— Все ушли в страну далече… в невечерние поля Господни, — шептал отец Андрей, опираясь на посох, — Настя ушла… Матушка недавно преставилась. Нет и Володеньки, сына моего… А когда-то так шумно и весело было в нашем доме… Все проходит, яко сон, яко крин благоухающий, яко роса усыхающая. Помнишь любимую песню Володи:
Время пролетело, слава прожита,
Вече онемело, сила отнята…
За старым самоваром, когда-то отражавшим в себе лица и Насти, и хлопотуньи матушки, и студента Володи в уюте священнической горницы, под тихие озарения синей лампады перед образом «Господа Славы» много горького поведал Тригорину отец Андрей:
— Старый наш дьякон ларёк где-то открыл. Квасом да бубликами торгует. Отец Спиридон снял сан и служит конторщиком на бумажной фабрике. Покровская церковь, что на Сиреневой улице, в чайную превращена, а монастырь Скорбящей Богоматери — в казармы. Наш новый настоятель, отец Петр, завтра серебро с икон снимать будет и отдаст его на нужды государства.
Рассказывал отец Андрей без вздохов, без укоризны и только временами прикладывал руку к сердцу.
За окнами шумел ветер и гудели деревья.
ПЕСНЯ
Сегодня соборовали Егора Веткина. Свеча жёлтого воска в его угасающей руке, мертвеющая прядь волос на влажном лбу и то, что он во всём белом лежал под иконами, заставляло думать о невечерних полях Господних.
После сурового, похожего на отпевание, обряда он посмотрел на меня отяжелевшими от предсмертной тяготы глазами и сказал:
— Книги… тебе завещаю. Не держи их только в сыром и тёмном месте… они, книги-то… как люди — уход и тепло любят… — Неподалёку от икон, на полке, занавешенной холстиной, стояли книги.
— Покажи мне их! — шепнул он через силу. Когда я откинул занавеску и при свете керосиновой лампы заблистали книги, бережно укутанные Егором в золотистую бумагу, он проговорил:
— Помяни вас, Господь, за беседу с вами… за правду вашу!
Предсмертно посмотрел на меня и на жену свою Ольгу Ниловну.
Было ясно, что Егор не увидит больше утра. Чтобы проводить его в дальнюю ночную дорогу, я остался ночевать с ним. Ольга Ниловна погасила последние слёзы, выпрямилась, стала сухой и озабоченной. Посмотрев на мужа тем особенным прозорливым крестьянским взглядом, каким смотрят на обречённого, она молча подошла к большому дедовскому сундуку и подняла крышку…
Егор лежал неподвижно и почти бездыханно. Синий свет лампады падал на его изголовье. В этом мерцании, обычно ласковом и тихом, было теперь сокрушённо и маетно.
Ольга Ниловна вынула из сундука что- то длинное и страшное в своей нетронутой полотняной белизне. Она разложила страшную одежду по столу и в застывшей задумчивости стала гладить её рукой.
За окнами поднимался буревой ветер. Прислушиваясь к нему, я подумал, что он похож на старинную еврейскую песню.
Вот лежит Егор под иконами, думалось мне, и кто-то незримый порывает сейчас тонкие ниточки, связывающие его с землёй, и что чувствует в этот момент душа его: радость освобождения или горечь расставания?
Мастер по лужению медной посуды, Егор Веткин безвыездно прожил в нашем городе без малого лет пятьдесят. Лет десять тому назад выучил я Егора азбуке. Никогда не забыть, когда удалось ему из букв составить слова и уразуметь священный смысл их. Помню, прибежал ко мне поздно вечером, без шапки, в опорках на босую ногу и весь сияющий от слез.
— Грамоту постиг! — крикнул он на пороге и бросился обнимать меня: — Господи! Зачем так долго водил меня по пустыне, как Израиля, и с младенчества не показал мне землю Обетованную?
Повернулся к иконе и стал осенять себя частыми крестами.
— Слава Тебе, Господи, слава Тебе, что постиг я теперь слова Твоего евангелиста: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Бог есть Слово».
Горько на душе Егора, если она ещё не покинула его. Оттого эта горечь, что не удалось ему, как он говорил, «спеть на земле хорошую песню».
Сидели мы как-то с ним в его мастерской. Паял он медный рукомойник. Мастерская — сырой, сводчатый подвал — была обвита осенними сумерками, и за окнами тяжело звучал дождь. Жаркое пылание жаровни, на которой топилось олово, напоминало костёр среди ночного поля. Егор сказал тогда:
— Жалко, что я образования не имею… а то… — Недоговорил и задумался.
— Что? — спросил я его.
— Хочется мне написать книгу! — ответил горячим дыханием. — Хорошую, светлую и на весь мир!… Написал бы её в виде песни, как у господина Александра Сергеевича Пушкина. Она… Эта книга-то… большую пользу принесла бы людям!
Он положил руку мне на плечо. Пальцы его были обожжены кислотами и замучены работой.
— Ты не думай, — убеждал меня чуть не со слезами, — что это для славы и похвалы… Нет! Я это — для всеобщего на земле блага! Понимаешь, поёт что-то в душе моей, а что поёт — не могу изъяснить складными словами! Образования не имею, вот в чем крестная мука-то!
— А что бы ты передал в этой песне?
