нями, как плакал в саду Гефсиманском всеми оставленный, — и в глазах моих засумерничало, и так хотелось уйти в монастырь… После ектении, в которой трогали слова: «О плавающих, путешествующих, недугующих, и страждущих Господу помолимся» — на клиросе запели, как бы одним рыданием: «Егда́ славнии ученицы́ на умовение вечери просвеща́хуся».
У всех зажглись свечи, и лица людей стали похожими на иконы при лампадном свете, — световидные и милостивые.
Из алтаря, по широким унывным разливам четвергового тропаря вынесли тяжёлое, в чёрном бархате Евангелие и положили на аналой перед Распятием. Всё стало затаённым и слушающим. Сумерки за окнами стали синее и задумнее.
С неутолимой скорбью был положен «начал» чтения первого Евангелия: «Слава страстям Твоим, Господи». Евангелие длинное-длинное, но слушаешь его без тяготы, глубоко вдыхая в себя дыхание и скорбь Христовых слов. Свеча в руке становится тёплой и нежной. В её огоньке тоже живое и настороженное.
Во время каждения читались слова как бы от имени Самого Христа:
«Людие мои, что сотворих вам, или чем вам стужих: слепцы ваша просветих, прокаженныя очистих, мужа суща на одре возставих. Людие мои, что сотворих вам и что Ми воздаете? За манну желчь, за воду оцет, за еже любити Мя, ко кресту Мя пригвоздиша».
В этот вечер, до содрогания близко, видел, как взяли Его воины, как судили, бичевали, распинали и как Он прощался с Матерью.
«Слава долготерпению Твоему, Господи». После восьмого Евангелия три лучших певца в нашем городе встали в нарядных синих кафтанах перед Распятием и запели «светилен». «Разбойника благоразумного во единем часе раеви сподобил еси, Господи; и мене Древом крестным просвети и спаси».
С огоньками свечей вышли из церкви в ночь. Навстречу тоже огни — идут из других церквей. Под ногами хрустит лёд, гудит особенный предпасхальный ветер, все церкви трезвонят, с реки доносится ледяной треск, и на чёрном небе, таком просторном и Божественно мощном, много звёзд.
— Может быть, и там… кончили читать двенадцать Евангелий и все святые несут четверговые свечи в небесные свои горенки?
1934
В БЕРЕЗОВОМ ЛЕСУ(Пасхальный этюд)
Б. Зайцеву
Вечерним берёзовым лесом идут дед Софрон и внучек Петька.
Дед в тулупе. Сгорбленный. Бородка седенькая. Развевает её весенний ветер.
Под ногами хрустит тонкий стеклянный ледок.
Позади деда внучек Петька.
Маленький. В тулупчике. На глаза лезет тятькин картуз. В руке красные веточки вербы. Пахнет верба ветром, снежным оврагом, весенним солнцем.
Идут, а над ними бирюзовые сумерки, вечернее солнце, гомон грачей, шелест берёз.
Гудит нарождающаяся весенняя сила.
Чудится, что в лесных далях затаился белый монастырь, и в нём гудит величавый монастырский звон.
— Это лес звонит. Берёзы поют. Гудёт незримый Господень колокол… Весна идёт, — отвечает дед и слабым колеблющимся голосом, в тон белым берёзам, вечерним сумеркам, смутному весеннему гулу поёт с тихими монашескими переливами: — Чертог Твой вижу, Спасе мой, украшенный…
Кто-то величавый, далёкий, сокрытый в лесных глубинах подпевал деду Софрону.
Берёзы слушали.
— В церковь идём, дедушка?
— В церкву, зоренький, к Светлой Заутрени…
— В какую церкву?
— К Спасу Златоризному… К Спасу Радостному…
— Да она сгорела, дедушка! Большевики летось подожгли. Нетути церкви. Кирпичи да головни одни.
— К Спасу Златоризному… К Спасу! — сурово твердит Софрон. — Восемь десятков туда ходил и до скончания живота моего не оставлю её. Место там свято. Место благословенно. Там душа праотцев моих… Там жизнь моя, — и опять поёт сумрачные страстные песни: — Егда славнии ученицы на умовении вечери просвещахуся…
— Чудной… — солидно ворчит Петька.
Вечерняя земля утихала.
От синих небес, лесных глубин, белых берёз, подснежных цветов и от всей души — весенней земли шёл незримый молитвенный шёпот:
— Тише! Святая ночь!..
— Да молчит всякая плоть человеча и да стоит со страхом и трепетом, и ничтоже земное в себе да помышляет… — пел дед Софрон среди белых утишных берёз.
Чёрной монашеской мантией опустилась ночь, когда дед с внуком подошли к развалинам Спасовой церкви и молча опустились на колени.
— Вот и пришли мы к Спасу Златоризному. Святую ночь встретить, — сквозь слёзы шепчет дед. — Ни лампад, ни клира, ни Плащаницы украшенной, ни золотых риз, ни души христианской…
Только Господь, звёзды, да берёзыньки…
Вынимает дед Софрон из котомочки свечу красного воска, ставит её на место алтаря Господня и возжигает её.
Горит она светлым звёздным пламенем.
Софрон поёт в скорбной радости:
— Христос воскресе из мертвых…
Слушали и молились Петька, небо, звёзды, берёзыньки и светлая душа весенней земли.
Похристосовался Софрон с внуком, заплакал и сел на развалинах церковки.
