— Полежи, дедушка. Вот так… Весь ты как в огне горишь… Не хрипи так, боязно мне!
Дед прилёг к иконе и забредил:
— Идёшь, стара… Иди, иди. Истосковался я по тебе. Солнышко! Птички — зорюнки поют! А рожь-то какая высокая… чижёлая… и светочки синенькие-синенькие… Дубы зашумели. Вода, родниковая, целебная, по камушкам побежала… А часовенка-то новенькая, и сблёскивает риза Спасова…
Он приподнялся, обвёл глазами тёмные запаутиненные углы часовни и закричал:
— Господи! Прозрел я!
Внук в испуге отпрянул от него, встал к стене и забился в припадочном рыдании.
Дед прилёг к иконе. Голова его свесилась набок.
— Чу! Песня! Старая-старая, дедами напетая… — тихо зашевелились слова. Помолчал, и опять тревожный горячий бред:
— Внучек! Позови стариков! Куда это они бегут и не оглядываются? А… это они от грозы бегут… Будет гроза большая-пребольшая!.. Скорее бегите! Господи! Что это на земле Твоей деется? Ты взгляни только, — келейку Твою рубят! Покарай кощунников, покарай!.. Гляди, милосердие Твое из часовни выносят!.. Не замайте! Задержите!..
Крикнул дед в последний раз, бережно одёрнул на себе одежду, вытянулся с сухим костяным треском и смолк.
Поводырь спрятался за тёмный киот и боялся взглянуть на мёртвого деда. Стоял он с зажмуренными глазами и вздрагивал.
Вспыхивали молнии и гремел гром, сотрясая испуганную придорожную часовню.
1924
ИКОНА
Всё было седое: колокольня, иконы, ризы и батюшка с дьяконом. Недавно стал седеть и псаломщик. Церковь стояла на окраине большого портового города. Из-за густых деревьев, осенивших церковный двор, города не слышно было и не видно. На дворе росла густая некошеная трава, — здесь она казалась тише и святее, чем в городских садах. Церковь и тихие служители её обладали даром вносить в жизнь загородного прихода душевное упокоение и неизъяснимый уют. Про настоятеля церкви отца Захария — высокого и светлоликого — говорили, что он святой жизни человек и молитва его доходна до Бога. Дьякон Иероним — коренастый, пышноволосый, окающий по-новгородски — тайную милостыню творил. Псаломщик Влас Никанорович — худощавый, с бакенбардами и усами, как у Александра Второго, — любил выпить, но никто не осуждал его за слабость, так как был душевным человеком и хорошо читал шестопсалмие. Все они были вдовыми. Жили тихо — как трава растёт. Газет не читали и к мирской жизни не прислушивались. Были простыми, созерцательными и по-святому восторженными.
Так бы и прожили они в спокойных своих горенках, если бы не одно прискорбное обстоятельство, от которого батюшка с дьяконом ушли в молчание, а псаломщик запил «мёртвую».
Дело было так. Говорит как-то отец Захарий дьякону:
— Отче Иерониме! Ты ничего не знаешь?
— В чём дело, отец протоиерей?
— Ожидает нас небывалое в жизни прихода нашего пресветлое торжество!
— Архиерейская служба?
— Не то, дьякон. Грядущее торжество сие — иного чина. Через месяц старосте нашему Павлу Ефремычу исполняется десятилетие служения его приходу!
Дьякон вытаращил глаза и неизвестно отчего перекрестился.
— Ска-а-жите на милость, — прогудел он, — выражаясь гражданским штилем, юбилей, значит? Выходит, по правилу, ознаменовать надо сие событие!
— Истина во устех твоих, отче дьяконе! Обязательно ознаменовать! Но как?
— Просить владыку-митрополита представить Павла Ефремыча к ордену, — предложил дьякон, — молебен отслужить, слово сказать приличествующее сему случаю, большую проскомидную просфору преподнести и многолетие закатить по-малинински!
— Верно слово твоё, но не маловато ли это? Всё же десятилетие! Надо бы ещё такое, отчего на всю жизнь взыграла бы душа Павла Ефремыча!
— Ну, а что же ещё?
— Знаешь, отче дьяконе? — просиял батюшка от какой-то мысли, — поднесём ему икону святого и всехвального апостола Павла. Дар этот будет душевный и на всю жизнь памятный. Орден-то он спрячет и забудет, а икона-то висеть будет на почётном месте… Лампадка перед ней… Взглянет Павел Ефремыч на Божий огонёк и скажет: «Ай да молодцы причт и прихожане Покровской церкви! Ишь, каким благим даром ублажили меня, грешного!» Нет лучше иконы, дьякон!
На этом и порешили.
На другой день, с утра пораньше, пошли они по приходу с подписным листом: «Пожертвуйте, православные, от щедрот своих на поднесение иконы старосте нашему».
Несказанно были удивлены они, когда в первом же антикварном магазине нашли икону апостола Павла, письма тонкого и величавого. Как живой стоял перед ними исповедник Христов, окаймлённый резным ореховым киотом, — работы тоже тонкой и вдохновенной.
Выходя из магазина, дьякон восхищался:
— Вот это дар, всем дарам будет дар!
Псаломщик, увидев икону, всплеснул руками и замер.
— Воистину Сам Господь водил рукою иконописца! — сказал он.
Наступил день чествования старосты. После многолетия, волнуясь и запинаясь, обратился батюшка к старосте с приветственным словом.
