Заутреня святителей — страница 26 из 44

Навстречу путникам шёл старик в длинной линялой рубашке. Сумка, костыль и пыльные сапоги через плечо.

— Куда, дедушка? — спросил дьякон.

— В монастырь, кормильцы! К престольному празднику, поильцы! — визгливо заговорил старик и несколько раз перекрестился.

— Да ты, дедушка, не туда идёшь-то!

— А куда же, анделы мои? — с детской улыбочкой спросил встречный.

— В обратную сторону идёшь, дед!

Старик радостно изумился, всплеснув руками:

— Значит, я заблудился?! Анделы! Пошёл это я в монастырь ближней дорогой. Иду это я. ­Ирмосы пою и прочие стихиры. Дошёл до перекрёстка. Туды, значит, дорога и сюды. Дай, думаю, пойду сюды и пошёл это я с молитовкой… Грехи, анделы мои!

— Пойдём с нами за компанию! — предложил жандарм.

— А вы, люди добрые, не обидите меня, старичка — махонького жучка, а?

— Мы не разбойники, а люди благородного сословия, — шмыгнул носом Саша и приосанился.

— Верно твоё слово, андел, — осклабился старичок, зажимая в кулак бородёнку, — душа-то у вас, может, и андельская, но личности ваши тайны преисполнены. Кокнете меня в кусточке по лысинке, и не станет Кузьмы Ивановича!

Жандарм побагровел от злости и выругался:

— Эк, подумаешь, живность какая! Молчал бы ты, старый крокодил!

Кузьма Иванович испуганно замахал сухенькой ручкой:

— Молчу, андел, молчу! Я это к тому, что, ежели не было бы с вами духовной особи, в жисть с вами не пошёл бы. Очень вы на вид сурьёзные!

— Ну и старичишка, ну и яд, вот где гад-то ползучий! — не выдержал спокойный трактирщик.

Старичок посмотрел умилёнными глазами на дьякона, сложил ладони крест-накрест и проговорил:

— Благослови, батюшка!

— По причине дьяконского сана недостоин преподать благословение яко иерей!

Кузьма Иванович опять изумился и радостно завизжал:

— И тут обмишурился, анделы мои!

— Не упоминай всуе андела! — строго заметил дьякон. — Какие мы тебе анделы?

Всю дорогу старик рассказывал тоненьким голоском о том, что если бы ему дали образование, то из него мог бы выйти урядник, а то певчий тенор, и вообще благородный. Он часто шмыгал носом и сразу же всем надоел.

— Хватит тебе в лапти-то звонить, — проворчал трактирщик, — помолчи маленько!

Последних слов Кузьма Иванович не расслышал.

— Я и спеть могу! Голос у меня хороший. Пригодный. Моего тятю, Царство ему Небесное, его тятя раз гармошкой по голове ударил, и с той поры пошли у нас в роду певуны да гармонисты.

Старик набрал воздуха, лихо взмахнул ручкой и пронзительным голосом запел:

Снеги белые пушистые

Покрывали все поля…

От визгливого пения у дьякона заныли зубы, и он с остервенением крикнул:

— Замолчи ты, дедушка! В монастырь идёшь, а песни поёшь!

— Я и замолчать могу, — кротко согласился старик, — я всё могу!

Дошли до родника, окружённого берёзами, остановились отдохнуть у прохладных журчащих вод.

— Слава тебе, Господи, — вздохнул Саша и стал помогать трактирщику снимать котомку.

Берёзы были старые, дуплистые и покрывали землю тихим узорным сумраком.

Путники сели на бугорок, оттуда были видны шумящий лес с дымно-зелёными соснами и далёкие поля с длинными тенями от ржаных скирд.

Дьякон смотрел на монастырскую дорогу и говорил:

— Бывало, по этой дороге богомольцев шло видимо-невидимо. Шли с молитвой, натощак, без мирских рассуждений… Теперь же богомолец не тот. На паломничество как на гулянку смотрят… Да, меняется земля. Ходишь по ней и не узнаёшь прежнего её лика…

Дьякон лёг на землю, прикрыв лицо шляпой, и задремал.

Кузьма Иванович долго смотрел на него и вдруг запел визгливым голосом:

Ангел вопияше Благодатней,

Чистая Дева, радуйся!..

Дьякон вздрогнул, схватился за щёку и простонал:

— Чтоб тебе сгинуть, непутёвая сила!.. Опять зубы заныли… Шли мы себе тихо, по-Божьему… Навязался ты нам на грехи и соблазн!

Юродивый старик моргал глазами и сконфуженно шамкал:

— Прости, отец дьякон. Андел во плоти!..

К солнечному закату подошли к монастырским стенам. Над зелёными куполами собора витали голуби. Из монастырских врат выходил крестный ход. Под горой раскинулась ярмарка. Около телеги, в луже от ночного дождя лежал пьяный в белой рубахе и лакированных сапогах. Он охватил голову руками и бормотал:

— Пра-а-вильно говорил Иван Златоуст, всем труба будет, ежели никто соблюдать себя не хочет… Себя надо держать в совокупности, и вообще…

— Ты бы, дядя, поднялся с лужи-то, — обратился к нему Саша, — не вольготно, поди, в ней лежать?

— Не трожьте меня. Мне и здесь хорошо. Главное — прохладно и людей кругом много. А ты какой губернии?

— Псковской.

— Ха-а-рошая губерния. Правильная. Пойдём ко мне щи хлебать?

— А ты далеко живёшь?

— Недалеча. Тридцать верстов с гаком!

К пьяному подошла старуха на костылях:

— Сичас ко всенощной вдарят. Шёл бы ты в церковь!

— В церковь я не пойду, — мотает головой пьяный, — Царица Небесная на меня гневается…

— На что же Она, Матушка, на тебя гневается-то?

Пьяный залился слезами:

— Дал я, голубушка, зарок. Пока к образу Царицы Небесной не приложусь — пить калаголя не буду. Тридцать вёрст шел к Ней, Заступнице. На последней версте встретил Федьку Горбача. Увидал меня и говорит: «Выпьем, Трофим!» Не сдержался я да и выпил… Не простит меня Заступница!

— Ничего, Троша, — уговаривала старуха. — Она скорбящая, Милосливая, всё простит…

Около святого источника сидела монашка и рассказывала обступившим её бабам, что вокруг монастырских стен ходит Пресвятая Владычица и о чём-то преогорчённо плачет.

Бабы слушали и смахивали слёзы.

На монастырской звоннице ударили ко всенощному бдению.

АНТИХРИСТ


Посвящаю Ивану Савину 


Медленно, стуча колёсами, плывёт по Волге пароход «Чайковский».

Волжская ночь. Небо, река, берега — всё окутано синими сумерками, всё неясное и задумчивое.

Волга искрилась отражёнными звёздами.

Промелькнул маленький, деловитый пароходик с длинным караваном барж, доверху нагружённых товарами. На одной из них кто-то ругался круто, по-волжски, и пели песню про одинокий курган на Волге, на котором Степан Разин думал свою думу перед походом на Москву.

Палуба «Чайковского» вся была занята переселенцами. Лохматые, угрюмые, бородатые.

Курили. Ругались. Высокий парень в полушубке подошёл к борту, впился в далёкий огонь, потонувший на том берегу в синих далях, и что-то пел про себя, тихо, по-степному, бесконечно и грустно.

Переселенцы спали на грязной палубе. Порой кто-нибудь из спящих вскочит спросонок, поведёт вокруг себя бессмысленным взором, глубоко, по-мужицки вздохнёт и с тихим стоном опять нырнёт в тревожный удушливый сон. Видно, снилась родная, покинутая деревня с чёрными избами, привольно раскинувшиеся, зеленеющие нивы и травы, слышался шум леса, но проснулся, огляделся, и нет ничего — только небо, звёзды, синий ночной мрак.

И думалось при взгляде на переселенцев:

Русь! Вся ты — уходящая в неведомые дали дорога. И куда манишь ты? Вся — порыв, неясное стремление вдаль. Вся история твоя, весь путь твой страннический.

Бросишь избу, простишься, как перед смертью, с родными, зашьёшь в ладанку горсть земли сырой с могилы прадедов и в лапотках, с посохом и сумой, в убогом наряде странницы шагом неспешным идешь ты, Русь, по путям пешеходным.

И кто остановит шаг твой, Русь-странница?

В самом отдалённом и укромном углу палубы вспыхивал мигающий огонёк свечи и сквозь тихие переплёски Волги раздавался мерный, напевный голос:

«И егда отверзе четвертую печать, слышал глас четвертого животного глаголющий: гряди и виждь. И видех, и се конь бледный, и сидящий на нем, имя ему смерть».

На полу сидел старик в ветхом, заплатанном подряснике, опоясанный лыковым поясом, и в стоптанных, исходивших не одну дороженьку лаптях.

Одной заскорузлой рукой старик держал белую помятую свечку, другой — старое Евангелие с медными застёжками.

Со всех сторон к нему приникли сторожкие, казавшиеся при трепетном мигании свечи заплаканными и хмурыми лица крестьян.

Старик дочитал до конца, перекрестился двумя перстами, потушил свечу и вздохнул.

Мистическая жуть вползала в душу. Встала тишина. Слышно было, как с берега, в невиданной деревушке, ночной сторож бил в чугунную доску и в прибрежных камышах тилиликали кулики.

— Идёт время, идёт… — шёпотом нарушил старик молчание. — Кто остановит шествие его? Кто предугадает думы Господни?

Скоро восплачет мир и возрыдает. Идёт день отмщения Господня!

Гордой главой своей касаясь небес и стопами своими земли, идёт по городам греховным, по деревням, рекам и морям, великий и страшный и приведёт в смятение всю поднебесную!

Голос старика опять понизился до шёпота, и он произнёс раздельно:

— А-н-т-и-х-р-ист!..

Слушали напряжённо, не дыша. В страхе притаились суровые люди с детскими испуганными глазами, кивали головами и вздрагивали.

Острыми глазами впился старик в звёзды и как бы сквозь полусон певуче, словно перебирая струны, сказывал:

— В час ночной, когда молитвенны часы и спящий мир безгрешен, раскрывает Спас окно Своей небесной горницы и глядит на маленькую землю и грустит. Он ищет очами звёзды земные — главы и кресты золочёные, где лежит Его любимица — земля святорусская, и, найдя её, долго глядит Спас на звёзды её, золотом горящие, и грустит пуще всего.

Кровью обливается сердце Спасово глядючи, как спит в тихий час ночной Его любимица — Русь Святая и не чует бед и напастей, ей уготованных.

Спит Расеюшка, скорби свои грядущие не ведающая, а Спас жалостный тихо благословляет из окна небесной горницы тихий её покой, а Сам плачет…

Идёт время, идёт… Исполняются сроки. От звезды к звезде, от былинки полевой до камней подводных пронеслась тревога, и затаилась природа, и ждёт дня великого и страшного.