Заутреня святителей — страница 24 из 44

Закрыв лицо руками, я шёл по церкви к выходу и всхлипывал. На меня смотрели и улыбались. В ограде ко мне подошла мать и стала утешать:

— Это ничего. Это тоже от Господа. Он, Батюшка Царь Небесный, улыбнулся, поди, когда голосок-то твой выше всех взлетел, один-одинёшенек. Ишь, подумал Он, как Вася-то ради Меня расстарался, но только не рассчитал малость… сорвался… Ну что же делать, молод ещё, горяч, с кем не бывает… Не кручинься, сынок, ибо всякое хорошее дело со скорби начинается!

Я слушал её и представлял, как тихо улыбается Христос над моей неудачей, и потихоньку успокаивался.

ЧАША

Когда мы с отцом Виталием сошли с шаткого крыльца его старозаветного домика, нас овеяло дыханием августовской тьмы, шорохом высоких лип и мерцанием звёзд.

— Ночь… — прошептал отец Виталий шёпотом вошедшего в тихий храм. Липовой аллеей мы дошли до белой церкви. Сели среди погоста, на деревянных ступеньках старой часовни, под деревьями. Кругом кресты. Кое-где, над могилами, лампадные огни. В алтарном окне церкви неугасимый свет.

Отец Виталий в белом подряснике. Обхватил руками колени. На плечо упал жёлтый лист.

— Как ночь, нет мне покоя!.. Так вот и брожу по комнатам своим опустелым, по саду, по кладбищу, забираюсь в лес и всё хожу, всё тоскую, всё зову его, тихого. Не утолят скорбь мою ни молитва, ни ночное бодрствование, ни кротость Господних звёзд… Встанешь у престола, да как вспомнишь агнца моего закланного, и умолкнешь!.. Ждут, когда очнётся батюшка, а я стою безгласный перед Чашей Господней и плачу… Глядя на меня, и все предстоящие в церкви плачут…

У отца Виталия затряслись плечи. Закрыл лицо руками.

— Единственный у меня был, после покойницы жены! Ласковый такой да задумный. Рассказы любил про святых мучеников… И всех жалел, всем улыбался сыночек мой маленький!..

Той ночи не забыть мне!.. Пришли это они пьяные, грехом пропахшие. Взломали вот эту самую церковь и вошли в неё в шапках и с папиросами в зубах. Мальчик мой не спал. Увидел и разбудил меня. Как ни просил я его не ходить со мной, пошёл!., как был… в белой ночной рубашечке… Пришли в церковь. А они-то с песнями балагурными Царские врата раскрыли и на престоле свечи зажигали! Плевались и сквернословили. Не высказать того, что было на душе у меня тогда!.. Я молить их стал, пьяных, оголтелых. Бога побояться, не кощунствовать. Они не слушали меня. В спину толкали, волосы на мне рвали, оплёвывали и заушали… Вдруг… вижу! Один из них прикасается к Чаше Господней! К Чаше!

Тут-то и свершилось…

Мой сыночек в алтарь бросился.

И вижу… Ручонками своими маленькими вырывает Чашу Господню из рук пьяного кощунника.

И не поверите ли, вырвал её! Чудом вырвал! Как сейчас вижу его в белом одеянии, как хитон отрока Иисуса, с Чашей Христовой, сходящего по ступеням амвона…

Тут-то за Христа и пострадал светлый мой мальчик. Не успел я подойти к нему, как высокий солдат ударил его прикладом по голове…

И когда увидел его, обагрённого кровью, бездыханного, я не плакал. На душе было ясно-ясно. Спокойно взял его на руки и домой понёс и по рукам моим кровь его струилась.

А вот когда отпел его и похоронил!.. Пришёл с кладбища в сиротливый дом да как вспомнил его, мученика, в белом, как у Христа-отрока, хитоне, в ручках своих сжимающего Чашу Христову, пал я в отчаянии на пол и волосы рвал на себе…

Ничто не утоляет скорбь мою, ибо перед глазами он, ангельская душенька, за Христа пострадавший!..

После долгого молчания отец Виталий сказал:

— Пойдёмте на его могилу и отслужим панихиду.

Мы поднялись со ступенек часовни и пошли служить ночную панихиду.

ДРЕВНИЙ СВЕТ

Дом Федота Абрамовича Дымова построен при Николае Первом. Сложен он из просмолённых кряжистых брёвен, ставших от времени сизыми, с зазеленью. Три маленьких окна со ставнями выходят на людную Торговую улицу, застроенную новыми каменными домами. На прожжённых солнцем ставнях — вырезанные сердечки. Крыльцо опирается на два столбика, когда-то крашенных в синий старообрядческий цвет. Над входом прибита медная икона. Ступени крыльца скрипят. Если открыть тяжёлую дубовую дверь в сени, то на притолоке можно увидеть следы давнего русского обычая — выжженный огнём четверговой свечи крест, избавляющий дом от вхождения духа нечиста. Из-под крыши вылетают ласточки. Над домом шумят высокие разлапистые клёны. Здесь часто пахнет хвойным деревенским дымом — в сквозной полумгле сеней разжигается самовар сосновыми шишками. На дворе крапива, задичавший малинник, бревенчатый сруб колодца, сарай, крытый драньём. У сарая два пыльных колеса и опрокинутые сани.

Захолустное строение чуть ли не в центре города вызывает насмешки и озабочивает городскую управу — дом не на месте и не соответствует теперешнему стилю.

Сын Федота Абрамовича, Артемий, — бойкий, идущий в гору торговец, ждёт не дождётся смерти старика, — дом сразу же он снесёт и на его месте построит доходное каменное здание. Артемий не раз предлагал отцу снести столетнюю постройку, но тот хмурился и отрывисто возражал:

— Никаких! Дождись моей смерти, а там как знаешь!

Сын пробовал было намекнуть, что городская управа в интересах строительства города намеревается так и так распорядиться о сносе дряхлых домов, но получал ещё более упрямый отпор:

— Не имеют законного права! Моя собственность!

В один из летних вечеров я пошёл навестить Федота Абрамовича. Тесные сени пахнут сухими вениками, можжевельником и дымом. По утлым половицам я добрался до двери, обитой войлоком. Нащупал проволоку, протянутую к колокольцу, и позвонил. Колоколец старый, на Валдайских заводах отлитый. Звон его замечательный. В бытность Федота Абрамовича ямщиком он был украшением тройки. Когда слушаешь его, то невольно вспоминаешь старинные русские дороги, по которым рассыпалась побежчивая гремь русских людей, сидевших в кибитке, то хмельных, то влюблённых, то исступлённых, тоскою и буйным весельем одержимых… Пушкин с Гоголем вспомнится… Вёрсты полосаты, дорожные подзимки, горький дым деревень, поволье ветреных полей, морозная ткань на окнах постоялого двора. Многое передумаешь, пока туговатый на ухо Федот Абрамович не шелохнется, не зашаркает по липовому полу в своих мягких домовиках и не окликнет:

— Кого Бог привел?

Он распахнул дверь, вгляделся и с непередаваемым, отживающим теперь русским радушием раскинул ржаные крестьянские руки:

— Ба! Пачечайный гость! Милости просим, нерасстанный друг мой!

Не успел слова сказать ему, Федот Абрамович уже побежал в сени, вытряхает самовар, льёт воду, трещит лучинками и по старой своей привычке напевает старинным деревенским ладом:

Цвели в поле цветики, да поблёкли.

Любил парень девушку, да спокинул,

Покинул, душа моя, не надолго,

На едино времечко, на часочек.

В который-то раз я осматриваю горенку Федота Абрамовича, и всегда она кажется желанной! Таких горенок скоро не будет. Все в ней от прошлого. В переднем углу редкая драгоценность русской старинной иконописи — Преподобный Сергий Строитель. На иконе ветхое, чуть ли не в терему вытканное полотенце. Лампада из толстого багряного стекла в медном висячем кадильце. Пучок поблёкших верб. На особой под иконой полочке скляница с богоявленской водой, огарки свечей от Страстной недели, засохшая просфора, завернутый в бумагу святой пасхальный хлеб — артос, кожаный синодик с именами усопших — первыми записаны император Александр Второй-Освободитель, иеросхимонах Амвросий, блаженная Ксения. Длинный перечень имен завершается словами: «И всех сродников, от века преставшихся, помяни, Господи». Рядом с иконами редкие, на русских ярмарках купленные литографии: «Святая гора Афон», «Возрасты человека», «Страшный Суд», «Сожжение протопопа Аввакума». На резной дубовой полке книги в старых кожаных переплётах — «Добротолюбие», «Патерик», «Часослов», «Житие преподобного Александра Свирского». Если взять одну из них и вдохнуть листы ее, то запахнет сушёными яблоками. Вдоль стен длинные дубовые скамьи, нескладные, но прочно сбитые табуретки с выжженными ржаными снопами на сиденье. В углу, на дубовых колёсиках тяжёлый сундук, окованный железом, и в недрах его что ни вещь, то столетие…

Старый дом вздрагивает от проезжающих мимо автобусов и грузовиков. Слушаю пугливую его дрожь и думаю: «Всё это прошлое, освящённое любовью и молитвенным шёпотом, перейдёт к новому человеку, торгашу Артемию. Ничего он не сбережёт. Что поценнее, как например икона Сергия Строителя, продаст, а остальное пожжёт или на чердак выбросит».

— Не соответствует веку! — скажет он любимую свою фразу и тоненько захихикает.

В раскрытые окна входит вечер. Клёны рассыпают прохладу. На их листьях качается завечеревшее солнце. Шумит самовар, — на нём отчеканено «Фабрика в Туле братьев Стрельниковых». Федот Абрамович ставит большие синие чашки с золотой надписью по славянски: «Приемлю и ничесоже противного глаголю». По ободку деревянной тарелки, где лежит хлеб, вьётся резная русская пословица: «Хлеб-соль ешь, а правду режь». На деревянной чашке с мёдом ложка монастырской работы, а на донце её мелко-мелко выжжена Троице-Сергиева Лавра.

Федот Абрамович разливает чай. На левом плече у него полотенце. Сам весь улыбается, — рад почаёвничать с пачечайным гостем.

— Вот и хорошо, что Господь надоумил тебя навестить старого! Кроме святого угодника, — кивает он на икону, — никого у меня! Один, как часовня в поле!

— Артемий Федотыч, поди, заходит! — добавил я.

Старик мотнул головою:

— И-и! Третий месяц глаз не кажет! Некогда. За наживой гонится, неуёмная душа! Эх, деньги, деньги, — семена дьявола… Приступает тут ко мне Артёмка смолою едучей: сноси-де дом! Новый построим. В пять этажей! Под кино да торговые ряды сдавать его будем. Дело-то, поди, и выгодное, но поверь, дружище, не могу со своим домом расстаться. Как подумаю об этом, так и затрясусь и ослабну весь. Мы, старики, не умеем иначе жить, чтобы не срастись душою и телом с привычным, дыханием обогретым, местом… Пусть подождёт Артемий. Жить мне осталось немного, — во рту уж земляная горечь, матушка земля к себе зовёт!