Зарумянившись от смущений и тайной гордости (вот-де какой дивный дар), поднесли старосте икону. Тот небрежно принял и сразу же передал её церковному сторожу: «Отнеси ко мне на квартиру!»
Вечером дьякон и псаломщик пили чай у отца Захария.
— Ну, слава Тебе, Господи, — говорил батюшка, попивая чай с блюдечка, — торжество у нас было незабываемое!
— А вы обратили внимание, отец протоиерей, — спросил дьякон, — как тронут был Павел Ефремыч? Он до того переконфузился, что даже икону не поцеловал и прихожан не поблагодарил… Вот как мы его проняли!
— Хороший дар сделали, Божеский! — кивал головой псаломщик. — Редчайшее художественное творение!
Во время чаепития пришёл к батюшке посланец от Павла Ефремыча, с большим пакетом в руках.
— Не подарок ли нам в благодарность? — шепнул дьякон псаломщику.
Посланец подал батюшке письмо.
Батюшка улыбнулся.
— Наверное, благодарственное? — сказал он. — Ах, бесстыдник Павел Ефремыч! Ну, к чему это? Разве важно сие?
Отец Захарий пробежал глазами письмо и смутился. Лицо его стало красным и потным.
— Братия моя! — прошептал он. — Что же это такое? Послушайте, о чём пишет-то Павел Ефремыч!
«Премного благодарен за Ваш душевный дар, который есть икона. Но ввиду того, что в квартире нашей модный стиль, который прозывается модерн, красного дерева, мы, по размышлению с супругой моей, не можем эту икону повесить в комнатах, так как означенная икона к мебели не подходит. Ибо она, мебель, красного дерева, а киот иконы ореховый, а поэтому жертвую пожертвованную Вами икону в храм на предмет возжжения перед нею неугасимой лампады за моё и супруги моей здравие».
Старый причтовый дом загрустил. Понял отец Захарий, что жизнь стала не та и люди не те, и всё, что было хорошего в прошлом, не имеет цены в настоящем. Все чаще и чаще стал задумываться отец Захарий. Раньше, бывало, улыбался, а теперь нет. Вечерним часом сядут с дьяконом на ступеньку крыльца и оба о чём-то думают. Покачает головой отец Захарий и скажет:
— Да… да… стиль модерн… Вот оно дело-то какое… Модерн!..
ЯБЛОКИ
Дни лета наливались как яблоки. К Преображению Господню они были созревшими и как бы закруглёнными. От земли и солнца шёл прохладный яблочный дух. В канун Преображения отец принёс большой мешок яблок… Чтобы пахло праздником, разложили их по всем столам, подоконникам и полкам. Семь отборных малиновых боровинок положили под иконы на белый плат, — завтра понесём их святить в церковь. По деревенской заповеди грех есть яблоки до освящения.
— Вся земля стоит на благословении Господнем, — объясняла мать, — в Вербную Субботу Милосердный Спас благословляет вербу, на Троицу — берёзку, на Илью Пророка — рожь, на Преображение — яблоки и всякий другой плод. Есть особенные, Богом установленные сроки, когда благословляются огурцы, морковь, черника, земляника, малина, голубица, морошка, брусника, грибы, мёд и всякий другой дар Божий… Грех срывать плод до времени! Дай ему, голубчику, войти в силу, напитаться росою, землёю и солнышком, дождаться милосердного благословения на потребу человека!
В канун Преображения почти вся детвора города высыпала на базар, к весёлым яблочным рядам. Большие возы яблок привозили на пыльных телегах из деревень Гдовья, Принаровья, Причудья. Жарко-румяные, яснозорчатые, осенецветные, багровые, златоискрые, янтарные, сизые, белые, зелёные, с красными опоясками, в веснушках, с розовинкой, золотисто-прозрачные (инда зёрнышки просвечивают), большие, как держава в руке Господа Вседержителя, и маленькие, что на рождественскую ёлку вешают, — лежали они горками в сене, на рогожах, в соломе, в корзинах, в коробах, ящиках, в пестрядинных деревенских мешках, в кадушках и в особых липовых мерках.
Торговали весело и шумно, с хохотом и прибаутками. Яблоки заставляли улыбаться, двигаться, громко говорить, слегка озорничать, прыгать на одной ноге, размахивать руками, прицениваться и ничего не покупать. Нельзя было избавиться от неудержимой смешливости. Всё смешило — и бойкий чернобородый зубоскал-мужик в розовой рубахе, стоящий на возу, как Пугачев на Лобном месте, и надсадно выкрикивающий: «А вот я-я-бло-чки красавчики»; загаристая девка с большим кошелем через плечо, давшая наотмашь «леща» по спине мальчишки, стянувшего яблоко; выпивший дядя, рассыпавший яблоки прямо в базарную лужу. Особенно смешил круглощёкий восьмилетний пузан, одной рукою показывающий на яблоки в телеге и спрашивающий торговца почём, — а другой рукой залезающий под солому. Когда карманы его раздулись от наворованных яблок, он сказал торговцу: «Дороговато!» На воришку весело посматривал городовой и грозил полицейским пальцем: «Я тебя! Моли Бога, что я сегодня добрый». Кому-то угодили яблоком в затылок и крикнули: «С наступающим праздником!» Вихрастый мастеровой угощал девицу «сахарной коробовкою». Сделав губы бантиком она ответила: «До священья не вкушаю».
Под телегами спали разиня рот деревенские ребята — с тятьками и мамками, они всю ночь сопровождали яблочные возы в город. Я встретил Урку. Он грыз яблоко, и я сказал ему: