Ливенцев отмечал, наблюдая и слушая ее, что она - женщина решительных суждений, размашистых движений и яростной походки, но вспомнил Миткалева и сказал:
- Да, алкоголики, например...
- Неисправимые алкоголики, которые все готовы лакать даже спирт из-под зародышей в музее, - зачем их держать на службе? Явный вред от них! А то бывают даже эпилептики, но скрывают... Или у него, например, грыжа, и ходит он - как через заборы все время лазает, а тоже туда же: слу-жить хочу отечеству!
- Вы, надеюсь, это только об офицерах говорите?
- Ну уж, разумеется, не о нижних чинах, которые членовредительством занимаются и сулему пьют, чтобы их отпустили.
- Маня - в офицерской палате, - скромно вставила Еля.
Она вообще держалась очень скромно при своей старшей подруге, которая собиралась уходить на службу в госпиталь, хотя и не отдохнула еще как следует от продолжительной поездки, приехав только в этот день утром.
- Проездила двенадцать дней, - рассказывала она, - сколько ночей не спала! Вы представьте: получаю телеграмму от брата, поручика: "Ранен, лежу в Варшаве". Взяла отпуск, тут же помчалась в Варшаву. Примчалась, ищу везде, бегаю высуня язык по всем лазаретам... Кое-как нашла след наконец, но только один след, а не брата: "Третьего дня отправлен в Двинск". Я немедленно в Двинск... В Двинске на вокзале телеграмма до востребования: "Отправлен Новгород". Я в Новгород тут же, без отдыха. А там уж по залу первого класса ходит почтальон железнодорожный: "Госпоже Квецинской телеграмма!" - "Мне, говорю, мне! Давай! Что там такое?" Читаю: "Отправлен Петроград". Я тут же в Петроград. Там его и нашла наконец, - слава богу, дальше не успели еще отправить. И представьте! - легко ранен в руку шрапнелью и контужен - вот так, правый бок... и только всего! А я-то что передумала за это время, потому что нигде не могла добиться, как ранен! Думала уж - без ног лежит, обрубок, а он легко! Даже досадно мне стало! Теперь посылают его в Крым, нашли неврастению... А я побыла у него всего один день - и назад... На двенадцатый день вернулась, хотя отпуск получила на три недели... Вот, вступаю в исполнение обязанностей.
- Почему же вы так спешили?
- Не могу иначе! Это мое призвание.
- Вот как! С каких же это пор?
- Как с каких? Я еще и в болгарско-турецкую войну сестрой была в Болгарии. Это два года назад... И теперь я вот уже почти семь месяцев...
И, говоря это, она все время металась по двум комнатам, находя нужные ей вещи, и ботинки ее на высоких, но крепких каблуках стучали, как солдатские сапоги. Держалась она грудью вперед, голос у нее был резкий, рука тоже неслабая и широкая в кисти.
- Военная косточка! - сказал о ней Ливенцев, когда она ушла наконец.
- Вы угадали, - улыбнулась Еля. - Ее отец в полковничьем чине, заведует какими-то военными складами, на Днепре где-то... Как она вам понравилась?
- Дама строгая, - неопределенно ответил Ливенцев.
- Она девица, а не дама.
- Гм... А замашки у нее на большую семью, так человек на пятнадцать.
- Хорошо-хорошо, вот я ей передам, что вы про нее думаете! - погрозила Еля пальцем.
- Это меня пугает!.. А вы как? Быть сестрой - это и ваше призвание?
- Нет... О нет!.. Сейчас просто нечего больше делать, вот почему я...
- Вы могли бы учиться. Как же так нечего делать?
Еля вздохнула, но спросила устало:
- Учиться... а зачем?.. Разве не все равно, что учиться, что не учиться? И чему я такому могла бы научиться? Зубы рвать? Благодарю покорно! Мне один зуб тоже вытащили... вот! - тут она подняла губу и, как самому близкому человеку, показала ему, какого именно зуба у нее не хватает. - А зуб этот можно было отлично замазать этой самой штуковинкой, "пломбой"... И я бы не проклинала зубной врачихи.
- Как будто, кроме этой зубной, профессии никакой и нет? - улыбнулся Ливенцев. - Вы бы пошли по своему призванию.
- А какое же у меня призвание? - удивленно глянула Еля. - Решительно никакого нет у меня призвания. Я - без призвания. А кроме того... кроме того, у меня ведь совершенно растоптанная душа!
И опять появилась у нее та самая, вчерашняя понурость, и Ливенцев сказал шутливо:
- Ну вот, - кто это вам успел уже растоптать душу? Вы еще ребенок, у вас...
- Еще и души нет! - закончила за него и в тон ему Еля. - И вообще, есть ли у женщины душа - это находится у мужчин под большим сомнением.
- Вот как вы нас трактуете! - улыбнулся Ливенцев.
- Однако скажите мне, кто выдумал вот этот самый сестризм? - провела она пальцем по своему кресту.
- Насколько я знаю, в нашей армии до севастопольской кампании его не было...
- А-а! После севастопольской кампании пошли всякие реформы, и это у нас тоже, значит, была реформа?.. А милосердие тут при чем? Ни у кого из сестер, сколько я их видела, никакого милосердия ни к кому нет, а просто... у одних - служба: надо же где-нибудь жалованье получать, а у других - еще проще и еще хуже... Достаточно сказать, что все актрисы без ангажемента в сестры пошли... Я еще и так где-то читала, что вот, дескать, война - это, конечно, зло, но зато какой взрыв добра, - так и написал кто-то: "взрыв добра!" - она порождает вот этот самый сестризм! Что вот, подобно там каким-то лейкоцитам, как они к ране в теле сбегаются со всех сторон и начинают ее, рану эту, затягивать, так и белые сестры милосердия мчатся отовсюду залечивать раны войны... Че-пу-ха злостная! Эти белые сестры, подумаешь, дуры, что ли? И как будто от них действительно какая-нибудь польза! Все, что они делают, пустяки это все!.. А Вейнингер на этом самом сестризме споткнулся и брякнулся в грязь носом! Что он там написал о сестрах милосердия!.. Эх! Маль-чиш-ка!.. А Достоевский какую чушь писал о войне! "В иное время трешницы не выпросишь, а во время войны пожертвования так и льются рекой..."{417} Почему он так писал? Разве он не знал, что эти пожертвования - капля в море, а вой-на-а...
- Постойте-ка! Вы такая маленькая - и так расправляетесь с разными большими людьми! - удивился Ливенцев. - Это вы чьи-нибудь чужие слова повторяете?
- Почему чужие? - посмотрела она на него, нахмурясь. - Я, по-вашему, совсем не умею ни капельки думать? И ничего не умею видеть?.. Нет, я отлично вижу и знаю, как Мане Квецинской хочется найти себе мужа. Только прочного мужа, понимаете, настоящего, а не кого-нибудь... Ведь она не-кра-си-ва, бедняжка, и вот ей хочется взять чем-нибудь другим... Вдруг он ей скажет: "Ты меня выходила! Ты меня спасла! Ты меня воскресила к жизни... Без тебя я бы погиб!.." И вдруг он женится. И потом он будет ей всю жизнь покупать шляпки по сезону и ребят ее нянчить...
- Однако вы - язвочка! - покачал головою Ливенцев.
- Я не люблю, когда притворяются.
- Будто вы сами никогда не притворяетесь?
- Всегда!.. Я не досказала, вы меня перебили... Я не люблю, когда притворяются и всякий расчет свой за какой-то там подвиг выдают! Охотник, когда в болоте охотится, он тоже во всякой грязи побывает. Так ведь это же принималось во внимание, на то у него высокие сапоги. Придет домой, снимет, а чистые ботинки наденет. Зато же он дичь принесет...
- Что и требовалось доказать! - усмехнулся Ливенцев.
- Так только наш учитель математики говорил.
- Я тоже был учителем математики.
- Вот ка-ак! - весьма разочарованно протянула Еля.
- Вижу, что мне не следовало сознаваться в этом, но-о... что делать: истина для меня дороже даже Платона... Знаете вы, конечно, кто был Платон?.. Не понимаю я только одного: как вы, с таким здравым взглядом на этот самый сестризм, все-таки сестра?
- Я очень добивалась быть именно сестрою... Почему? Я вам уже сказала почему: потому что полковник Ревашов теперь на фронте.
- Но ведь в том же полку и ваш отец врачом... Теперь я кое-что понимаю.
- Что вы понимаете?.. Не-ет! - покачала головой Еля. - Нет, вы не понимаете! Полковник Ревашов... может быть, он уже генерал теперь; я не всегда газеты читаю... это тот самый человек, который растоптал мою душу.
- А-а!..
Ливенцев посмотрел на нее пристально, но у нее были только грустные, а не возмущенные глаза; они округлели, стали больше, заметнее на ее лице, даже половину всего этого небольшого лица заняли теперь глаза, но глаза сосредоточенно-грустные.
Перевалившее за полдень солнце било теперь в верхнюю часть окна, под которым сидела Еля, и Ливенцев замечал, как мелко дергались ее полные, почти детские губы, но тоска глаз была сухая.
- Он, этот Ревашов, несомненно как-то обидел вас? - с усилием спросил Ливенцев.
- Как-то? Почему "как-то"?.. Это всем известно, как именно! подбросила вдруг голову Еля.
- Допустим, что известно и мне... - сказал Ливенцев, но почему-то сказал это с трудом.
Он сам себя ловил на том, что предпочел бы этого не знать; что если бы не было совсем какого-то полковника Ревашова у этой странной маленькой сестры, то ему было бы гораздо приятнее сидеть у нее за столом, делать вид, что нравятся мучнистые дешевые конфеты и жидкий чай, смотреть ей в капризно меняющие выражение глаза и слушать какие-то с чужих слов, а не ее собственные, конечно, рассуждения о сестризме.
- Допустим, что знаю и я, как растоптана ваша душа этим... боюсь ошибиться в чине и потому скажу - генералом. Но все-таки - он на фронте, вы здесь. Если вы даже задались целью найти его, чтобы сказать ему: "Ты негодяй и подлец!", то... как же все-таки могли бы вы это сделать?
- Я чтобы сказала ему: "Негодяй и подлец!"?.. Почему? - очень удивилась Еля.
- А что еще хотите вы сказать ему? - удивился теперь уже Ливенцев.
- Я? Я просто хотела бы поступить отсюда в санитарный поезд... в санитарный поезд, который эвакуирует раненых с фронта в тыловые лазареты. Может быть, тогда...
Она запнулась было, лицо ее вдруг стало растерянным, губы дернулись, но, оправившись, она закончила:
- Может быть, будет ранен полковник Ревашов... вот так, например, как брат Мани Квецинской, осколком шрапнели в левую руку... и пусть даже контузия правого бока... а я тогда...