны, - наставительно пробубнил Миткалев.
- А-а! Так вот в чем дело! То есть, говоря проще, привлекают вас деньги, какие я получаю для раздачи на посты? Так бы вы и сказали сразу! А то я уж подумал было, что вы о пользе службы радеете.
- Так что же - будем, что ли, меняться?
- Нет, считаю для себя это неудобным, - сказал Ливенцев, подымаясь.
- То-то и есть, - усмехнулся зло Миткалев. - А думаете небось, что вы не такой, как все... Ну, тогда дайте хоть десять рублей...
- Не найдется у меня и десяти рублей, - твердо сказал Ливенцев.
Но Миткалев все-таки не ушел и после такого ответа; он спросил хотя и искательно, но по-прежнему басом:
- Десяти не найдется, - ну, а пять?
Ливенцев молча вынул пятирублевую бумажку и подал ему. Так же молча взял ее Миткалев, небрежно сунул в карман шинели (он не раздевался) и вышел из комнаты.
Но выходя, он попал не в ту дверь, и Марья Тимофеевна вышла сама в коридор отворить ему выходные двери, а потом из коридора услышал Ливенцев ее возмущенное:
- А-ай!.. Что же это вы так нахально себя ведете? А еще офицер!
- Что такое? - спросил ее Ливенцев потом.
- Да как же так можно! Щипаться вздумал, будто я ему прислуга какая! возмущалась, вся пунцовая, Марья Тимофеевна.
- Извините ему, он пьян.
- Ну, как же так пьян, когда вином от него ни капли не пахнет даже!
- Все равно, через час будет пьян в стельку.
- А-а! Так он такой, стало быть, - пьянчужка? Ну, тогда пускай он до вас больше уж не приходит. Я его заметила, какой он из себя, и как ежели придет еще, сейчас же скажу: "Напрасно вы явились, их дома нету".
Марья Тимофеевна говорила всегда несколько витиевато, но делала это только затем, чтобы закруглять фразы. Она считалась незамужней, однако жила с каким-то счетоводом из портовой конторы, и счетовод этот скромно помещался в ее комнате за ширмой, но был он человек настолько тихий и как бы совсем бестелесный, что Ливенцев за те пять месяцев, какие прожил у Марьи Тимофеевны, видел его всего два раза, и то мельком, в сумерки, и ни за что не мог бы описать его внешность, если бы в этом случилась нужда.
А прислугу Марьи Тимофеевны звали Марусей, хотя она была тоже уж немолода, низенькая, неуклюжая, некрасивая. И все-таки к этой Марусе очень часто приходил какой-то матрос с "Евстафия", постоянство которого удивляло Ливенцева. Еще более удивляло его то, что этого матроса, сожителя Маруси, не в пример прочим хозяйкам, уважала и Марья Тимофеевна, - должно быть, тоже за это его постоянство.
Дом, в котором жил Ливенцев, был четырехэтажный, принадлежавший богатому греку Думитраки, который при встрече с ним любезно раскланивался и неизменно называл его поручиком, из чего выводил Ливенцев, что этот пожилой уже, но еще стройный и прямой, фатовато одевавшийся человек когда-то тоже служил в полку и не забыл еще обычных правил старовоенной вежливости в разговоре с военными повышать их в чинах.
Этажом выше Ливенцева в том же доме жил старший врач дружины - Моняков, любивший говорить о себе так:
- В сущности я ведь мог бы освободиться от службы по одной своей хронической болезни кишечника, но поскольку я получаю здесь вполне приличный оклад, да еще сохраняю за собой свой оклад земский, - посудите сами, какой же мне смысл освобождаться из серой шинели?
Действительно, цвет лица у него был какой-то нездоровый, и был весь он фарфорово-прозрачен и худ, но борода, веселого светлого оттенка, хотя слегка и клочковатая, несколько скрашивала его.
Кроме болезни кишечника, у него была еще одна особенность, если не болезнь, замеченная Ливенцевым в первую же прогулку с ним по улице: шагов через двадцать - тридцать каждый раз он приостанавливался и внимательно глядел себе под ноги и оглядывал около себя тротуар. Объяснял он эту странность тем, что года два назад потерял с пальца золотой перстень с дорогим бриллиантом, и случилось это с ним на улице в Мариуполе.
- Я, знаете, очень похудел тогда, и пальцы стали тощие, вот перстень и свалился, а я не заметил сразу... Заявлял, конечно, в полицию, и так вообще, обещал награду тому, кто найдет, - ничего не вышло.
- Да ведь это случилось с вами не в Севастополе, а вы...
- Я все это отлично сознаю, но вот как привык там, в Мариуполе, искать перстень этот глазами на тротуаре, так и не могу отвыкнуть. Конечно, со временем это у меня пройдет... Главное, очень дорогой был камень, и досада была, знаете: зачем, дурак, носил еще перстень, когда он уж на пальце держаться не мог!