Заутреня святителей — страница 21 из 44

Епископ Палладий умер рано утром. В это время ударили к заутрене в заречной церкви и над снежной землёй, в голубом морозном дыме поднималось солнце.

1925

ТАЙНОДЕЙСТВИЕ

Впервые услышанное слово «проскомидия» почему-то представилось мне в образе безгромных ночных молний, освещающих ржаное поле. Оно прозвучало для меня так же таинственно, как слова: «молния», «всполох», «зорники» и услышанное от матери волжское определение зарниц — «хлебозар».

Божественная проскомидия открылась мне в летнее солнечное воскресенье, в запахе лип, проникавшем в алтарь из причтового сада, и литургийном благовесте.

Перед совершением её священник с дьяконом долго молились перед затворёнными Святыми вратами, целовали иконы Спасителя и Божьей Матери, а затем поклонились народу. В церкви почти никого не было, и я не мог понять: кому же кланяются священнослужители? Пузатому старосте, что ли, считающему у выручки медную монету, или Божьей хлебнице-просфорне, вынимающей из мешка просфоры? Об этом я спросил чтеца Никанора Ивановича, и он объяснил мне мудрёными церковными словами:

— Всему миру кланяются! Ибо сказано в чине священныя и Божественныя литургии: «Хотяй священник божественное совершити тайнодействие, должен есть примирен быти со всеми».

Духовенство облачалось в ризы. Я не сводил глаз с этого невиданного мною обряда. Батюшка надел на себя длинную, как у Христа, шёлковую одежду — подризник и произнёс звучащие тихим серебром слова: «Возрадуется душа моя о Господе, облече бо мя в ризу спасения, и одеждою веселия одея мя, яко жениху возложи ми венец, и яко невесту украси мя красотою».

Облачённый в стихарь дьякон, видя мое напряжённое внимание, шёпотом стал пояснять мне:

— Подризник знаменует собою хитон Господа Иисуса Христа.

Священник взял епитрахиль и, назнаменав его крестным осенением, сказал: «Благословен Бог, изливай благодать Свою яко миро на главы, сходящее на ометы одежди Его».

— Епитрахиль — знак священства и помазания Божия…

Облекая руки парчовыми нарукавницами, священник произнёс: «Руци Твои сотвористе мя и создасте мя: вразуми мя, и научуся заповедем Твоим» — и при опоясании парчовым широким поясом: «Благословен Бог, препоясуй мя силою и положи непорочен путь мой… на высоких поставляяй мя».

— Пояс — знаменует препоясание Господа перед совершением Тайной вечери, — прогудел мне дьякон.

Священник облачился в самую главную ризу — фелонь, произнеся литые, как бы вспыхивающие слова: «Священницы Твои, Господи, облекутся в правду, и преподобнии Твои радостию возрадуются…»

Облачившись в полное облачение, он подошёл к глиняному умывальнику и вымыл руки: «Умыю в неповинных руце моя и обыду жертвенник Твой, Господи… возлюбих благолепие дому Твоего и место селения славы Твоея…»

На жертвеннике, к которому подошли священник с дьяконом, стояли залитые солнцем Чаша, дискос, звездица, лежало пять больших служебных просфор, серебряное копьецо, парчовые покровы. От солнца жертвенник дымился, и от чаши излучалось острое сияние.

Проскомидия была выткана драгоценными словами: «Воздвигоша реки, Господи, воздвигоша реки гласы своя… Дивны высоты морския, дивен в высоких Господь… Святися и прославися пречистое и великолепное имя Твое…»

Священник с дьяконом молились о памяти и оставлении грехов царям, царицам, патриархам и всем-всем, кто населяет землю, и о тех молились, кого призвал Бог в пренебесное Свое царство.

Много произносилось имён, и за каждое имя вынималась из просфоры частица и клалась на серебряное блюдце — дискос. Тайна литургии до сего времени была закрыта Царскими вратами и завесой, но теперь она вся предстала предо мною. Я был участником претворения хлеба в Тело Христово и вина в истинную Кровь Христову, когда на клиросе пели «Тебе поем, Тебе благословим», а священник с душевным волнением произносил: «И сотвори убо хлеб сей, честное тело Христа Твоего, а еже в чаше сей, честную кровь Христа Твоего, аминь, аминь, аминь…»

В этот день я испытывал от пережитого впечатления почти болезненное чувство; щёки мои горели, временами била лихорадка, в ногах была слабость. Не пообедав как следует, я сразу же лёг в постель. Мать заволновалась:

— Не заболел ли ты? Ишь, и голова у тебя горячая, и щёки как жар горят!

Я стал рассказывать матери о том, что видел сегодня в алтаре, и, рассказывая, чувствовал, как по лицу моему струилось что- то похожее на искры.

— Великое и непостижимое это дело — совершение Тайн Христовых, — говорила мать, сидя на краю моей постели, — в это время даже Ангелы закрывают крылами свои лица, ибо ужасаются тайны сия!

Она вдруг задумалась и как будто стала испуганной.

— Да, живём мы пока под ризою Божьей, Тайн Святых причащаемся, но наступит, сынок, время, когда сокроются от людей Христовы Тайны… Уйдут они в пещеры, в леса тёмные, на высокие горы. Дед твой Евдоким не раз твердил: «Ой, лютые придут времена. Все святости будут поруганы, все исповедники имени Христова смерть лютую и поругания примут… И наступит тогда конец свету!»

— А когда это будет?

