Заутреня святителей — страница 18 из 44

— С брусничным вареньем.

— А ещё с чем?

— Ни с чем.

— Маловато, — нахмурился я, — а вот Гришка мне сказывал, что у них сегодня шесть пирогов и три каравая!

— За ним не гонись, сынок… Они богатые.

— Отрежь пирога с вареньем. Мне очень хочется!

— Да ты, сынок, фармазон, что ли, али турка? — всплеснула мать руками. — Кто же из православных людей пироги ест до обедни?

— Петро Лександрыч, — ответил я, — он даже и в посту свинину лопает!

— Он, сынок, не православный, а фершал! — сказала мать про нашего соседа фельдшера Филиппова. — Ты на него не смотри. Помолись лучше Богу и иди к обедне.

По земле имениннице солнце растекалось душистыми и густыми волнами. С утра уже было знойно, и все говорили — быть грозе!

Ждал я её с тревожной, но приятной настороженностью — первый весенний гром!

Перед уходом моим к обедне пришла к нам Лида — прачкина дочка, первая красавица на нашем дворе, и, опустив ресницы, стыдливо спросила у матери серебряную ложку.

— На что тебе?

— Говорят, что сегодня громовой дождь будет, так я хочу побрызгать себя из серебра дождевой водицей. От этого цвет лица бывает хороший!

Сказала и заяснилась пунцовой зорью.

Я посмотрел на неё, как на золотую чашу во время литургии, и, заливаясь жарким румянцем, с восхищением и радостной болью, воскликнул:

— У тебя лицо, как у Ангела-хранителя!

Все засмеялись. От стыда выбежал на улицу, спрятался в садовой засени и отчего-то закрывал лицо руками.

Именины земли Церковь венчала чудесными словами, песнопениями и длинными таинственными молитвами, во время которых становились на колени, — а пол был устлан цветами и свежей травой. Я поднимал с пола травинки, растирал их между ладонями и, вдыхая в себя горькое их дыхание, вспоминал зеленые разбеги поля и слова бродяги Яшки, исходившего пешком всю Россию: «Зелёным лугом пройдуся, на синее небо нагляжуся, алой зоренькой ворочуся!»

После обеда пошли на кладбище поминать усопших сродников. В Троицын день батюшки и дьякона́ семи городских церквей служили на могилах панихиды. Около белых кладбищенских врат кружилась, верещала, свистела, кричала и пылила ярмарка. Безногий нищий Евдоким, сидя в тележке, высоким рыдающим голосом пел про Матерь Божию, идущую полями изусеянными и собирающую цветы, «дабы украсить живоносный гроб Сына Своего Возлюбленного».

Около Евдокима стояли бабы и пригорюнившись слушали. Деревянная чашка безногого была полна медными монетами. Я смотрел на них и думал: «Хорошо быть нищим! Сколько на эти деньги конфет можно купить!»

Отец мне дал пятачок (и в этом тоже был праздник). Я купил себе на копейку боярского квасу, на копейку леденцов (четыре штуки) и на три копейки «пильсиннаго» мороженого. От него у меня заныли зубы, и я заревел на всю ярмарку.

Мать утешала меня и говорила:

— Не брался бы, сынок, за городские сладости! От них всегда наказание и грех!

Она перекрестила меня, и зубы перестали болеть.

На кладбище мать посыпала могилку зёрнами — птицам на поминки, а потом служили панихиду. Троицкая панихида звучала светло, «и жизнь бесконечная», про которую пели священники, казалась тоже светлой, вся в цветах и в берёзках.

Не успели мы дойти до дома, как на землю упал гром. Дождь вначале рассыпался круглыми зернинками, а потом разошёлся и пошёл гремучим «косохлёстом». От весёлого и большого дождя деревья шумели свежим широким говором и густо пахло берёзами.

Я стоял на крыльце и пел во всё горло:

Дождик, дождик, перестань,

Я поеду на Иордань —

Богу молиться, Христу поклониться.

На середину двора выбежала Лида, подставила дождю серебряную ложечку и брызгала милое лицо своё первыми грозовыми дождинками.

Радостными до слёз глазами я смотрел на неё и с замиранием сердца думал:« Когда я буду большим, то обязательно на ней женюсь!»

И чтобы поскорее вырасти, я долго стоял под дождём и вымочил до нитки свой новый праздничный костюм.

1936

ВЕРИГИ

Предгрозовой июньской ночью иеромонах Македоний обходил шестисотлетние стены Печёрского Успенского монастыря.

Вратарь отбивал в старинное било ночные часы. На дрожащие, суровые звуки била откликнулся колокол Печёрской звонницы, и за ним густо и важно пропели часы Свято-Никольской церкви.

Над золотыми куполами собора висели тучи с медными отсветами. По земле извивался сухой ветер, шумели старые монастырские дубы. Иеромонах Македоний дошёл до монастырских врат, где, по преданию, был обезглавлен Иваном Грозным преподобный игумен Корнилий. Македонию вспомнились слова из одной ветхой монашеской летописи: «По умерщвлении Корнилия преподобнаго, падоша Иване царь на хладныя мощи его, и зело плакася горько». Повторял эти слова и вздыхал.

Около врат стоял человек на коленях. Шаги монаха испугали его. Он встал с колен и хотел броситься бежать. Монах остановил его и успокоил.