— Я изложил бы в ней всё, — засветился он, — и как живут люди, и как мучаются они, и как жаждут все Христова утешения, и что на земле у нас неладно, и все мы, одним словом, — нехорошо живём!
Хотелось сказать Егору, что об этом уже много написано книг и никого не удивит он песней своею, но смолчал, а он говорил с увлечением и болью:
— Ах, как бы заплакали люди, услышав мою правду!
На Егора часто нападала тоска, та особенная русская тоска, которая заставляла его метаться между церковью и кабаком.
В таких случаях Егор напивался и каждому встречному говорил:
— Песня у меня на душе! Если выпустить её на свободу, то у людей вырастут крылья!
Помогите мне выпустить песню на свободу!
ОСКУДЕНИЕ
Лесное безмолвие и снежный покой.
С матёрых сосен падает снег. По синим сугробам ступает вечер. Глубина леса гудит, как дальнее море. Между соснами жёлтый огонёк лесной избушки. По неслышной заметённой дороге трусит к монастырю Преблагой Царицы старая костлявая лошадь. Правит ею горбатая, в заплатанном тулупе и в чёрном платке монахиня Макария.
Дорога до монастыря дальняя, и, чтобы скоротать время, Макария поет монастырские стихи и занимает меня разговорами:
— В давние это было времена, — говорит она с придыханием, — при царе Алексии Тишайшем… Кроме леса, озёр да неба, ничего не было на месте нашего монастыря. И вот приключилось дивное чудо!. Пасёт пастушок-отрок стадо и зрит: на Святой горе, где теперь обитель наша воздвижена, стоит Некая Жена, вся молниями осиянная и в солнце приукрашенная… Стоит Светоносная и благословляет Святую нашу гору… Вострепетал отрок. Людей кликнул. Поднялись на гору, и на том месте, где стояла молниями Осиянная, обрели образ Преблагой Царицы. На месте явления Пречистыя Богомати монастырь построили красоты несказанной, и много скорбных, больных, Христова утешения чающих стали притекать к образу и получать от него неоскудные и богатые милости.
Макария послушала шум сосен и вздохнула:
— А теперь оскудение… Тускнеют златые главы собора и рушатся монастырские стены… Недавно, во время полунощницы, упал с колокольни самый дорогой, подарок царский — серебряный колокол… Не к добру…
Лицо монахини принимает робкое выражение, и она зашептала молитву Иисусову: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас грешных».
Опять повернула ко мне лицо своё.
— А одна из наших веру потеряла. Сестра Мария. Слюбилась с парнем и ушла из обители. Как пришла нужда, то много сестер променяли рясу черную на мирское одеяние и оставили обитель. А другая из наших сестер, монахиня Олимпиада, в затвор ушла и обет молчальничества на себя наложила… Горе с ней недавно приключилось!.. — пригорюнилась она. — Подвига ли великого жаждала душа её или в разуме помутилась Олимпиадушка, но только недавно выбежала она из келии на мороз, босая, и закричала: «Пойдёмте, сёстры мои, в Кремль, душу за Христа отдать! Венцы мученические принять!..»
В соснах засвистел ветер. В лесной чащобе трепыхала крыльями одинокая птица. Из леса выехали в поле. Кружились снежные вьюнки, и звенела поземка. Надвигалась вьюга. Чувствуя дыхание ее, старый конь побежал бойчее.
У дороги, под крылатой сосной, деревянный осьмиконечный крест, обвитый вьюжным дымом.
— Вот и Пригвождённая Богоматерь, — указывает Макария на крест, — скоро и монастырь!
Спрашиваю монахиню:
— Почему крест называется Пригвождённой Богоматерью?
Макария останавливает лошадь и предлагает подойти к нему поближе. На кресте, под навесом, икона суздальской Божьей Матери — заступницы ржаных полей. Я вгляделся в образ. Чья-то кощунственная рука вбила в глаза Богоматери гвозди!
Монахиня крестилась и строго шептала:
— Спаси и помилуй его… помрачённого, озлобленного, Тебя пригвоздившего!..
Придорожный крест, обвитый вьюгой, завечеревшее поле, старый поникший конь и горбатая монахиня, творящая молитву за тёмную душу дорожного бродяги, навевали думы о Ней… России монашеской, в молитве сгорающей, и России разбойной, вбивающей гвозди в глаза Пресвятой Девы.
Долго ехали молча.
Поднялись на пригорок и увидели кресты Преблагой Царицы.
Застуженный конь обрадованно тряхнул гривой и бойко побежал к монастырским стенам.
— Рядом с монастырём деревня, — говорила монахиня, — и народ в ней, особливо молодёжь, ужасно озорной. Много от них скорбей всяких. Летом яблоки в саду воруют, игуменье стекла в окнах выбивают, в церкви бражничают… Есть у нас святой источник… Вода в нём целебная… Так не поверите ли… озорники-то в святую воду… Господи! На церковных стенах грязные слова пишут и камнями целятся в кресты собора. Страшно, родной, жить стало!
И вдруг бодрым, звенящим голосом она воскликнула, светло улыбаясь:
— Недавно у нас свершилось великое чудо! В старой часовне обновился образ Господа Вседержителя! Был совсем как уголь, а теперь озарился неизреченным светом!
Мы подъехали к монастырю.