— В ладони Божьей эти сроки, а когда разогнётся ладонь — об этом не ведают даже Ангелы. У староверов на Волге поверье ходит, что Второе пришествие Спасителя будет ночью, при великой грозе и буре. Деды наши сурово к этому Дню приуготовлялись.

— Как же?

— Наступит, бывало, ночная гроза. Бабушка будит нас. Встаём и в чистые рубахи переодеваемся, а старики в саваны, — словно к смертному часу готовимся. Бабушка с молитвою лампады затепляет. Мы садимся под иконы, в молчании и в трепете слушаем грозу и крестимся. Во время такой грозы приходили к нам сродственники, соседи, чтобы провести грозные Господни часы вместе. Кланялись они в землю иконам и без единого слова садились на скамью. Дед, помню, зажигал жёлтую свечу, садился за стол и зачинал читать Евангелие, а потом пели мы «Се Жених грядет в полунощи, и блажен раб егоже обрящет бдящим…» Дед твой часто говаривал: «Мы-то, старики, ещё поживём в мире, но вот детушкам да внукам нашим в большой буре доведётся жить!»

СТРАННИКИ

За лесом вспыхивали молнии.

Предгрозовая тьма скрыла солнце, и тяжело побежала по знойной земле. Низко опускались тучи, бросая дымные тени на полевые просторы. Шла гроза. Пылила большая дорога. От ветра сгибались вётлы.

Шли по дороге, опираясь на берёзовые батожки, слепой дед и поводырь-отрок. У обоих за плечами латаные пестрядинные сумы. На ногах лапти-шептуны. На груди у деда медный осьмиконечный крест.

Дед устал. Дышит через силу. Слезятся от пыли белые незрячие глаза. Гроза всё ближе да ближе, а скрыться негде… Поле, небо да вётлы придорожные. Поводырь лениво ведёт деда за руку, с испугом смотрит в тёмно-багряное небо и помыкает деда.

— Скорее, дедушка! До грозы надоть добраться до часовеньки Разстани!

— Рад бы скорее, внучек, да не идут мои ноженьки. Устал я. Грудь болит. Нет дыхания мне. К земле тянет. Не смертушка ли мне, странному, бездорожному?

— С устатку это, дедушка! Скоро дойдём…

— Веди, веди, коли скоро… Микола-угодник! Путников покровитель, возьми тяжесть мою странническую!

На большую дорогу, в мягкую горячую пыль падает тяжёлый дождь.

Странники перешли ручеёк по хлипкому деревянному мостику, обогнули зелёный взлобок и дошли до часовни. Стоит она у большой дороги. Ветхая, шаткая, солнцем обожжённая. Дверь её на одной петле держится. Главка с крестом набок склонилась. Оконце заколочено сизой от древности ­доской.

— Часовенка-то совсем рухает, дедушка!

— Устарела, приютная… Не будет скоро келейки для странников… — лепечет дед и бесслёзно плачет.

— Пойдём, дедушка, в часовенку. Ишь, гроза-то какая всполошная!

Дед не трогается с места. Опирается руками на батог, качает головой и всхлипно говорит:

— Когда я махоньким был, внучек, я с бабкой часто ходил к этой часовенке. Образ тут Спаса, чудотворный, и мы света́ми его наряжали. Родник был здесь целебный, бойкий такой и звонкий… Вода студёная-студёная и чистая, как слеза. Между каменьями иконка вделана, и рядом берестяной ковшичек… Дубы здесь росли. Большие. Вековые. Ляжешь под их храмину, а они шумят, шумят и укачивают тебя — как в зыбке!..

Голос деда дрожит и колышется. На лысую голову падают дождевые капли и струятся крупными слезами по жёлтому и морщинистому лицу его.

— Да… были вековые дубы, а теперь их нет… дубов-то. Родника целебного нет. Скоро и часовенки, Боговой келии, не будет.

Он ощупью подходит к часовенке, и дрожащими руками касается чёрных её стен, и приникает к ним заплаканным лицом.

Упал дождь, и зелёная земля густо зазвучала кустарниками, вётлами и травами. Синие молнии перекрестили небо. Тяжёлой падающей медью загрохотал гром.

Дед и поводырь схоронились в тёмной часовне, пахнущей засохшими цветами, кипарисом и пылью. Сели на полу у киота Спаса. Прижались друг к другу.

— Боязно, дедушка! Ишь, как молонья освечает!..

— Не бойся, дитятко, здесь Богова тишина. Спас благоуветливый нас голубит. Тише, внучек, тише. Господь на землю гневается. Свят, свят, святый Боже… Озари стадо Твоё зарёю благодати Твоего заступления, жизни сподоби немерцающей. Лицо земли осияй светом невечерним…

— Молчи, деда, страшно мне!

— Не бойся, здесь Богова тишина…

Дед молчит, гладит рукой голову внука и к чему-то прислушивается, затаив дыхание.

— Ась?

— Тише, дедушка! Никто тебя не кличет!

— Как будто бы кто кликнул меня?.. Так явственно кликнули: «Са-а-вва-тий!..»

Дед осеняет себя частыми крестами, нагибается к испуганному внуку и шепчет:

— Это смерть меня кличет… Пожил я, и хватит. Тебе, ясному, вольготней будет… Не пужайся… Груско мне на земле… Дубов старых нет, родника нет, рухает часовенка, нас, старых, — не слушают. Неприютно мне на земле! Надо на покой… к своим… Не плачь, дитятко, не плачь, бесприютный, терпеливый мой… Чу! — насторожился дед, — опять кликнули… Явственно. Зовут!