— Вы издалёка? — спросил он.

Пристально вглядевшись в тихие, сострадательные глаза монаха, незнамый шёпотом ответил:

— Я тайком пришёл из России!..

— Горе, наверное, большое заставило вас прийти сюда?

— На душе у меня страшный несмываемый грех! — с отчаянием выкрикнул он, закрыв лицо руками. — Бог оставил меня! Перекрести меня! Страшно мне!

Иеромонах перекрестил его и усадил на камень, рядом с собою.

Пробили монастырские часы. Когда угас в воздухе их ночной перезвон, человек робко и растерянно, в бессвязных словах, рассказал страшную повесть о себе:

— Это было в 1918 году. Я служил в красной армии. Пьяными мы ворвались в этот монастырь. Перед этим мы расстреляли у монастырских стен двух печёрских жителей. Со свистом, руганью и песнями мы взломали церковные двери и, в шапках, с папиросами в зубах, ворвались в храм искать сокровища. Что мы только в храме не делали, — подумать теперь страшно! Плевались, пели песни, хохотали. Я, как сейчас помню, всё хотел в уста Спасителя папироску вставить.

…Никаких сокровищ мы не нашли. Пошли в пещеры, где ваши иноки упокоеваются. Могильные плиты штыками да прикладами вскрывали, — всё думали, что монахи свои драгоценности в гробы попрятали! Много монашеских гробов раскрыли, осквернили и разрушили. Ничего не нашли.

Стоял в пещере, на месте первоначального алтаря подвижников, образ Богоматери… Мы этот Образ на пол опрокинули и сапогами, грязными солдатскими сапожищами… по этому Образу!..

Взяла меня злоба, что мы ничего здесь не нашли, и в злобе своей я штыком ударил в череп монаха, лежащего во гробе.

Стали мы выходить из пещер. Перед тем как выйти, я почему-то оглянулся назад и увидел, как над чьим-то гробом светилась синенькая лампадка… Своды, мрак, переходы и этот синий огонь над гробом!.. Взглянул я на эту лампадку и обуял меня такой страх, что я закричал и как безумный выбежал из пещеры. С этих пор, вот уже десять лет, я не нахожу успокоения. Каждую ночь вижу монаха с проколотым черепом и всюду, куда ни посмотрю, синие лампады перед глазами…

…Чтобы загладить окаянство моё, я стал изнурять своё тело. Вот, посмотрите…

Человек расстегнул рубашку и показал монаху железные вериги.

— Совесть погнала меня из России… сюда… монастырским стенам поклониться и попросить прощения у святых угодников. Услышит ли меня Бог? Простит ли меня, окаянного зверя?

Человек умолк и расплакался.

На прощанье он попросил перекрестить его. Иеромонах перекрестил, и рука его коснулась железных вериг.

Долго смотрел ему вслед и думал о таинственных жутких путях русской души, о величайших падениях её и величайших восстаниях, — России разбойной и России веригоносной.

Грозовые тучи прошли стороной. Далеко-далёко перекатывался гром, и в том направлении, где лежала Россия, вспыхивали молнии.

1929

МОЛНИИ СЛОВ СВЕТОЗАРНЫХ

Любил дедушка Влас сребротканый лад церковнославянского языка. Как заговорит, бывало, о красотах его, то так и обдаст тебя монастырским ветром, так и осветит всего святым светом. Каждое слово его казалось то золотым, то голубым, то лазоревым и крепким, как таинственный адамантов камень. Тяжко грустил дедушка, что мало кто постигал светозарный язык житий, пролога, великого канона Андрея Критского, миней, триоди цветной и постной, октоиха, псалтыря и прочих богодухновенных песнопевцев.

Не раз говаривал он мягко гудящим своим голосом:

— В кладезе славянских речений — златые струи вод Господних. В нем и звезды, и лучи, и ангельские гласы, и камения многоцветные, и чистота, сне́га горного светлейшая!

Развернёт, бывало, дед одну из шуршистых страниц какой-нибудь древней церковной книги и зачнет читать с тихой обрадованной улыбкой. Помню, прочитал он слова: «Тя, златозарный мучеников цвет почитаю». Остановился и сказал в тихом вдумье:

— Вникни, чадо, красота-то какая! Что за слово-то чудесное: «златозарный». Светится это слово!

До слёз огорчало деда, когда церковники без великой строгости приступали к чтению, стараясь читать в нос, скороговоркой, без ударений, без душевной уветливости.

Редко кто понимал Власа. Отводил лишь душу со старым заштатным дьяконом Афанасием — большим знатоком славянского языка и жадно влюблённым в драгоценные его камни.

Соберутся, бывало, в повечерье за пузанком рябиновой (прозванной дедом «Златоструем»), и заструятся у них такие светлопевучие речи, что в сумеречном домике нашем воистину ­заревно становилось. Оба они с дьяконом невелички, сребровласые, румяные и сухенькие. Дедушка был в обхождении ровен, мягок, не торопыга, а дьякон — горячий, вздымистый и неуемный. Как сейчас помню одну из их вечерних бесед… Набегали сумерки. Дед ходил в валенках-домовиках по горенке и повторял вслух только что найденные в минеи слова: «Молниями проповедания просветил еси во тьме сидящия».

Дьякон прислушивался и старался не дышать. Выслушал, вник, опрокинул чарочку и движением руки попросил внимания.