Огромная страна выкинула куда-то в пространство и их, к которым не подошел он даже, встретив их мельком на улице, и вот теперь неизвестно, что случилось с ними в каких-то Августовских лесах или где-нибудь раньше...
Списки убитых и раненных в боях офицеров, хотя и урезанные конечно, весьма неполные, только намеки на действительные потери в командном составе, еще печатаются иногда в газетах, а миллионы погибших солдат - они безвестны. И, может быть, только через год, через два узнает какая-нибудь Федосья Кокунько из деревни Звенячки, что муж ее убит или умер от ран или сыпного тифа, но где именно умер - этого она не узнает никогда, да едва ли будет ей это и нужно.
Но этот день оказался днем встреч: еще и адъютанта Татаринова встретил Ливенцев в нескольких шагах от дома Думитраки.
По обыкновению кругло улыбаясь, тот передал ему тщательно сложенную бумажку:
- Вот прочитайте на сон грядущий.
- Что такое? Приглашение на тактические занятия?
- Нет, нет, успокойтесь! Это - последний след вашего врага... Несколько дней храню специально для вас.
И, улыбаясь, торопливо пошел он дальше, а Ливенцев прочитал бумажку, адресованную на имя командира дружины:
"Не застав Вас в штабе дружины, довожу до сведения Вашего, что я являлся сегодня с представлением по случаю отбытия на вновь назначенную должность.
Подполковник Генкель".
Невольно улыбнулся Ливенцев, увидя эту "вновь назначенную должность", и изорвал бумажку в клочки.
V
Денщик Монякова Александр, - молодой малый, вскруживший голову шестнадцатилетней Фене, прислуге хозяйки дома, до того, что она вздумала травиться уксусной эссенцией, когда узнала, что он женат, и Моняков едва ее выходил, - стоял теперь вечером, в этот день встреч, в дверях комнаты Ливенцева и говорил ему негромко:
- Просили вас до себя зайти: так что больные лежат.
- Чем болен таким? Что такое, что все вдруг разболелись?
- Не могу знать... Как передать им прикажете?
- Скажи: сейчас, мол, зайдет.
Александр вышел, мелькнув в дверях красной кумачовой рубахой и блестяще-черным затылком, а Марья Тимофеевна обеспокоенно сказала, появясь внезапно:
- Как же это вы так, Николай Иваныч, идти рискуете? А вдруг тиф у него, и вот вы тогда заразитесь?
- Тиф? Почему тиф?
- А что же вы думаете, мало сейчас в Севастополе тифу?
- Вы думаете, что больше, чем сахару?.. Гм... Тиф? Какой же именно вы предполагаете тиф?
- Да ведь он - Александр говорил - на желудок жалуется.
- Значит, брюшной тиф?.. Тогда бы его в госпиталь взяли, что вы! Ведь он должен же знать, что с тифом ему дома лежать нельзя. Нет, это вы зря меня пугаете.
- А что вы так уверены? Они оба с Александром этим хороши! У самого жена в деревне, а он тут девчонку несчастную с ума сводит... до чего ее довел, что уж травилась! Да я его, такого, и пускать сюда не хотела к себе, только ради вас это!
- Это вы об Александре. А доктор тут при чем?
- Небось у хорошего человека и денщик бы хороший был, а то он сам такой, что с прачкой связался! Тоже нашел с кем, - порядочных для него не было.
Марья Тимофеевна решительно негодовала - и лицо сделала очень строгое, и ноздри раздула, так что Ливенцев сказал, удивясь:
- Если даже и с прачкой спутался, ради тифа простите уж ему это.
- Может, и не тиф, я так говорю только, а насчет прачки очень даже прискорбно это! Образованный человек, а того не знает, что в Севастополе каждая женщина по военному с ума сходит, чтобы ему пуговицы мелом чистить, а он прачку нашел!
- Гм... Почем же вы знаете, что прачку?.. Впрочем, не все ли вам равно?
- Ну как может быть все равно? Что это вы такое говорите, Николай Иваныч! Порядочная женщина должна без мужчины сидеть, а прачка, которая шляется по улицам ночью...
- Почем же вы это знаете?.. Ну, хорошо, хорошо, я ему скажу насчет того, что вы возмущаетесь и очень обижены.
- Николай Иваныч, что вы это! Как можно такое говорить человеку, да когда еще он больной? У него от этого только расстройство будет... Я вот раз в монастыре Георгиевском была, там схимник в церковь входил, и то я на него не смотрела, чтобы его на какую грешную мысль не навесть. Другие женщины стоят со мной рядом, так на него глаза и лупят, а я отвернулась. И что на него смотреть? Некрасивый он очень и уж старый... Это бы ничего, что старый, он не особенно и старый, только лицо уж очень некрасивое.
- Позвольте, как же это? Ведь вы же на него не глядели, на этого схимника? Откуда же вы знаете, что он некрасивый?
- Так издали один раз посмотрела, конечно... А иеромонах, какой там обедню служил, он, говорят, и ученый, и все, а говорить проповедь не может. Начал говорить, а дара слова у него нет. Послушал народ, и все выходить стали... А то у нас тут в церкви, в Севастополе, был один батюшка, прямо как актер: начнет говорить проповедь, он и руками так и этак, он и по амвону бегает, - что же это такое! Или вот судья был в нашем участке, рыжий, с усами рыжими, - ну куда же он! Горячится, голос повышает, ногами топает!.. А другой на его место поступил - брюнет, красивый из себя, спокойный, - вот это был судья!
- Постойте-ка, вы отклонились от темы. И хотя я вижу из ваших слов, что брюнеты вам гораздо больше нравятся, чем рыжие...
- Николай Иваныч! Ну я совсем не буду в таком случае...
И Марья Тимофеевна повернулась уходить, но Ливенцев остановил ее:
- Постойте же! Ведь мы начали о докторе нашем, который кстати не рыжий, хотя и не брюнет. Скорее, он блондин, как и вы. Так вот, вам не нравится его роман с прачкой... Допустим, что такой роман есть в действительности, всякое в жизни может случиться. Но вот, например, если бы он вас пригласил к себе в экономки, ведь вы бы к нему не пошли бы, пожалуй, а?
- Куда же это к нему в экономки? - вся сразу насторожилась Марья Тимофеевна.
- Он из Мариуполя, там он врачом в земстве.
- Это чтобы к нему туда я поехала, а свой Севастополь бросила? Что вы, Николай Иваныч!
Однако особенного негодования не обозначилось на ее полном лице, и Ливенцев продолжал:
- А если бы он в Севастополь перевелся ради вас?
- А он разве не женатый? - уже с видимым любопытством спросила Марья Тимофеевна.
- В том-то и дело, что вдовец!
- А дети есть?
- Никого. Совершенно одинокий... В том-то и дело!
- Да пусть он не рассказывает, что неженатый! Мне так один брюнет красивый, его Владимир Алексеич звали, тоже говорил, что неженатый, а на проверку оказалось, даже на третьей уже был женат, а две первые жены будто бы умерли... А может, он их отравил! Я его пятнадцатого июля со днем ангела поздравляю, а он мне: "Я таких поздравлений не принимаю!" И гордо так! "А какие же, говорю, вы принимаете? Вы бы должны нам визитные карточки послать, чтобы на карточках было напечатано, а мы бы прочитали, какие вы поздравления принимаете". - "Я, говорит, от девиц принимаю только поцелуи!" - "Ну уж это вы меня извините, говорю, Владимир Алексеич, а только я с такими, какие мне мало знакомы, не целуюсь!"
- Гм... Опять вы отклонились в сторону какого-то брюнета... Словом, я вижу, что дела нашего бедного доктора плохи. И прачка - единственный его удел. А вы еще его осуждаете!
- Я потому осуждаю, что... как же так: прачка какая-нибудь - и вдруг... Хотя бы она красивая какая-нибудь была, а то простая совсем!.. У нас флотский один, мичман богатый, на певице женился, какая в театре пела, так он ей дворянство купил, а свадьбу играли закрыто, потому что мичман этот с порядочной девицей перед этим путался и очень от нее скандалу боялся... Ну зато же эта певица - она красивая из себя была:
Когда бы и о чем бы ни начинал говорить с Марьей Тимофеевной Ливенцев, она всегда, как заведенная, съезжала на всевозможные истории подобного рода: лейтенанты и мичманы, поручики и штабс-капитаны, чиновники разных ведомств и даже лица духовные - все они оказывались у нее одержимыми страстью к самым неожиданным любовным приключениям, которые неизменно, как в хороших английских романах, заканчивались браками. При этом не похоже было и на то, чтобы она сочиняла сама все эти истории, нет, - просто, так, должно быть, была устроена ее память, что она впитывала и бережно хранила, как святыню, каждую слышанную быль и расцвечивала, насколько могла, то, что случалось с нею самой.
Иногда Ливенцев ее слушал без досады, замечая с улыбкой:
- Да вы, Марья Тимофеевна, прямо "Декамерон" какой-то!
Но в этот вечер не до подобных рассказов было: скопилось много неприятного за день, и беспокоило то, что вот слабый, но бодрый всегда человек, доктор Моняков свалился. А если тиф в самом деле?..
- Ну что вы, какой там тиф! - говорил ему Моняков, когда он сел у его постели. - Просто расшалилась моя старая язва двенадцатиперстной кишки... Болезнь эта считается в медицине загадочной. Происхождение ее толкуют и так и этак, но от всех этих толкований больным не легче. Лечить ее в сущности нечем. Только режим. Соблюдаем режим, а иногда вот лежим...
Он пытался шутить даже, этот бородатый худой человек очень усталого вида, но это ему плохо удавалось. Все-таки он был явно доволен, что Ливенцев зашел и сидел около.
- Послушайте, но ведь вы могли бы подать на комиссию, и вас бы освободили от службы, - сказал Ливенцев.
- Америку открыл! А какой же мне смысл? Тут я могу вот лежать, у меня есть помощник, младший врач, - он зайдет вместо меня в околоток, в котором, кстати сказать, ни мне, ни ему нечего делать. А вернись я опять на земскую службу, там разве имеешь когда-нибудь отдых? Там надо лечить от всех болезней, да еще и операции делать, и акушером быть...
- Да, здесь вам, разумеется, легче, - не придумал что бы такое сказать ему еще Ливенцев.
Но Моняков, хотя и слабый, и с закрывающимися иногда глазами, и с какою-то легчайшей на вид рукою, на которой и синие вены казались усталыми донельзя, рукою, застывшею на кончике бессильной бороды, видимо хотел не столько слушать его, сколько говорить сам.