Завеса — страница 10 из 25

Ливанская война: 1982

ОРМАН

Тревожные бездны снов

Перефразируя достаточно затертую фразу Льва Толстого о счастливых и несчастливых семьях, можно сказать, что семьи, сыновья которых служат в боевых частях, в одинаковой степени подвержены постоянной тревоге, а семьи, сыновья которых служат в тыловых и вспомогательных частях, а таких большинство, живут в относительном спокойствии.

Любое событие на границах Израиля заставляло Ормана и его жену торопливо и напряженно вести сложные расчеты, где в это время находится сын. Часть специального назначения в которой он служил без конца перемещалась с юга на север и с севера на юг. Как каторжники к тачкам, они были прикованы к радио и телевидению.

А год обещал быть напряженным.

В Газе усиливались беспорядки. Палестинцы блокировали дороги. Солдаты открывали огонь резиновыми пулями по огромным беснующимся толпам. Такого не было со времен Шестидневной войны.

Апрель, обычно легкий и прозрачный, был заряжен ожиданием очередного взрыва или столкновения.

Шла эвакуация израильских поселений из Синая. Страну лихорадило от происходящего в городе Ямит, выросшем на синайских песках, жители которого жгли автомобильные покрышки, лили воду и жидкую известку с крыш домов на солдат, которые пытались их эвакуировать, и даже стреляли в воздух.

Вакханалия длилась четыре дня. Затем, по приказу министра обороны Ариэля Шарона, по опустевшему городу прошли бульдозеры. Египтянам осталась выжженная земля. 25 апреля полуостров Синай, после пятнадцати лет израильского присутствия, был возвращен Египту. Президент Мубарак благодарил премьер-министра Бегина. Печальным фарсом выглядел строй израильских солдат, покидающих под знаменами город Эль-Ариш.

Опять Ормана стали одолевать долгие многоэтажные сны, как в первые дни пребывания в Израиле.

От бесконечного лицезрения телевизора Орману вернулась острота памяти, которая мучила его в юности, когда смотрел фильмы, и его не в меру сильная память подсознательно запоминала незначащие имена операторов, дирижеров, костюмеров. Ночью, во сне, они выплывали в виде образов, стоило лишь прозвучать их имени. Образы эти рождались из какого-то конгломерата зрительных впечатлений в виде полуфигур, полулиц, смутных, размытых, интригующих, как в телевизионных интервью с человеком, скрывающим свое лицо.

Таким образом, в череде снов угнетающе и влекуще, устрашающе и ублажающе возникал некий иной скрытый или таящийся мир с этими недорисованными, недозрелыми, как говорил Орман, «недозрительными» существами.

Но что-то в том мире было намеком на истинную тайну жизни наяву.

В бодрствовании Орман всегда силился сосредоточиться на ускользающих из памяти деталях, чтобы выхватить эпизоды этой ворочающейся, дымящейся фрески именно при солнечном свете дня, ослепительном свете юношеских беспечных лет с практически бесконечной далью времени.

Это был живущий в Ормане безмолвием мир, обитатели которого порождались случайными именами, звуками симфоний и концертов Моцарта, Бетховена и Чайковского, подсознательно вливающимися в слух из радиотарелок, висящих на столбах по всему городу.

Старческий рот и глаз обдавали ветхостью самого существования. Грудь женщины или ягодицы, мельком увиденные на пляже, когда она переодевалась за кустиками, несли чудную эротику – основу жизни и благостного прозябания, предвещающие ночное излияние семени, ощущаемое, как сладкий грех.

Странный поток имен, звуков, впечатлений, обрывков малозначительной, случайной информации внезапно становился магистральным.

Так однажды кто-то дал Орману сборник насквозь лживых рассказов малоизвестных израильских писателей, но сплошь коммунистов, изданный в Москве. В примитивном рассказе о герое, сидящем в кафе на берегу Средиземного моря, мелькнуло слово «Палестина». И в юношеском воображении это слово мгновенно развилось в целый незнакомый мир. Он мощно воздействовал на душу, ибо впрямую был связан с корнями, тягой души, национальным достоинством, унижаемым столетиями, с неким освящением, которое скупым освещением, протягивалось через тысячелетия – от возгласа «В начале…» Начало было мощно застолблено.

Казалось бы, этот подпольный мир должен уводить от дома в какие-то авантюрные водовороты, а он тянул к своему, отчему домику и его прошлому, которое таилось по его дряхлым углам, под осевшими стенами и перекошенными балками потолка. И только это прошлое имело неоспоримое право прохода к душе, и упоминание бабкой прадеда мгновенно выстраивало целое столетие жизни.

Был ли этот калейдоскопический поток образов во сне усилием мысли, старающейся постичь иной мир, возникающий из обрывков информации, из некого закона, что любое запавшее в сознание имя обязательно должно обрести во сне плоть?

Усилие этой мысли было изначально печальным, ибо мысль знала, что строит свое существование на мимолетном, обреченном тут же исчезнуть материале.

Но в этой устойчивой печали таилось понимание судьбы Ормана, существа, принадлежавшего к вечно теснимому за пределы обычной жизни племени, быть может, потому живущему вечно.

И любое предательство по отношению к этому своему племени – из выгоды, усталости, страха, что жизнь проходит быстро, и не доживешь до воздаяния, – отторгалось душой.

Смешило ли, пугало нечто блуждающее во сне, что можно дальнейшим сосредоточением мысли породить в том мире самого себя, назвав собственное имя, но Орман, как ни старался, не мог во сне его припомнить, пугаясь собственной безымянности, намекающей на будущее абсолютное исчезновение.

Проснувшегося Ормана реальность мгновенно оглушала волнами забастовок и демонстраций против экономических реформ министра финансов Йорама Аридора. В одно из воскресений не вышли на работу государственные служащие, пожарники, работники судов, банков, радио и телевидения.

Но, опережая все это, в миг перехода из мира сна в мир бодрствования, все пространство личного существования Ормана заливала тревога: сын в армии.

3 июня палестинские террористы тяжело ранили посла Израиля в Англии Шломо Аргова. Самолеты израильских ВВС нанесли удар по стадиону в Бейруте, под трибунами которого хранились боеприпасы террористов, обстреливающих «Катюшами» весь север Израиля, от Нагарии до Кирьят-Шмоны. Началась всеобщая мобилизация. Шоссе с юга на север были забиты бронетехникой. Военный министр США Каспар Вайнбергер потребовал от Израиля немедленного прекращения огня, грозя расторжением оборонного соглашения.

Армия обороны Израиля вошла в Ливан. После трех дней беспрерывного обстрела севера страны, наступило затишье, и жители вышли из бомбоубежищ.

В ночь на 4 июня из какого-то телефона-автомата позвонил сын:

«Мы входим. Держитесь и не беспокойтесь за меня».

Лицо жены было залито слезами.

Тяготение души

В эти тяжкие дни, когда от сына с фронта не было никакой весточки, Орман спасался тем, что не переставал размышлять над теорией единого духовного поля.

Как никогда обостренный ум пришел к выводу, что, подобно тяготению пространства, есть тяготение души, а нередко душа себе в тягость и нельзя оттягивать час ее выздоровления.

Искривление пространства спирально держит это пространство.

Искривление души уничтожает ее, порой напоминающую Орману спиральную туманность, не менее далекую и не менее таинственную, и, главное, находящуюся на грани хаоса.

Минуты напряжения, доводящие до удушья, были не так уж часто, но выносились с трудом.

Мгновенно возникала мысль: переживу этот миг, и жить мне долго.

То же повторил сын, вернувшись на побывку из Ливана. Такое же чувство было у сына Ормана от того, что рядом с их бронетранспортером взорвалась мина и настолько близко, что взрыва не услышал, но всего сжало до удушья.

В эти дни Орман много занимался в библиотеке Бар-Иланского религиозного университета. Как в любой библиотеке, в матовом свете настольных ламп царила атмосфера напряженного интеллекта, но сама изучаемая материя – Талмуд и Мишна, сама графика этих книг, хранящих в себе медлительность размышления, спрессованного временем, давали особое, странное чувство какой-то даже праздничной безопасности в лоне Всевышнего.

Орман начинал понимать необычайно покойный образ жизни тех, кто существовал в двух мирах. Один мир был обычным, с его суетой, страхом и мелкими заботами. Другой ежеминутно восходил из потока древних букв жизнью праотцев, погруженных в этот книжный поток, как в свежее течение вод Иордана, никогда не испытывавших скуки и страха перед вечностью.

Но понимание этого у Ормана было поверхностным, головным, отвлекающим, ибо в дни войны именно в страхе и мелких заботах, во внезапном телефонном звонке, стуке в дверь, слове, оброненном случайным прохожим или соседом по столу в читальном зале, таилось будущее, которое могло мгновенно перевернуть всю жизнь.

Раньше, в мирные дни, Орман проверял серьезность читаемой им книги малозначащими разговорами в соседней комнате или за соседним столом: отвлекало ли это от чтения.

Теперь эту меру сменила иная мера, прирастающая к любому звуку, вскрику, бормотанию, плачу или молчанию, угрожающе растянутым пространством и временем войны.

Орман уходил на прогулки, убегая от самого себя. Но именно в эти дни повадился с ним ходить Цигель, чей старший сын, получил отсрочку от армии для учебы на факультете электроники в Хайфском Политехническом институте по профилю, который затем будет необходим при воинской службе в электронной разведке. Младший его сын еще учился в школе.

С осторожной озабоченностью Цигель каждый раз в начале прогулки осведомлялся, есть ли весточка от сына, и затем успокаивал Ормана дежурной фразой, услышанной от коллег по работе, сыновья которых тоже были на фронте – «Хорошие новости, когда нет новостей».

Это было время изматывающих ночных дежурств, где не было ни минуты передышки в связи с непомерно возросшей активностью военной авиации в Ливане, беспрерывной проверкой навигационных приборов. К этому, соответственно, следовало прибавить личную активность Цигеля и его, проглатывающего все, что шло под руку, а, вернее, в объектив – фотоаппарата величиной с тюбик губной помады, не перестающего восхищать владельца своей емкостью.

Страх, преодолеваемый, но все же таящийся в темных извивах души, перекрывался беспрерывной калькуляцией: какую прибыль ему все это принесет. Надо было работать с удвоенной нагрузкой, ибо Цигель понимал, что время, съедающее душу Ормана, для него, Цигеля является золотым.

Прогулки же эти были некой отдушиной, и, отдав должное озабоченности судьбой сына Ормана, Цигель начинал задавать намеренно глупые вопросы, считая, что таким образом отвлекает соседа от черных мыслей.

– Вот, скажите, измена женщине выражает свободную волю мужчины или является предательством?

– Если это сопровождается раскаянием, то это и выражает свободную волю, – ловился на крючок Орман и начинал философствовать.

Они уже подходили к дому, и, попрощавшись с Орманом, принимая душ, готовясь к ночной смене, всю дорогу в автобусе, Цигель пытался определить, к кому из названных типов людей Орман причисляет его – к обаятельным и невыносимым негодяям, что, в общем-то, не очень расстраивало Цигеля, или к двуличным, что несколько настораживало.

Орман же ночью подумал, – а не мечет ли он бисер перед свиньями.

Встал во втором часу и записал все то, что спонтанно вырвалось из него реакцией на Цигеля.

Значит, не зря это было.

Оказывается, лучше всего оттачивать свои мысли, отвечая на вопросы глупцов.

Так из этих вспышек, обрушивающих на Цигеля поток сбивающей его с ног информации, выросла одна из важнейших глав «Теории единого духовного поля» – вариация на тему Времени и Пространства.

Но со временем Цигель начал явно жалеть, что разбудил в Ормане желание обрушивать на него свои монологи.

Так, взглянув на часы с намеком, мол, торопится, вызвал целую тираду Ормана о том, что время ни на миг не может себе позволить вальяжности и лености пространства, хотя отлично и прискорбно знает, что вечность не терпит суеты. И время сетует на себя с момента, как были изобретены часы, и ничего не значащая стрелка, бегущая по циферблату, не дает ни передохнуть, не задержать архипелаги времени, чтобы потом наслаждаться их открытием и изучением.

И все же, дразня, и, таким образом, участвуя статистом в этих дискуссиях, Цигель даже ощущал какую-то самому ему не ясную гордость. Он даже пытался пересказать жене все эти прогулочные диалоги, но явно что-то путал. Жена Дина, глядела на него, и вправду, как на глупца.

Прогулки эти Цигель неожиданно прекратил после того, как однажды задал Орману явно провокационный вопрос:

– Вот вы так восхваляете философов и религиозных праведников, но в книгах предатели привлекают гораздо больше.

– Всегда предатели почитаются более крупными интеллектуалами, чем их разоблачители. Видите ли, натура предателя кажется более сложной и противоречивой. А на деле, за всей этой сложностью таится одна, но пламенная страсть – деньги. И кончают они всегда плохо, ибо, как говорят в народе, жадность фраера сгубила.

В темноте Орман не заметил, как побледнело лицо Цигеля.

Орман помылся и осторожно проскользнул в спальню, где жена уже спала. В этот миг раздался стук в дверь. Сердце замерло. Жена мгновенно вскочила, но боялась подойти к двери. Орман заглянул в глазок и с каким-то незнакомым ему самому стоном, в котором выразилось все, что было загнано на дно души, отворил дверь. Перед ними стоял сын, почерневший от загара, с выгоревшими до цвета соломы волосами и выцветшей в какой-то неопределенный цвет формой.

Началась невероятная суматоха. Жена поставила на огонь кастрюлю с пельменями, Орман наливал ванну. Тут оказалось, что весть разнеслась по всему дому. В дверь беспрерывно стучались соседи. Кто нес торт, кто трехлитровую банку с вишневым компотом, закрученную старым домашним способом, кто коробку шоколадных конфет. Дом продолжал гудеть далеко за полночь, в то время, когда сын заснул в ванной, разморенный горячей водой, был разбужен с трудом и уложен в постель. После того, как из ванной выпустили воду, в ней остался жирный слой ливанского суглинка.

БЕРГ