Заутреня святителей — страница 15 из 44

Дорогой парчой, алым бархатом,

Золотой казной, жемчугами-камнями…

И в долгу-то мы перед матушкой,

И в долгу большом перед родненькой.

К выносу на дорогу «обетного хлеба» Митрофан и Лукерья готовились с тугою душевной. Вчера Лукерья собирала по всей деревне муку для «обычая», но никто ничего не дал, только на смех подняли.

Рано утром в избе Тараканова запахло горячим хлебом. Пока он доходил в печи, Митрофан стоял перед иконами и молился.

В полдень стали готовиться к выносу. Хлеб задался румяным и наливным. Старуха перекинула его с руки на руку и сказала:

— Хышь на царскую трапезу!

Старик постучал по загаристой корке и высловил:

— Сущий боярин!

Хлеб положили на деревянное блюдо, перекрестили его и покрыли суровым полотенцем. Старик принял его на обе руки. Лукерья открыла дверь и сказала вслед:

— Как по занебесью звёздам несть числа, дак бы и хлебушка столько добрым людям…

Митрофан пошёл по деревенской улице. Он был без шапки, с приглаженными волосами, с расчёсанной на две стороны бородою, в длинной холщовой рубахе. Концы полотенца с вышитой занизью свисали до земли, как дьяконский орарь.

Парни и девки, стоявшие у раскрытых окон народного дома и слушавшие радио, увидев Митрофана, засмеялись. Подвыпивший парень в манишке и сползающих манжетах махнул старику бутылкой водки и надсадно хамкнул:

— Гони сюда закуску!

Старик остановился и степенно ответил:

— Не смейтесь, ребятки! Хлеб Господень несу!

Митрофан дошёл до перекрёстка и остановился. Дороги были тихими, прогретыми майским солнцем. Весёлой побежкой гулял ветер, взмётывая золотистую пыль.

От запаха ли пыли, пахнувшей по весне ржаными колосьями, или от зелёной зыби раскинувшегося ржаного поля Митрофан стал думать о хлебе: «Даст ли Господь урожай?»

Вспомнились прежние градобития, неуёмные дожди, иссушающий зной, и во рту становилось горько, а хлеб на руках потяжелел. Солнце играло с ветром. Митрофан залюбовался их игрою и сразу же осветился.

— Ничего, — сказал нараспев, — Микола Угодник умолит, вызволит мужика из беды… Он, Микола-то, по межам ходит, хлеб родит, да и к тому же в Крещенье снег шёл хлопьями, а это всегда к урожаю…

На автомобиле проехали городские люди. С широким удивлением посмотрели на бородатого высохшего старика, стоявшего у дорожного вскрая: откуда это древнее видение? Кого он поджидает с хлебом-солью среди пустых полей?

Мимо старика проехал велосипедист в кожаной куртке и таких же штанах. Он остановился и спросил:

— Ты, старина, зачем тут стоишь?

— Бедных зашельцев поджидаю…

— А это для чего?

— Хлебушком хочу с ними побрататься… Обычай такой у нас… старинный… штобы это Господь за нашу милость урожай хороший послал…

Велосипедист покачал головой.

Время уходило за полдень, а из нищей братии никто не показывался. Это начинало тревожить Митрофана.

— Плохой знак… недобрый… Не посылает Господь ни одного доброго человека… Вот что значит одному-то выходить с хлебом!.. Пошли бы, как встарь, всей деревней, Господь-то и услышал бы…

От усталости Митрофан присел на придорожный камень и задумался. Думы были тяжёлые. Чтобы не так больно было от них, он старался дольше и глубже смотреть на поля. Несколько раз повторил:

— Своя земля и в горсти мила!

В думах своих не заметил, как мимо прошёл человек в рваной «чернизине» и босой. Митрофан прытко поднялся с камня и крикнул вслед:

— Эй! Поштенный! Остановись!

— Чево? — повернулся прохожий.

— Вы из нищих? — радостно спросил старик, приближаясь к нему с хлебом.

Прохожий плюнул и выругался.

Подойдя поближе, старик признал в нём скупого лавочника из Верхнего села.

Почти до вечера простоял Митрофан на перекрёстке и никого из нищей братии не дождался.

1938

ИСПОВЕДЬ

— Ну, Господь тебя простит, сынок… Иди с молитвой. Да смотри, поуставнее держи себя в церкви. На колокольню не лазай, а то пальто измызгаешь. Помни, что за шитьё-то три целковых плочено, — напутствовала меня мать к исповеди.

— Деньги-то в носовой платок увяжи, — добавил отец, — свечку купи за три копейки и батюшке за исповедь дашь пятачок. Да смотри, ежова голова, не проиграй в орла и решку и батюшке отвечай по совести!

— Ладно! — нетерпеливо буркнул я, размашисто крестясь на иконы.

Перед уходом из дома поклонился родителям в ноги и сказал:

— Простите меня, Христа ради!

На улице звон, золотая от заходящего солнца размытая дорога, бегут снеговые звонкие ручейки, на деревьях сидят скворцы, по-весеннему гремят телеги, и далеко-далеко раздаются их дробные скачущие шумы.

Дворник Давыд раскалывает ломом рыхлый лёд, и он так хорошо звенит, ударяясь о камень.

— Куда это ты таким пижоном вырядился? — спрашивает меня Давыд, и голос его особенный, не сумеречный, как всегда, а чистый и свежий, словно его прояснил весенний ветер.

— Исповедаться! — важно ответил я.

— В добрый час, в добрый, но только не забудь сказать батюшке, что ты прозываешь меня «подметалой-мучеником», — осклабился ­дворник.

На это я буркнул:

— Ладно!

Мои приятели — Котька Лютов и Урка Дубин пускают в луже кораблики из яичной скорлупы и делают из кирпичей запруду.

Урка недавно ударил мою сестрёнку, и мне очень хочется подойти к нему и дать подзатыльника, но вспоминаю, что сегодня исповедь и драться грешно. Молча, с надутым видом, прохожу мимо.

— Ишь, Васька зафорсил-то! — насмешливо отзывается Котька. — В пальто новом… в сапогах, как кот… Обувь лаковая, а рожа аховая!

— А твой отец моему тятьке до сих пор полтинник должен! — сквозь зубы возражаю я и осторожно, чтобы не забрызгать грязью лакированных сапог, медленно ступаю по панели. Котька не остаётся в долгу и кричит мне вдогонку звонким рассыпным голосом:

— Сапожные шпильки!

Ах, с каким бы наслаждением я наклал бы ему по шее за сапожные шпильки! Форсит, адиёт, шкилетина, что у него отец в колбасной служит, а мой тятька сапожник… Сапожник, да не простой! Купцам да отцам дьяконам сапоги шьёт, не как-нибудь!

Гудят печальные великопостные колокола.

— Вот ужо… после исповеди, я Котьке покажу! — думаю я, подходя к церкви.

Церковная ограда. Шершавые вязы и мшистые берёзы. Длинная зелёная скамейка, залитая дымчатым вечерним солнцем. На скамейке сидят исповедники и ждут начала Великого повечерия. С колокольни раздаются голоса ребят, вспугивающие церковных голубей. Кто-то увидел меня с высоты и кличет:

— Ва-а-сь-ка! Сыпь сюда!

Я как будто бы не слышу, а самому очень хочется подняться по старой скрипучей лестнице на колокольню, позвонить в колокол, с замиранием сердца поглядеть на разбросанный город и следить, как тонкие бирюзовые сумерки окутывают вечернюю землю, и слушать, как замирают и гаснут вечерние шумы.

— Одежду и сапоги измызгаешь, — вздыхаю я, — нехорошо, когда ты во всём новом!

— И вот, светы мои, в пустыне-то этой подвизались три святолепных старца, — рассказывает исповедникам дядя Осип, кладбищенский сторож. — Молились, постились и трудились… да… трудились… А кругом одна пустыня…

Я вникаю в слова дяди Осипа, и мне представляется пустыня, почему-то в виде неба без облаков.

— Васька! И ты исповедаться? — раздаётся сиплый голос Витьки.

На него я смотрю сердито. Вчера я проиграл ему три копейки, данные матерью, чтобы купить мыла для стирки, за что и влетело мне по загривку.

— Пойдем сыгранём в орла и решку, а? — упрашивает меня Витька, показывая пятак.

— С тобой играть не буду! Ты всегда жулишь!

— И вот пошли три старца в един град к мужу праведному, — продолжает дядя Осип.

Я смотрю на его седую длинную бороду и думаю: «Если бы дядя Осип не пьянствовал, то он обязательно был бы святым!..»

Великое повечерие. Исповедь. Густой душистый сумрак. В душу глядят строгие глаза батюшки в тёмных очках.

— Ну, сахар-то, поди, таскал без спросу? — ласково спрашивает меня.

Боясь поднять глаза на священника, я дрожащим голосом отвечаю:

— Не… у нас полка высокая!..

И когда спросил он меня: «Какие же у тебя грехи?» — я после долгого молчания вдруг вспомнил тяжкий грех. При одной мысли о нём бросило меня в жар и холод.

«Вот-вот, — встревожился я, — сейчас этот грех узнает батюшка, прогонит с исповеди и не даст завтра святого Причастия…»

И чудится, кто-то тёмноризный шепчет мне на ухо: «Кайся!»

Я переминаюсь с ноги на ногу. У меня кривится рот, и хочется заплакать горькими покаянными слезами.

— Батюшка… — произношу сквозь всхлипы, — я… я… в Великом Посту… колбасу трескал! Меня Витька угостил… Я не хотел… но съел!..

Священник улыбнулся, осенил меня тёмной ризой, обвеянной фимиамными дымками, и произнёс важные, светлые слова.

Уходя от аналоя, я вдруг вспомнил слова дворника Давыда, и мне опять стало горько. Выждав, пока батюшка происповедал кого- то, я подошел к нему вторично.

— Ты что?

— Батюшка! У меня ещё один грех. Забыл сказать его… Нашего дворника Давыда я называл «подметалой-мучеником»…

Когда и этот грех был прощён, я шёл по церкви, с сердцем ясным и легким, и чему-то улыбался.

Дома лежу в постели, покрытый бараньей шубой, и сквозь прозрачный тонкий сон слышу, как отец тачает сапог и тихо, с переливами, по-старинному, напевает: «Волною морскою, скрывшаго древле». А за окном шумит радостный весенний дождь…

Снился мне рай Господень. Херувимы поют. Цветочки смеются. И как будто бы сидим мы с Котькой на травке, играем наливными райскими яблочками и друг у друга просим прощения.

— Ты прости меня, Вася, что я тебя «сапожными шпильками» обозвал!»

— И ты, Котя, прости меня. Я тебя «шкилетом» ругал! А кругом рай Господень и радость несказанная!

1935

МАТИ-ПУСТЫНЯ

Голубым весенним днём, извилистой лесной тропой, под зелёной тенью берёз, тихим болезненным шагом шёл к себе на родину, в село Коростёлово, солдат красной армии Семён Завитухин, ржановолосый и низкорослый деревенский парень.