— Восемь десятков берёзовым лесом ходил в эту церковь. На этом месте с тятенькой часто стоял и по его смерти место сие не покинул. Образ тут стоял Спаса Златоризного… Ликом радостный, улыбчивый… А здесь… алтарь. Поклонись, зоренький, месту сему…
От звёзд, от берёз, свечного огонька, от синих ночных далей шёл молитвенный шёпот:
— Тише. Святая ночь!
Софрон глядел на звёзды и говорил нараспев, словно читал старую священную книгу:
— Отшептала, голуба-душа, Русь дедова… Отшуршала Русь лапотная, странная, богомольная… Былием заросли тропинки в скиты заветные…
Вечная память. Вечный покой.
Кресты поснимали. Церкви сожгли. Поборников веры умучили.
Потускнели главы голубые на церквах белых. Не зальются над полями вечерними трезвоны напевные…
Отзвонила Русь звонами утешными.
Не выйдет старичок спозаранок за околицу и не окстится истово за весь мир, на восток алеющий.
Девушки не споют песен дедовых.
Опочила Русь богатырская, кондовая, краснощёкая.
Вечная память. Вечный покой.
Не разбудит дед внука к заутрени, и не пошуршат они в скит далёкий по снегу первопутному, по укачливой вьюжине, навстречу дальнему звону.
Не пройдут по дорогам бескрайним старцы с песнями «О рае всесветлом», «О Лазаре и Алексии Божьем человеке»…
Отпели старцы. Отшуршала Русь лапотная…
Отшептала Русь сказки прекрасные…
Вечная память. Вечный покой.
Глядел дед Софрон на звёзды и плакал…
1926 Нарва
СВЕТЛАЯ ЗАУТРЕНЯ
Над землёй догорала сегодняшняя литургийная песнь: «Да молчит всякая плоть человеча, и да стоит со страхом и трепетом».
Вечерняя земля затихала. Дома открывали стеклянные дверцы икон. Я спросил отца:
— Это для чего?
— В знак того, что на Пасху двери райские отверзаются!
До начала заутрени мы с отцом хотели выспаться, но не могли. Лежали на постели рядом, и он рассказывал, как ему мальчиком пришлось встречать Пасху в Москве.
— Московская Пасха, сынок, могучая! Кто раз повидал её, тот до гроба поминать будет. Грохнет это в полночь первый удар колокола с Ивана Великого, так словно небо со звёздами упадёт на землю! А в колоколе-то, сынок, шесть тысяч пудов, и для раскачивания языка требовалось двенадцать человек! Первый удар подгоняли к бою часов на Спасской башне…
Отец приподнимается с постели и говорит о Москве с дрожью в голосе:
— Да… часы на Спасской башне… Пробьют, — и сразу же взвивается к небу ракета… а за ней пальба из старых орудий на Тайницкой башне — сто один выстрел!..
Морем стелется по Москве Иван Великий, а остальные сорок сороков вторят ему как реки в половодье! Такая, скажу тебе, сила плывёт над Первопрестольной, что ты словно не ходишь, а на волнах качаешься маленькой щепкой! Могучая ночь, грому Господню подобная! Эх, сынок, не живописать словами пасхальную Москву!
Отец умолкает и закрывает глаза.
— Ты засыпаешь?
— Нет. На Москву смотрю.
— А где она у тебя?
— Перед глазами. Как живая…
— Расскажи ещё что-нибудь про Пасху!
— Довелось мне встречать также Пасху в одном монастыре. Простотой да святолепностью была она ещё лучше московской! Один монастырь-то чего стоит! Кругом — лес нехоженый, тропы звериные, а у монастырских стен — речка плещется. В неё таёжные дерева глядят и церковь, сбитая из крепких смолистых брёвен. К Светлой заутрени собиралось сюда из окрестных деревень великое множество богомольцев. Был здесь редкостный обычай. После Заутрени выходили к речке девушки со свечами, пели «Христос Воскресе», кланялись в пояс речной воде, а потом — прилепляли свечи к деревянным кругляшам и по очереди пускали их по реке. Была примета: если пасхальная свеча не погаснет, то девушка замуж выйдет, а погаснет — горькой вековушей останется!
Ты вообрази только, какое там было диво! Среди ночи сотня огней плывёт по воде, а тут ещё колокола трезвонят и лес шумит!
— Хватит вам вечать-то, — перебила нас мать, — высыпались бы лучше, а то будете стоять на заутрене сонными!
Мне было не до сна. Душу охватывало предчувствие чего-то необъяснимо огромного, похожего не то на Москву, не то на сотню свечей, плывущих по лесной реке. Встал с постели, ходил из угла в угол, мешал матери стряпать и поминутно её спрашивал:
— Скоро ли в церковь?
— Не вертись, как косое веретено! — тихо вспылила она. — Ежели не терпится, то ступай, да не балуй там!
До Заутрени целых два часа, а церковная ограда уже полна ребятами.
Ночь без единой звезды, без ветра и как бы страшная в своей необычности и огромности. По тёмной улице плыли куличи в белых платках — только они были видны, а людей как бы и нет.
В полутёмной церкви около Плащаницы стоит очередь охотников почитать Деяния апостолов. Я тоже присоединился. Меня спросили:.
— Читать умеешь?
— Умею.
— Ну, так начинай первым!
Я подошёл к аналою и стал выводить по складам: «Первое убо слово сотворих о Феофиле», и никак не мог выговорить «Феофил». Растерялся, смущённо опустил голову и перестал читать. Ко мне подошли и сделали замечание: