Врожденное чувство ищейки
Факультет автоматики и телемеханики филиала Каунасского Политехнического в Вильнюсе, на котором учился Цигель, был нашпигован стукачами. У Цигеля на это дело был тонкий нюх.
Это особенно было ощутимо в 1956, в дни, когда в Будапеште шли уличные бои, и советские танки били прямой наводкой в любую щель, окно, подъезд, откуда раздавались выстрелы.
Стоило в коридоре собраться трем или более студентам, как у одного из группы можно было безошибочно отметить озабоченность, напрягающую память: не пропустить то, о чем говорят и, главное, запомнить.
Цигеля это вовсе не смущало. Седьмым, к этому времени уже и профессиональным чувством он ощущал этот огромный скрытый мир, который дышал каждому в затылок. Мир этот ничего, казалось бы, общего не имел с реальностью каждодневного проживания, но именно он был истинно реальным, и в нем все доносили на всех.
В собственной семье, с момента, как Цигель себя помнит, он жил как в осином гнезде. Всего-то их было четверо: отец, мать, бабка и он, Цигеленок.
Война шла между отцом и бабушкой , которая, по сути, растила малыша. Бабка была из семьи выдающихся праведников – хасидов Брацлава, и абсолютно не то, что не понимала, а не хотела понимать, почему это надо скрывать. Гордиться же, как ей объясняла дочь, учительница русского языка, она должна ее мужем, чей папа был парикмахером в Тульчине, только потому, что дочерний муженек из низов и к тому же партийный деятель, закончивший рабфак по юридическому делу.
– Да он же пес, – говорила бабка, – он хуже этих разбойников-гозланим. Да и что возьмешь с сына какого-то парикмахера, более пархатого, чем его клиенты. И вот же мне, дочери великого раввина и праведника, надо его терпеть.
Деятеля этого часто переводили по работе с места на место, то в Гайсин, то в Бершадь, то опять же в Тульчин. Места эти славились в прошлом праведниками-хасидами, которых извели под корень перманентными погромами, производимыми то белой, то красной армией, то налетами батек всевозможных цветов и расцветок, достойных преемников батьки Хмельницкого, а напоследок – НКВД. Но постоянным у Цигеля-отца было то, что в любом месте работал он почему-то по ночам, приходил к утру. Небритый, еле держась на ногах, он сразу же валился в постель.
Бабка говорила дочери: ему надо мыться. Отмываться. От него пахнет чужим потом и кровью, а нам отольются чужие слезы. Тотчас у дочери начинали течь свои слезы, она впадала в истерику, била себя кулаками по голове, бабка бежала за валерьянкой, а малыш забивался под одеяло и затыкал уши.
Мать учила сына в дошкольные годы русскому языку.
Бабка же, с которой он проводил почти все время, знала немецкий и французский. Она читала в оригинале на французском языке сохранившиеся от своего отца комментарии великого Раши к еврейскому Священному Писанию. Но учила внука языку идиш. Говорила только на нем, а русские слова намеренно коверкала. В те годы он знал идиш лучше русского, мог писать и читать.
Отец от этого просто сходил с ума, точил мать и днем и ночью. Из-за стены до малыша доносилось глухое его бубнение. Мать обреталась между двух огней, ее изводила эта подковерная борьба за сына и внука, и всю свою злость и боль она отчаянно вколачивала в ковры, развесив их во дворе.
Вторая мировая война застала их по дороге домой из Брацлава в Тульчин. В Брацлав бабка ездила на могилу своего отца раввина Ицхака Берга.
Уже вовсю бомбили узловую станцию Вапнярку, когда одетый по-военному отец привез их туда на полуторке. Вещи забрасывали на открытую платформу товарняка под ослепительный свет прожекторов, вой «Юнкерсов», лай зениток, грохот бомб и цветной фейерверк трассирующих пуль. Бабку подсаживали молодые бритые наголо красноармейцы. Перепуганный малыш никак не мог унять дрожь, хотя мать накрыла его шубой в эти жаркие ночи начала июля. Состав начал медленно двигаться. Отец успел махнуть рукой и скрыться с полуторкой во тьме, где мигали какие-то огоньки и слышались выстрелы: вроде бы ловили диверсанта, подававшего световые сигналы вражеским бомбардировщикам.
Красочно расцветающая во мраке смерть на всю жизнь запомнилась малышу.
Все годы войны они жили в небольшом селе около Саратова, откуда немцы, обитавшие здесь испокон веков, были выселены в Сибирь. Ночь за ночью длился в небе вой «Юнкерсов», летящих бомбить Саратов. В своей халупе они гасили слабый огонек, теплящийся в патронной гильзе, таились в темноте, засыпали под ставший уже привычным гнусавый вой немецких моторов.
Утром из-за горизонта тянулся безмолвный черный столб дыма.
В школе, где мать в старших классах учила русскому за жалкие гроши, первоклашка Цигель привязался к своей учительнице Марьмихалне и втихомолку рассказывал ей про все, что творится в классе. «Какой у вас чудный сынок», – нахваливала она его матери.
– Перестань ябедничать, – говорила ему мать.
– Так я же и сам нашкодничаю, и о себе рассказываю.
– Говори о себе, но не о других. Это плохо кончится.
Отец был послан в Вильнюс тотчас после освобождения города. Но прежде приехал за семьей, весь из себя боевой, позванивая кучей медалей на груди. С приближением к Вильнюсу переоделся в гражданскую одежду. В Литве было неспокойно. Партийцев убивали.
В школе Цигель освоился быстро. Что и говорить, умел он так ненавязчиво сдавать директору нашкодивших дружков по классу и затем им же, со стекленеющими от избытка искренности глазами, сообщать, что директор все знает, и следует настаивать твердо на своей невиновности. Иногда просто жаждал попасться, но всегда, к собственному изумлению, его спасал внешний вид.
Однокашнику, унылому зануде с крючковатым носом, Гендлеру, приписывали все грехи доносительства. Его так и называли «Легаш». Но это ни в чем не повинное существо настолько вписывалось в собственную внешность и характер, что и не отбрехивалось.
У него же, Цигеля, и по сей день осталось округлое, мальчишеское, располагающее к себе лицо постаревшего подростка, пикническая мягкая фигура, нераздражающая вальяжность. Округлость молодит. Слушает он собеседника не жадно, как бы скользя мимо, с этакой вежливой, но не слишком заинтересованной внимательностью. И собеседник в ответ раскрывает душу, часто почти взахлеб.
Только однажды он в испуге понял, что не все так просто, как ему кажется.
В класс был приглашен отец Гудилина, кавалер многих орденов.
– Подумаешь, – говорил Цигель, не видя, что за спиной стоит сын орденоносца, – у моего бати орденов намного больше.
– Знаешь откуда они, ордена эти? – Гаркнул почти в ухо вздрогнувшему Цигелю Гудилин, который был выше его на целую голову. – Батя твой где служил? В полевом трибунале. Там был один приговор: расстрел. Пустят в расход, а ордена делят между собой, понял, Козел? И учти, насексотишь, что для тебя не ново, пеняй на себя. Убить не убьем, но калекой останешься на всю жизнь.
Это был, пожалуй, первый и последний прокол. Цигель испугался не на шутку, на некоторое время замкнулся, стал плохо спать. Цигель в общем-то никогда не пытался дотошно узнать, чем занимался его отец, словно чувствовал, что в этих занятиях, было что-то подозрительное и неприятное. Не все ли равно, был ли батя орденоносным ординарцем или ординарным орденоносцем. Но случай с Гудилиным заставил его задуматься.
В один из дней отец, который редко являлся днем домой, как-то очень резко и неожиданно сел рядом с ковыряющим вилкой какую-то еду сыном.
– Ты умеешь писать и читать на идиш?
– Не-е-ет, – испуганно сказал сын, памятуя войну между отцом и бабкой.
– Говори правду! Мне это важно. Вот, я тебе диктую по-русски, а ты переводи на идиш.
Цигель младший стал бойко писать.
– Поздравляю, – сказал отец матери, – у нас будет финансовое подспорье.
Тебя, сын, вызовут на днях. Веди себя достойно и ни от чего не отказывайся. Тут, в Вильнюсе, все местные евреи знают идиш с детства. Так что очередь будет большая, понял?
И вправду, дня через два, вызвали Цигеля в кабинет директора школы. Там сидел бесцветный молодой человек в мешковатом костюме, который обратился в присутствии директора к Цигелю:
– Вас вызывают в райком комсомола.
Цигель выразил бесцветному истинное дружелюбие, хотя внутренне тот вызывал брезгливость сбитыми каблуками туфель, неряшливо повязанным засаленным галстуком, бегающим взглядом гнилого цвета глаз. Может в этом и подвох, что таких выбирают? Это как-то даже унижало тот скрытый мир, от ужасов которого, после разоблачений ХХ-го съезда спустя несколько лет, трепетала душа. На следующий день в райкоме его поджидал вместе с бесцветным белесый то ли литовец, то ли латыш, который пожал Цигелю руку и как-то весьма по-дружески представился:
– Аусткалн. Откуда вы так хорошо знаете идиш?
– Да вот, понимаете, бабушка, – замялся Цигель, понимая, что следует говорить правду, – другого языка не знает. Вот и меня научила.
– Отлично, – сказал Аусткалн, – вы не представляете, насколько нам нужны.
Не прошло и пяти минут, и они выглядели как старые знакомые: пили вино, закусывая шоколадными конфетами, которые бесцветный, как фокусник, достал из-под полы.
Бумажку о сотрудничестве Цигель подписал легко, как бы не глядя.
Такая легкость вызвала даже некую настороженность со стороны этих прожженных типов.
Но в этом был он весь: с одной стороны авантюрист, с другой – патологический трус, мгновенно оправдывающий подлость слабостью характера и любопытством, опережающим любую логику, мораль, брезгливость.
– Как вы относитесь к войне в Корее и конфликту в Берлине? – как бы между прочим спросил Аусткалн.
Цигель отчитался по всем правилам марксизма-ленинизма. Лишь пожалел потом, что слишком легко согласился сотрудничать. Надо было чуть покуражиться, изобразить из себя жертву. Это у них принимается с пониманием: у жертвы начинаются угрызения совести, да поздно и не очень мучительно.
Хотя, если смотреть в корень, все же возникает трещина, облом личности, надлом судьбы, перерождение.
Ничего такого Цигель не чувствовал. Вероятно, есть такие существа, которые рождаются с душой ищейки. Природа дала ему такой набор данных, что он далеко бы пошел по тому пути, если бы не был евреем. Когда гонялись за объявленными в розыск шпионами, вроде сброшенными на парашютах, Османовым и Саранцевым, не он ли из всех школяров был наиболее активен?!
«Этот стервец, – сказал мужик, за которым он неотступно шел, – от меня не отлипал».
Тогда, еще мальчишкой, он ощутил то острое хищное чувство ищейки, которое в них пробуждали беседующие с ними, щенками, на равных настоящие волки сыска, рядившиеся в шкуры патриотов, и кажущиеся интеллигентами, по сути, лишь благодаря галстукам. Более внимательный взгляд мог заметить и искривленные каблуки, и странно торчащие туфли на их когтистых лапах.
Вся беда в том, что никого рядом не было с этой стороны – протянуть руку и помочь выбраться из засасывающей ямы.
Вот, нашел виновника собственной подлости.
Письма, слава Богу, горят
Больше всех на свете Цигель любил бабку, видя в ней уходящую породу благородных людей. В Цигеле она души не чаяла, не подозревая, чем занимается дорогой внучек. А он шел по улице Сталина от башни Гедиминаса в сторону моста через реку Нерис, невольно выпрямляясь у здания КГБ, вызывающего у большинства страх и ужас. Он же оглядывал свысока всех, стремящихся как можно быстрее пробежать мимо этого здания. Его словно окрыляла поддержка, исходящая даже, казалось, от каменных стен этого дома.
Еще не до конца понимая, к чему ведет эта дорога, он ступал по переулку к домику, скрытому зеленью, стучал в калитку. Глаз охранника возникал в «глазке», каждый раз изучая его заново. Заправлял домиком обсыпанный перхотью, нет, не еврей, а литовец в чине майора. Груды писем на идиш лежали на столе и в шкафах. Цигель должен был их регистрировать и перлюстрировать, то есть, другими словами, читать чужие письма и переводить их на русский язык. Майор же занимался явно весьма интеллектуальным трудом: держал каждое письмо на пару, осторожно расклеивал и затем заклеивал конверт.
Время шло. Вовсю раскручивал свои маховики 1956 год. Двадцатый съезд. Венгерские события. Тройственная агрессия Англии, Франции и Израиля против Египта.
Только не гуманитарий, как я, говорила мать, испытавшая страшный испуг, когда вождь и кормчий разоблачил академика Марра, в русле теории которого она писала диссертацию по языкознанию. Только не юрист, говорил отец, в последнее время как-то резко состарившийся и скособочившийся. Работал он теперь в органах партийного контроля, отсиживал нормальный рабочий день, но все еще страдал бессонницей в память прежних ночных бдений.
Так Цигель оказался в Политехническом.
Но, несмотря на все это, он продолжал во второй половине дня являться в неизменный домик. Только улицу, которой он шел, срочно переименовали, заменив Сталина Лениным.
Привычно регистрируя и перлюстрируя, взял очередное письмо в бюро розыска родных. Адрес был написан по-русски и на идиш. Пришло письмо из Израиля и начиналось несколькими предложениями на русском, но с ятями и твердыми знаками. Некий Мордхе-Йосл Берг искал свою младшую сестру, с которой потерял связь в двадцатые годы. По пришедшим к нему сведениям, она должна была находиться в Вильно. Затем начиналось письмо на идиш к самой сестре.
И тут Цигель похолодел. Это было письмо к его бабке. И хотя майор, обычно слегка выпивший, дремал в соседней комнате, Цигель осторожно, с колотящимся сердцем, вложил письмо обратно в конверт и спрятал его во внутренний карман пиджака.
Майор не заметил потери письма.
Домой Цигель не шел, а крался в темноте на ватных ногах. Облюбовал пустынное место неподалеку от зверинца. Сжег письмо, развеяв пепел на ветру под скрипучий голос московского диктора из репродуктора, висящего где-то неподалеку на столбе, клеймящего Бен-Гуриона вкупе с Ги Молле и Антони Иденом, осмелившимися напасть на братский Египет.
Он понимал, что спасая мать и отца, делавших прочерк в анкетах, в графе о родственниках заграницей, он совершил величайшую подлость в отношении любимой бабки, которую через столько страшных лет не уставал разыскивать родной брат. Он же, ее внук, сжег последнюю нить, связывающую ее с братом.
Через пару дней Цигель-младший немного успокоился и почти уверил себя, что никто не спохватится и не начнет искать письмо, которое ведь было и на почте зарегистрировано.
В пятницу под вечер, когда бабка зажигала свечи, готовясь молиться, Цигель осторожно спросил ее, много ли было у нее братьев и сестер.
– А как же, – сказала бабка, – сестры Шлема и Рухл, и три брата. Младшенький Янкалэ, средний Хилл, и старший, который еще в двадцатые годы уехал в Израиль, Мордхе-Йосл, самый умный, настоящий праведник.
Оказывается, в те же годы Хилл уехал в Америку, а Янкалэ – во Францию учиться. Рухл жила в Кучурганах, а Шлему парализовало еще до войны, и дочь ее Сима увезла ее в Черновицы.
Бабка тяжело и печально вздохнула, завершив рассказ словами: всех их след простыл.
И стала молиться за родных и близких, живых и мертвых.
Любовь зла…
Цигель нравился женщинам, старше его по возрасту, замужним и разведенным.
Однажды, в кафе «Неринга», он положил глаз на девицу с рыжей копной волос и голубыми глазами. И она начала ему строить глазки в присутствии, скорее, отсутствии упившегося кавалера, который мирно спал с нею рядом, уронив голову на стол. Испытанным не раз приемом Цигель, расплатившись, вальяжно начертал на клочке счета номер своего телефона. Проходя мимо нее, наклонился, шепнул ей на ухо: «Вы удивительная красотка, рыжая бестия», положил на стол бумажку с номером телефона и, как говорится, мгновенно испарился.
В течение недели Цигель был озабочен размышлениями, о двух юношах, очевидно местных, отлично знавших идиш и с недавних пор ставших его «коллегами». Это было весьма странно, ибо местные евреи не желали сотрудничать с гебистами. Но вот же, действительно, свято место пусто не бывает. В сравнительно обширном домике, скрытом в зелени, стало тесновато. То ли жажда чтения чужих писем успешно заменяла этим слегка прыщавым юнцам половое удовлетворение, то ли значительно увеличился поток писем из-за рубежа. Последнее Цигель проверить не мог. В разгар этих весьма невеселых для него размышлений раздался звонок: «С вами говорит рыжая бестия».
У нее был удивительно мелодичный голос.
«Бестия» жила на окраине города, в небольшом домике с толстыми старыми стенами. Аккуратная сухая старушка с лицом некогда аристократическим, чем-то похожая на бабку Цигеля, но явно менее властная, приветливо поздоровалась. Смотрела телевизор, была немного глуховата, почти не выходила из своей комнаты. Они сели за небольшой столик в комнате рыжей, которую старушка назвала негромким извиняющимся голосом «Лара». Что-то байроновское, грустно-привлекательное было в этом имени. Цигель листал томики в серой матерчатой обложке, старое издание Леонида Андреева, горячие осколки бабушкиной юности.
– Можно и мне тебя называть Лара?
– Конечно, – сказала, мельком коснувшись его волос. На маленьком столике, накрытом чистой белой скатертью стояла бутылка красного вина, какая-то домашняя еда. Лара была младше Цигеля, но успела уже выйти замуж и развестись. Работала в филармонии, ставила эстрадные программы. Имела отношение к варьете в кафе «Неринга» с допустимыми элементами стриптиза. А упившийся ее спутник – коллега по филармонии.
У Лары были удивительно длинные верхние веки, почти всегда прикрывающие наполовину глаза, едва уловимо придающие лицу нечто совиное или скорее томно-восточное, что раньше у него неосознанно связалось с именем Лара. За этим как бы всегда сонным взглядом таилось одновременно податливо-мягкое и высокомерное. Под веками дремотно пульсировала жизнь, бескорыстно творящая добро, но и знающая себе цену. Такие женщины должны быть у самых неуравновешенных мужчин, летящих, сломя голову, на поводу у своих чувств. Если они пьют, то до беспамятства, если уезжают, то лишь на край света, если вступают в спор, то до крови. Потом они приползают к ней, как побитые псы. Она их, беспомощных, с глазами, полными собачьей преданности, отпаивает и отхаживает, но при этом сама по себе, высокомерна и недоступна.
Постель была прохладной, доброта ее всерастворяющей и нежной. Цигель ощущал себя ребенком, податливым, несведущим и благодарным. Он ведь нуждался в опоре, но не детская неискушенность, а младенческая сторона души взрослого мужчины раскрывалась в эти мгновения, требуя участия, нежности и ласки, – мужчины, в то же время знающего, что он сильный, смертельно необходим, сам опора этому участию.
Он просыпался ночью, не беспокоясь, что дома его хватятся. Ведь они были приучены долгими годами к ночной деятельности отца.
В окне, по-старинному высоком, мерцали звезды и чуть покачивались верхушки деревьев. Он ощущал теплоту ее сна. Что-то в этом было от настоящей, прочной, не выдумывающей себя жизни, и знание этого было ему крайне необходимо.
Завтракали прямо в постели. Проводила до дверей, не просила звонить или заходить, улыбалась из-под высокомерно опущенных век.
Такое было у него впервые в жизни. Шли дни и недели. Он все больше привязывался к ней.
Однажды, пересекая вестибюль здания КГБ, по пути к Аусткалну, которого он тут посещал лишь в экстренных случаях, замер на миг. Он готов был поклясться, что в глубине коридора мелькнула, мгновенно вызывающая прилив крови к сердцу, копна знакомых рыжих волос. И походка ее была какая-то непривычно уверенная.
Неужели ее приставили за ним следить, как за важной персоной? Ну, не смешно ли? Это его даже как-то восхитило. Надо было осторожно от нее отдаляться.
Через какое-то время она стала названивать, что явно было не в ее стиле. Он жаловался на простуду, покашливал. Но в тот же вечер, после ее звонка, пошел в кафе «Неринга» с намерением «зацепить» какую-нибудь девицу во время танца.
В углу кафе сидела шумная компания парней и девушек. Все были, в основном, белесоватого нордического типа, кроме одной черненькой, миниатюрной, чем-то похожей на мать Цигеля. Она показалась ему еще нетронутой. Ее он и пригласил на танец, и, двигаясь в ритме танго, краем глаза отметил, как ему показалось, рыжую, с огненным при свете уличного фонаря оттенком, копну волос, мелькнувшую за окном.
В общем-то, это было ему на руку, но всерьез пугало, что, быть может, все это ему мерещится. Черненькая танцевала легко. Он тут же перешел с ней на «ты», хотя она рта не раскрывала. Удивляясь самому себе, стал перед ней похваляться какой-то секретной работой.
То ли под влиянием рыжей Лары, мелькнувшей за окном. То ли по требовательному внутреннему позыву, требующему хотя бы немного освобождения от накопившейся в душе зажатости. Ведь он не был настолько самоуверен, чтобы не понимать, что двойное его существование противно природе человека.
И тут она тихо, но жестко, неожиданным для такой пичуги низким голосом сказала:
– Ну, что ж, на «ты» – так на «ты». Только зачем ты так напрягаешься и врешь напропалую?
– Я вру?
– Это же видно невооруженным глазом. Одни, вероятно, просто молчат, слушая тебя, ибо тактичны. Другие, наверно, переглядываются, если ты им в компании вешаешь лапшу на уши. А мне терять нечего. И вообще, кто-то же должен тебе это сказать для твоей же пользы. Подумай об этом. И вообще, отцепись.
Совершенно обескураженный, он вышел из кафе и не успел пройти несколько шагов, как сбылось то, что ему мерещилось. От дерева отделилась стерегущая его Лара, совсем не похожая на выдуманный им ее образ, – крикливая, и, главное, плачущая. Цигелю не хватало только семейной сцены в этот мерзкий вечер. Он встряхнул ее и сказал, сам в это не веря, что видел ее в КГБ и решил, что приставлена – за ним следить. Она обмякла, повернулась и растворилась в темноте. Все его подозрения оказались правдой.
Слова черненькой девицы не давали ему покоя. По вечерам он крутился у «Неринги», надеясь, что она там появится. Ведь не знал ни имени ее, ни адреса. Повезло ему совершенно неожиданно и в абсолютно другом месте. Увидел на какой-то улице блондинку, явно из той компании в кафе, бросился к ней. К удивлению, она его сразу же узнала и так же просто назвала имя черненькой – Дина, и дала ее адрес.
Теперь по вечерам у него был забот полон рот. Он таился за углом, выслеживая ее. Два раза увидел, но так и не осмелился приблизиться. И это он, Цигель, легкий на знакомства, самоуверенный и бесцеремонный со слабым полом.
Он падал с ног, ибо с утра работал в конструкторском бюро, где его ценило начальство, вероятнее всего, благодаря тайному покровительству Аусткална. Несомненно, заведующий бюро был тоже окольцованной Аусткалном птицей.
После работы он с явной неохотой шел в домик, скрытый зеленью. И лишь после этого добирался до того угла, из-за которого следил за черненькой. Однажды, увидев ее издалека, бросился со всех ног по противоположной стороне улицы, чтобы выйти ей навстречу, как бы невзначай. Надо было успокоить дыхание и примерить к лицу маску полного удивления. Но все это оказалось ненужным. Она увидела его и просто сказала:
– Здравствуй.
– Здравствуй, Дина.
– Откуда ты знаешь мое имя?
И тут он, взахлеб, облегчая душу, стал ей рассказывать, как искал ее след, как неожиданно наткнулся на девицу, которую запомнил в их компании, она и дала ему все данные. Самое потрясающее было то, что он безошибочно определил: Дина – еврейка.
Через месяц они поженились. Через год родился сын, еще через два – второй. Жили они в ее квартире вместе с ее матерью, зарабатывающей гроши работой секретаря-машинистки в районном отделе народного образования. Отец их бросил, когда дочь была еще совсем ребенком.
Дина работала библиотекарем в одной из городских школ, благодаря пусть небольшой, но все же протекции матери. Это давало ей достаточно свободного времени, чтобы возиться с собственными детьми. Аусткалн обещал добиться для них квартиры. При всей своей проницательности жена и представить себе не могла, чем обеспечивает вполне приличное пропитание их детей ее муж.
Маска, я тебя не знаю
Аусткалн вызвал Цигеля в связи с новым заданием, значительно разрежающим накопившуюся скуку чтения чужих писем. В Литву должна была приехать из Москвы делегация идишских писателей – рекламировать подписку на журнал «Советише Геймланд» – «Советская Родина». Их надо было сопровождать, записывать на пленку каждое слово и затем перевести на русский.
– Учитывая ваше умение скрываться под маской, – сказал Аусткалн, имея ввиду уже один удачный опыт с Цигелем, посланным ими на международный молодежный фестиваль в Москву, где он весьма ловко следил за теми, кто получал материал от израильских делегатов, – мы выбрали именно вас – сопровождать делегацию по республике.
– И в Вильнюсе тоже?
– В первую очередь, коллега. Но вы не волнуйтесь. Перед каждой встречей вас будут гримировать. Разве не заманчиво побывать в шкуре актера, играя самого себя?
– Вы думаете, я справлюсь, – неуверенно сказал Цигель.
– Несомненно. Это же – разведка боем. Перед будущими сражениями, – непонятно на что, но весьма обещающе намекнул Аусткалн. – Дома скажете, что едете в командировку на неделю. Командировочные вам выдадут на работе. В Клайпеду. Жить будете в гостинице, да-да, здесь в Вильнюсе. Загримируют вас мастера этого дела. Под чужой фамилией можете гулять по городу инкогнито. Имя и фамилия ваши будут, – Аусткалн порылся в бумагах, извлек настоящий паспорт с фото, на котором Цигель не узнал себя в человеке с усиками и светлыми волосами, – вот, Давид Айзен. Под это фото вас и загримируют.
Дело принимало серьезный оборот, но игра, как говориться, стоила свеч.
На вечерах он сидел во втором ряду президиума, за гостями, и все время беспокоился: не отключится ли в кармане миниатюрный магнитофон. Время от времени уходил за кулисы и в темноте перезаряжал пленку.
В Вильнюсе особенно чувствовалось напряжение. С трудом разбирал реплики из зала, надеясь на мощь звукозаписывающего устройства, которое очень хвалил выдававший его Цигелю работник органов.
Фотограф, явный посланец Аусткална, беспрерывно снимал сидящих в зале, не обращая внимания на сцену. Каждый выкрик из зала сопровождался вспышкой.
Враждебность к сидящим на сцене была настолько ощутима, что, казалось, нечем дышать. Зал не верил ни одному слову выступающих.
Когда восхваление советской власти начинало ползти вверх, достигая патетических высот, в зале раздавалось гудение, постукивание ногами. При этом на всех лицах написано было полное равнодушие и отчужденность.
Больше всего Цигель-Айзен был удивлен числу знакомых в зале.
Он и не подозревал, что они евреи. В зале был свет, и он сумел, не торопясь, переписать их всех. Кого знал по имени, кого по фамилии, кого по внешнему виду.
На выходе из зала, в толпе, он услышал реплику:
– Видел этого гоя-блондинчика за спинами президиума. С усиками под фюрера? Все время записывал, но не выступил. Сексот вонючий. Брал всех на карандаш. Я их за километр чую.
Аусткалн был весьма доволен работой Цигеля:
– Вы становитесь истинным профессионалом. Растете на глазах.
Глаза же Цигеля то и дело поглядывали на конверт с вознаграждением.
Грянул шестьдесят седьмой год.
Опять он сидел перед Аусткалном, который был чем-то весьма озабочен:
– Ждут нас большие дела. На Ближнем Востоке. Оставь идиш. Ты иврит хоть немного знаешь?
– Ну, те же буквы, что на идиш. Могу немного читать, не понимая.
– И на том спасибо. Так вот, посылаем тебя в длительную командировку, в школу внешней разведки под Москвой. Месяца на три. На работе ты на хорошем счету. Тебя ждет повышение. Но для этого ты должен пройти курсы по повышению квалификации, понял?
– Завидовать будут.
– Не без этого.
В аэропорту его ждала машина. Ехал и жадно смотрел на бесконечные подмосковные хвойные леса, обступающие узкую ленту дороги. Школа была расположена в глубине леса. Цигель и не знал, что может быть такая оглушительная тишина. Все улыбались друг другу, но никто ни с кем не общался. Занятия, в основном, были индивидуальными. Как говорится, каждому ученику свой учитель. Цигелю тут же присвоили кличку и дали код. Вероятнее всего, думал Цигель, и учителя также выступают под кличками, ибо иногда обратишься к тому или иному из них, а они не реагируют.
Нагрузка была невероятной. Учили фотографировать документы миниатюрным фотоаппаратом, писать симпатическими чернилами. Только английским языком занимались группой. Объясняли, как прятать снимки в обычных семейных альбомах, как устраивать тайники, как вести себя на следствии, как уходить от преследования.
Кроме всего этого три раза в неделю Цигеля возили в Москву, в какой-то пропахший вонью подъезд здания, где на втором этаже проживал старый подслеповатый еврей, носивший очки с толстыми стеклами, к которым почти прижимал страницы книги. В качестве учителя иврита старик оказался форменным извергом. Для начала велел Цигелю написать алфавит. Прополз по записи очками, фыркнул. Трудно было понять, остался довольным или нет. И начались мучения. Старикашка-то был двужильным. Занятия длились по десять часов в день. Возвращаясь, Цигель засыпал в машине, не ужинал, валился в постель.
Дни ползли, и не было им ни конца, ни края.
Усугубляли все это возникшие подозрения относительно жены. Еще тогда, в кафе «Неринга», он заметил в компании красавчика, литовца Витаса, с которого она не сводила глаз. Теперь же, сколь поздно он не звонил, мать, которая возилась с детьми, отвечала, что Дины дома нет, задерживается на работе. Ну, какая еще там работа ночью в школьной библиотеке? Не выдержал, попросил ведушего, хотя это строго воспрещалось, разрешить ему дать жене какой-то телефон, чтобы она ему позвонила.
Прошло достаточно много времени, потому и поздний звонок от нее был неожиданным. Он услышал ее непривычно сладковатый голос, ее смешки на фоне каких-то голосов и музыки: «Ну, как ты там повышаешься? Совсем женушку забыл». Все это было как внезапный тупой удар ниже пояса, хотя ни в чем ее заподозрить нельзя было. Он даже забыл спросить про детей.
У Цигеля была феноменальная память на имена и даты, и ведущий, судя по знаниям и эрудиции, крупный специалист по шпионажу, прочил ему блестящее будущее, если таковым вообще может быть будущее на этом поприще.
Где-то на втором месяце учебы он внезапно обнаружил, что свободно читает и пишет на иврите. Старик давал ему учить наизусть некоторые псалмы Давида, главы из Экклезиаста и пророка Исайи. Иногда слезы проступали на глазах, и ком подкатывал к горлу при чтении этих текстов, настолько их высокий накал и чистота раскаяния не вязались с тем, чем он, Цигель, занимался в школе и собирался в будущем заниматься в жизни.
В предпоследнюю неделю курса отвезли его в московскую гостиницу, откуда он каждое утро, как на работу, ездил в институт по повышению квалификации в области автоматики и телемеханики, усваивая все новшества.
Аверьяныч
Последняя неделя на курсах запомнилась Цигелю на всю жизнь.
Шестого июня его вырвал из сладкого утреннего сна какой-то грохот, топот, голоса, выкрики, будто выбили пробки тишины из всех отдушин и ушей. Во всех классах работали телевизоры, транслирующие Би-Би-Си, французские и немецкие каналы. Информация, не доходящая до простого советского человека, хозяина «необъятной родины своей», сюда накатывала вал за валом. Все протирали глаза со сна и не верили своим ушам: военная авиация Израиля в течение нескольких утренних часов уничтожила военно-воздушные силы всех окружающих ее арабских стран.
Такого провала советской внешней разведки, одним из бастионов которой была эта школа, пожалуй, еще не было. Несколько дней учителя и ученики школы пребывали в шоке. Шушукались о том, что теперь полетят головы начальства.
А на экранах телевизоров круглые сутки гремело и свистело. Дымились груды алюминия, оставшиеся от родных советских «МИГов». Горели родные советские танки, бронемашины, орудия – в песках Синая. Цепочки кирзачей, оставленные египетскими солдатами, которые предпочли бежать босиком по раскаленному песку, чем тащиться в пованивающих портянками сапогах, тянулись за горизонт. Плавилось и растекалось железо, тлела ткань, разлагалась мертвая плоть, как на сюрреалистических картинах.
Герой Советского Союза, товарищ Насер перекрыл идущие по дну Суэцкого канала водопроводные трубы в Синай, и десятки тысяч египетских солдат умирали от жажды. По пустыне разъезжали израильские солдаты на джипах, поили тех, кто еще подавал признаки жизни, и увозили в лазареты.
Не было сил оторваться от экранов. Некоторые учителя украдкой вытирали слезы. Ученики слонялись по лагерю или уходили в лес, только бы не видеть и не слышать. В лесу был сухостой. Короткие грозы начала июня не могли заглушить беспрерывный гром войны, лишь чуть увлажняли землю, и после них духота становилась невыносимой, хотя, казалось, в тени деревьев должно быть прохладно.
У Цигеля тоже текли слезы, но совсем по иной причине, чем у окружающих.
Это были слезы стягивающей горло спазматической радости за своих – трудно поверить – братьев-евреев, унижаемых и травимых, которые вдруг показали всему остолбеневшему миру – на что они способны.
В эти дни в школе по радио и телеприемникам, шла прямая трансляция репортажей с полей сражений. А в разговорах не проступала, а просто свирепствовала свобода слова, выражаемая в основном, анекдотами и непечатными выражениями. Уже гуляла шутка о том, что вторая половина двадцатого века отличается от первой тем, что теперь евреи воюют, немцы борются за мир, а русские – с пьянством.
В один из дней Цигель внезапно увидел идущего прямо на него человека выше среднего роста с двумя глубокими залысинами по сторонам черепа и беспощадным остекленевшим взглядом двух, подобных стволам, глаз, от которого обрывалось внизу живота, и начинал заплетаться язык. В правильных чертах его лица наметанный глаз мог отметить слабый сдвиг, отличающий лица маньяков и палачей.
В июньскую жару человек был запакован в заграничный элегантный костюм, свежевыглаженную рубаху и тщательно подобранный галстук, как будто минуту назад вернулся из-за бугра, что в этом гнезде вышколенного шпионажа было делом обычным. Точнее сказать, не в гнезде, а на острове, изолированном от окружающей советской жизни. Об остальном пространстве здесь могли с полной уверенностью петь «я другой такой страны не знаю». Однако, согласно узаконенным правилам обучения в этой школе и по принятой в ней шкале ценностей, в сущности, подразумевалось обратное: здесь приучали школяров знать лишь другие страны, вживаться в них, чтобы виртуальность их существования здесь обернулась реальностью там.
Человек со взведенной двустволкой бесцветных, почти белых, какие бывают в минуты бешенства, но абсолютно ледяных глаз, простреливал Цигеля взглядом, от которого он весь покрылся потом. Кажется, до дна исчерпал наслаждение, смешанное со страхом – от подглядывания, подслушивания и доносительства. Оказывается, не все. Со дна души, как из отдушины, миг назад называемой пищеводом, возникли доселе неведомые Цигелю, дурно пахнущие нюансы этого чувства страха. В нем главным было раболепие собаки перед сильным хозяином, который, как может потом выясниться, и сам слаб, но умеет внушить тебе, что твоя дражайшая жизнь в его руках. В приступе уничижения хотелось эти руки лизнуть.
– Цигель. – Сухой, хрипловатый, металлический голос прошел скребком по спине Цигеля, затем по черепу, подняв его волосы, как наэлектризованная расческа.
Человек сжал рукой, а вернее, клешней, выглядящей, как орудие пытки, обернутой обшлагом рубахи с дорогой запонкой, руку Цигеля:
– Моя фамилия Козлюк. Это ведь перевод твоей фамилии с идиша на русский. Так что ты, брат, из наших, Козловых, правильно я понимаю?
– Д-д-да, – слабо пискнул Цигель, не сумев, вопреки желанию, скрыть потный поток масляного обожания, хлынувшего из всех пор и омывшего лицо бессмысленным выражением, которое может появиться только у слабоумного.
– Ты как бы мой двойник. Только ты ведомый, а я ведущий. Отныне я твой куратор, почти прокуратор, но не Понтий Пилат.
«Ишь, начитанный» – мелькнуло в голове как бы приходящего в сознание Цигеля. Совсем недавно, в ноябрьском номере прошедшего и январском этого, шестьдесят седьмого года, журнала «Москва», был опубликован роман Булгакова «Мастер и Маргарита», взбудораживший читательскую массу по всему Союзу.
– Потому, – продолжал Козлюк, – зови меня просто – Аверьяныч. И не беспокойся. Где бы ты не был, что бы с тобой не случилось, я всегда буду рядом с тобой. Молись, и помни обо мне, – неточно, но весьма впечатляюще процитировал слова тени отца Гамлета.
«Отныне у меня нет своей тени, – чувствуя, как ум заходит за разум, в полном смятении подумал Цигель, – его тень поглотила меня полностью».
Нестандартное поведение асса ловли человеческих душ не давало возможности Цигелю вернуться к себе. В следующий миг, явно чем-то озабоченный, Аверьяныч взглянул на часы, извлек из кармана миниатюрный транзистор, включил. Уже знакомый Цигелю по голосу, говорил на иврите диктор главной израильской радиостанции Бэт: передавал последние новости.
– Дело близится к концу, – сказал вдруг Аверьяныч на чистом, без всякого акцента, иврите, – полнейший разгром арабов. Уже и шутка есть: евреи в субботу не воюют.
И Цигель, уже бегло говорящий на иврите, просто онемел и окаменел, отчаянно шаря в сознании, чтобы обнаружить хотя бы слово для вежливой поддержки разговора.
– Ладно. Не переживай. «Хазак вэ амац» – «Будь силен и мужественен», – Аверьяныч достал из внутреннего кармана плоскую металлическую фляжку и два наперстка, налил коньяку.
– Ну, со знакомством.
И растворился в воздухе, как, проделывали это иные персонажи уже помянутого романа, Коровьев или, скорее, спецслужбист Азазелло.
Заложник пошлой страсти
Цигель позвонил домой, как всегда, застав тещу с детками, сообщил, что прилетает в понедельник. Теперь, будучи уже докторантом сыска, он готовил западню жене, собираясь вылететь на два дня раньше, – в субботу.
Жажда мести сушила горло, но и обостряла память. Он точно помнил, где живет этот Витас: однажды они провожали его домой всей компанией.
Цигель из аэропорта поехал прямо к родителям, чтобы оставить там вещи.
Отец был очень возбужден. Оказывается, получил задание выступать в разных организациях от имени Дома политпросвещения с разоблачением израильских агрессоров. Обложившись грудами каких-то брошюр, конспектов, он что-то сосредоточенно писал, вскакивал, жестикулировал:
– Слышал, что творится на Ближнем Востоке? Нет на них Сталина, он бы там быстро навел порядок.
Отец готов был читать сыну лекцию и был разочарован тем, что сын, чмокнув его в щеку, тут же исчез. Добрался до дома Витаса и, как говорилось на профессиональном языке подмосковной школы, «залег в слежку». Было поздно, усталость брала свое. Несмотря на середину июня, пробирал холод. Он уже начал сомневаться в успехе своего замысла.
И тут вздрогнул, но не от холода. Долгожданная парочка выпорхнула из подъезда, и в обнимку, целуясь и смеясь, пошла в сторону Цигеля. Он едва успел отпрянуть за цоколь, но они бы все равно не обратили на него внимание. Цигель поймал такси и в два счета добрался до дома.
Старуха не хотела открывать дверь, твердя в каком-то ступоре, что Цигель должен приехать через два дня.
– Да это же я, мама, вы что, голоса моего не узнаете?
Сюрреалистичность происходящего с ним с момента, как он встретился с Аверьянычем, словно бы вцепилась ему в загривок и не отпускала.
Он сидел в кухне, привыкая заново к забытому окружению, пил горячий чай, согревая ладони о стенки стакана и успокаиваясь хотя бы потому, что все, как он и предполагал, сошлось. Но что-то уж очень это успокоение напоминало тихое помешательство. Следовало взять себя в руки.
Заглянул в детскую. Сыновья спали рядом, и младший обнимал старшего брата. Не хватает им родительской любви, думал Цигель, вытирая слезы, невольно выступившие на глазах. Чувствовал, что задыхается. Пытался открыть окно в кухне, но старуха, панически боящаяся сквозняков, намертво законопатила створки.
Так вот, вырвали его из скуки и затхлости прозябания, дали попробовать вкус причастности к тайному миру, в котором решалась – не будет преувеличением сказать – судьба завтрашнего дня человечества. В этот миг, в уныло пропахшей варевом кухне, устрашающий Аверьяныч уже воспринимался как фигура легендарная. И р-раз – одним махом вернули его, Цигеля, в прежнее захолустье жизни мелкого инженеришки и читателя чужих писем. Он ужасно себя жалел, совсем размяк, даже подумывал простить ее, взвешивая все ее наслаждения, страхи, раскаяния, боль – весь этот неповторимый букет ощущений, рожденный одним – жаждой одолеть скуку, однообразие, одиночество, его равнодушие и вечную усталость от ничегонеделания на работе в библиотеке.
Стрелка часов отсчитывала третий час ночи. В тишине раздался щелчок.
Словно бы ключ повернули прямо в его сердце, и оно замкнулось.
Судорожным движением, не зная зачем, надел темные очки. Разбуженные в нем Аусткалном актерские способности, взыграли не во время.
Она возникла на пороге и тоже сделала движение – броситься к нему. Замерла. Отчужденность, прячущаяся за очками, была гнетущей и угрожающей.
– Цигель, дорогой, – наконец-то выдавила неуверенно, с искусственной игривостью, – я была на дне рождения.
– Я вас видел, – проскрипел деревянным голосом, с трудом разлепив губы, – вы обнимались и целовались.
И пошел к выходу.
– Дети, – отчаянно крикнула она в захлопнувшуюся за ним дверь.
Учитель древности
Шеф на работе принял Цигеля с распростертыми объятиями, возвестил ему, что отныне он вступает в должность старшего инженера проектов, и сотрудники, чьи кислые лица оплывали в улыбках, просят его сделать в конце недели небольшое сообщение о том, что он почерпнул нового в профессиональной области.
Также и Аусткалн расточал ему комплименты, обнимал за плечи, вручил конверт с деньгами, неизвестно за что:
– Пришла характеристика из школы. Сплошь превосходные степени. Вы – прирожденный разведчик. Прямо так и написано. Вам предстоит переходный период. Но весьма важный. Пока отдыхайте. Ровно через неделю вы у нас. Вот, я вам выписываю пропуск. Вас ждет сюрприз.
Дела шли превосходно, заработок значительно увеличился, а на душе скребли кошки. Во время его отсутствия, три месяца жена получала за него зарплату. Теперь он жил, вернее, ночевал у родителей, целый день пропадая на работе в буквальном смысле этого слова. Он догадывался, что она следит за ним, ибо начинала звонить после окончания рабочего дня, клялась, что ничего такого у нее с Витасом не было, впадала в истерику, но он-то ничего не мог с собой поделать: пребывал в каком-то ступоре.
Поздно, как обычно, вернулся в родительский дом, где вовсю гремел скандал в три голоса, немного развеселивший его. Оказывается, к бабке приходили какие-то молодые евреи записать песни на идиш начала века, которые она пела удивительно чистым высоким голосом. После их ухода отец набросился на нее:
– Чтобы их ноги больше не было в моем доме.
– Это твой дом? – удивлялась бабка. – А где же мой?
– Мама, это опасно для его работы, пойми же, – умоляла мать Цигеля.
– Плевать я хотела на его работу с этими разбойниками. Что? Ну, и пусть меня посадят, я и так не могу ходить.
Тут раздался звонок.
– Дождались, – взвился совсем сошедший с ума отец.
– Да это не в дверь, батя, это по телефону, – даже рассмеялся сын и снял трубку. Опять ее жалобный голос:
– Дети по тебе соскучились.
Удивляясь собственной мягкости, Цигель велел привести детей завтра к входу в зоопарк.
Дети бросились к нему со всех ног, уверенные, что он прямо с самолета. Они ведь не видели его со дня отъезда.
– Мама пусть погуляет, а мы, мужчины, пойдем смотреть зверей, – сказал Цигель, глядя мимо нее.
– Мужчины и есть звери, – сказала она с вызовом, заставив его невольно оглянуться. Выглядела жалкой: черные круги под глазами, испугавшая его худоба. Он понимал, на что она намекает. «Ходить налево» у мужиков считалось само собой разумеющимся, даже со временем становилось привычкой.
Что говорить, измена носилась в воздухе, облегала, парила над всеми, как дух, не Божий, а бесовский. Да ведь и сама жизнь была с двойным дном: все, от самого первого до самого последнего, говорили одно, думали другое, делали третье. А чтобы хоть как-то быть в ладу с самим собой, кривящим душу во всех направлениях, пили до пьяного забытья. Совесть заедала.
А он умел с этим сладить, ибо испытывал отвращение к алкоголю не потому, что не умел пить, а потому что знал свою слабость: стоило ему напиться, как он абсолютно не помнил, что творил и что говорил. А уж ему-то было, что скрывать. Дал себе зарок – в рот не брать спиртного, ибо однажды после провала памяти, пришел в себя весь в кровоподтеках, раздетый, в одних трусах, на берегу Нерис. Обчистили до нитки, забрали все документы, среди которых был постоянный пропуск в известный домик. На первый раз обошлось. Документы нигде не засветились, вероятно, их просто вышвырнули в реку.
После прогулки по зоопарку Цигель довел детей до выхода, и они бросились к матери. Поцеловала их, будто не видела их вечность, и они в обнимку пошли по улице.
«Любит обниматься и целоваться», – подумал Цигель, ощутив на щеке скупую мужскую слезу.
Аусткалн был озабочен:
– Что-то вы неважно выглядите. Приехали из школы свеженький, как огурчик. В общем-то, от нас ничего не скроешь. Чека всегда начеку. У вас нелады с женой. Знаем этого Витаса. Прощелыга и бабник. Могу вас уверить, что она больше с ним не встречается и очень переживает. Надо помириться. Это важно для будущего вашего дела.
– Она что-то знает?
– Да как это вообще могло вам голову прийти? Это был бы полнейший провал в нашей работе. А теперь – сюрприз.
Распахнулась дверь, и ослепительно возник не кто иной, как Аверьяныч.
В тот же миг Аусткалн как бы скукожился, стушевался, утянулся вместе с дымом своей сигареты, подобно джину, под выходную дверь кабинета.
Цигель вскочил со стула.
– Сидите, месье, вас ждут великие дела.
С момента их знакомства Цигеля изводил вопрос: сам ли Аверьяныч каламбурит, удачно переиначивая цитаты великих, или набирается остроумия при тайном прослушивании каких-либо интеллектуалов.
Дело в том, говорил Аверьяныч, что после Шестидневной войны стали, как грибы после дождя, возникать кружки евреев по изучению иврита. Масса не только учебной, но и антисоветской литературы проникает из-за рубежа. Молодые евреи спят и видят себя в Израиле, готовы угонять самолеты, пересекать границу. Цигелю надлежит, как можно естественнее, втереться в эти кружки, показать себя, как отличного учителя языка и вообще еврейского активиста. Цигелю следует понять, что это лишь начало большой карьеры в разведке.
– Сам факт моего появления в вашей провинции для тебя означает многое.
– Вы надолго?
– Я, дорогой, нигде не бываю долго. Адье!
Цигель, окрыленный встречей с Аверьянычем, не чуял под собою ног. Естественно, он не мог слышать того, что тот сказал Аусткалну:
– Заполучил ты в клетку редкую птичку. Жидок этот сентиментален. Падок на деньги. Но в нашем с тобой деле может пойти далеко.
По дороге к родительскому дому Цигель думал о том, что успех сам плывет ему руки. Весь вечер он выуживал у бабки песни на языке идиш, рекомендуя передать их молодым евреям, которые готовы были явиться по первому звонку.
Отцу, давно отлученному от всех заушательских дел и неимоверно от этого страдающему, сын четко разъяснил:
– Вспомни, какие ты войны вел со старухой по поводу языка идиш, которому она обучала меня. В результате он сослужил великую службу тебе и мне. Понял, куда я клоню?
Отец, который никогда не отличался особой сообразительностью, после этого разговора проникся к бабке не просто уважением, а страхом. Старую ведьму никакой черт не брал, и в их противостоянии она всегда выходила победителем.
Так или иначе, время от времени их квартира превращалась в музыкальный салон. Один из парней приходил с аккордеоном и тут же записывал песенки бабки, которая молодела на глазах. Внучек, естественно, щеголял знанием идиша, спросил:
– А иврит вы знаете?
– Не-е-ет!
И он заговорил, свободно, уверенно. Потрясение было общим.
– Откуда такое знание?
– Ну, сначала от бабки. Потом сам.
– А зачем?
– Что за провокационный вопрос? Сами знаете.
Через некоторое время один из ребят появился явно на разведку в бюро, где работал Цигель. Знание иврита на таком уровне у сравнительно молодого человека явно вызывало подозрение. Упорно ходили слухи, слишком похожие на правду, что в секретных школах КГБ обучают ивриту доживающие свой век после тюрем и лагерей лучшие знатоки. Правда, залогом Цигеля служила его удивительная бабка и то, что он все же старший инженер проектов в почтенном бюро. Но главным аргументом в его пользу было то, что он на несколько голов выше доморощенных учителей, опередивших своих учеников, быть может, всего на несколько уроков. В конце концов, изучать язык не запрещено. Надо лишь остерегаться антисоветских разговоров.
Так Цигель стал наиболее востребованным преподавателем. Он шел на явочную квартиру, наметанным глазом замечая топтуна с фотокамерой. Вначале ученики друг друга не знали и настороженно сторонились. Со временем освоились. Никого не удивляло, что за ними нет слежки. Это лишь означало, что в компании есть свой доносчик. «Родного нашего стукача» обсуждали вслух с этаким веселым, висельным юмором. Наиболее изощрялся в «лепке» портрета стукача сам Цигель.
Прямо с занятий отправлялся на другую явочную квартиру, где Аусткалн показывал ему альбом фотографий. Допоздна учитель составлял развернутые характеристики учеников, возле имени каждого ставя вопрос, ибо сомневался, называют ли они свои настоящие имена. Фамилий вообще не называл никто. Память у Цигеля была и вправду феноменальной. Он запоминал мимолетные реплики, которыми ученики перебрасывались. Так он засек и другие подпольные школы по изучению иврита, узнал, кто фотографирует, пусть кустарно, но в немалом количестве привезенный туристами учебник «Элеф милим» – «Тысяча слов». Во время перекура один из ребят со смехом рассказывал, как, проявляя сфотографированный материал в ванной, они получили предупреждение, что их могут накрыть, вложили в чемодан груды мокрых листов фотобумаги, бежали по улицам, и за ними тянулся мокрый след: из чемодана капало. Было ясно, что они только и думают о том, как попасть в Израиль.
Поздней ночью, получив от Аусткална конверт с деньгами и с усмешкой думая про себя, что вот так же пес получает от хозяина заслуженную кость, усталый, но довольный, он шел домой.
Не гнушаясь дополнительным заработком, загримировавшись, крутился в толпе во время хорового праздника. На гигантской панорамной эстраде выступали коллективы, а в такой же гигантской толпе зрителей многие ловили по транзисторам «Голос Америки»: убили Роберта Кеннеди.
Особенно богатый улов инакомыслящих был после вторжения советских войск в Чехословакию.
Аусткалн посмеивался: «Что нам папа римский, я сам пастырь, а ты – ловец человеческих душ. Мы и платим тебе подушно».
Время от времени некоторые ученики исчезали, но желающих учить иврит было настолько много, что Цигелю было легко не замечать исчезающих и, тем более, думать об их судьбе. Где-то, за обочиной его сознания, всецело нацеленного на подслушивание, запоминание, отбор, вершились, мало его интересующие, судебные процессы над молодыми евреями в разных городах. Или цинизм этот равен был равнодушию в годы войны, когда к исчезновению и гибели близких относились, примерно, так же, как к наличию рваной обуви или вообще отсутствию оной в ливень и снег. А ведь они, в общем-то, были близки ему, как благодарные ученики благородному учителю.
По ночам, когда все в квартире спали, наступало его время. Сидя в кухне, он пил чай, разглядывал свою сберегательную книжку, готовился к урокам, выписывал цитаты из пророка Исайи, чтобы лишний раз поразить слушателей. Однажды открыл Библию, наткнулся на какой-то псалом Давида, и вдруг такая ножевая тоска подкатила к горлу, что чуть не задохнулся. Вышел на балкон. Дрожащими руками ухватился за перила, как будто сам себя хотел спасти от желания через них перепрыгнуть.
На следующий день случилось несчастье. Отец выступал на каком-то очередном занятии по политпросвещению, клеймя сионистов. Кто-то из слушателей попросил слова и выдал такое, что отец побагровел, стал орать, брызгая слюной, обвиняя выступившего в антисоветской пропаганде. И вдруг упал.
На похоронах какие-то деятели идиотски повторяли: получил инсульт на партийному посту.
Больше всех убивалась бабка, вероятно, потому, думал Цигель, что ей не будет с кем спорить, и что оказалась права, отвечая на его крики «Чтоб тебя схватила кондрашка» – «Я еще тебя переживу».
Тот миг на балконе не отпускал душу Цигеля. Но что случилось? Виноват ли он в смерти отца? Конечно же, виноват. Но то, что было на балконе, случилось раньше. И вдруг подумал: жена-то давно не звонила. Как же он этого раньше не заметил. Он бежал с работы к своему бывшему дому, сел на скамейку за кустами в знакомом сквере, как последний дурак-топтун, закрывшись газетой. Сердце колотилось, ибо следил за младшим сыном, который у подъезда играл в классики. Потом появилась она со старшим сыном. Шла, сгорбившись, глядя в одну точку.
Битый час он кружил по ближайшим переулкам, как беспризорный пес, не знающий куда приткнуться. Наконец, не выдержал, бросился по лестнице, постучал в дверь.
– Папа, – закричал за дверью младшенький, хотя Цигель и рта не открыл.
Он вбежал в спальню, и она метнулась к нему, прижалась головой к его груди. Вместе опрокинулись на кровать. Неизвестно сколько времени пролежали, не двигаясь. Так и встали, не размыкая рук. Младшенький уже спал, старший делал уроки, как будто ничего не произошло.
Цигель сказался больным, взял бюллетень, отзвонил матери и бабке, Аусткалну, кому-то из ребят: отменил уроки. Она тоже не вышла на работу.
Дети уходили в школу, а они сидели, не размыкая рук, почти не разговаривая. Он вспоминал отца. Плакал. Вот же, прожил немалую часть жизни, и не мог представить, что слезы так облегчают душу.
Между тем, начался выезд евреев в Израиль. Потом грянула война Судного дня.
Он перестал откликаться на звонки, зная, что звонит обеспокоенный Аусткалн. Не хотелось его ни видеть, ни слышать. Он впитывал сообщения с Ближнего Востока, передаваемые агентством ТАСС, ибо все заграничные радиостанции глушились, и слезы снова душили его.
Раздался звонок. Продолжая слушать радио, автоматически снял трубку.
– Сойди на улицу, – сказал Аусткалн.
Выглянул в окно. Никого. Нехотя, словно бы отвыкнув ходить, спускался по ступеням. Профессионально выбрав наиболее невидимую позицию, в тени хоронился Аверьяныч. Разыгрывал ли он очередную сценку, но глаза у него были непривычно грустные. Обнял Цигеля за плечи, и они сели на скамейку в скверике.
– Что там будет? – сказал Цигель.
– Знаю, переживаешь. Все же, твой народ. Но ты ведь сам отключил себя от истинной информации. Так вот, торжественно тебе сообщаю, израильские войска уже недалеко от Каира.
– Что-о?
– Мы, конечно, не позволим им продвигаться дальше. Но ты можешь быть спокоен. Знаю, ты в депрессии. Поверь, у меня это было несколько раз в жизни. Это бывает достаточно часто в нашем деле. Нелегко соединять горячее сердце и холодные руки. Но надо взять себя в эти самые руки. Ты ведь еще молод, и все у тебя впереди. Гляди, как бывает: помирился с женой, вернулся к деткам, вроде бы все выправилось. А свет белый немил.
Видишь, какой я еще и психиатр. Так что вот – мои рекомендации. Продолжай работу. Нас интересует один подпольный кружок. Они явно что-то серьезное замышляют. Следует их упредить для их же спасения. Аусткалн тебе все объяснит. Но, главное, пришла пора.
– Пора? – переспросил Цигель, зачарованно слушающий Аверьяныча.
– Да. Пора начинать готовиться к отъезду.
– Куда?
– Ну, не будь глупцом. Это тебе не идет. – Мягко сказал Аверьяныч. – В Израиль, куда же еще. Тебя не интересует могила царя Давида или место, где римляне Христа распяли?
– Нелегально?
– Легально. Пройдешь все этапы малого пути. – Аверьяныч возвращался к каламбурам, и это означало, что он исчерпал запас душевности и становился самим собой, матерым волком шпионажа.
– Даже собрание на работе?
– Естественно. Ты ведь уже был актером. На собрании ты будешь зрителем. А все зрители – актерами, дрожащими за свое дражайшее существование. Так-то. Даю тебе на размягчение души еще немного времени. Говорю, немного, ибо вижу уже в потухших твоих глазах живые искорки. Кстати, позвони по этому номеру: тебе надо получить права на вождение.
– У меня же нет машины?
– Там будет. Да. Вот еще презент от меня. Будь.
Исчезать эти ребята умели.
В конверте была солидная пачка денег.
«Возятся со мной и не мелочатся. Чего там, я им нужен», – с неожиданной гордостью подумал Цигель.
Белесый Аусткалн, с которым он давно не встречался, показался ему совсем посеревшим. «Нелегко возиться с евреями», – про себя подумал Цигель.
– Вам знакомо имя Бринкерис? – Аусткалн, в отличие от Аверьяныча, соблюдал уважительную дистанцию. Вообще, работники провинциальной контрразведки смотрели на асов внешней разведки, редко снисходящих к ним, снизу вверх.
– Один из моих учеников. Но я ведь давал на него характеристику.
– Да-да, – Аусткалн потер лоб, выражая неловкость своей забывчивостью. Это был шаблонный ход расслабившегося на минуту секретного сотрудника.
– Так вот, – Аусткалн зевнул и на этот раз потер виски, – этот Бринкерис перешел в интересующую нас группу. Там изучают иврит на более высоком уровне. В общем, продвинутые.
– Он что, у вас на ниточке?
– Косвенно. У них там преподаватель не тянет. Бринкерис предложил вас. Они будут проверять. Мы подготовили легенду. По ней вы будете работать до отъезда. Это может занять год, а то и полтора. Но, как говорится, овчинка выделки стоит. Естественно, оплату вам значительно повысят.
– Какова же легенда?
– Вы, как полагается, подаете документы на выезд. Вам отказывают в связи с вашей работой в конструкторском бюро.
– Но она же не секретная.
– Не имеет значения. Вас прорабатывают на собрании, увольняют с работы. Вы начинаете получать посылки из-за границы.
– И это вы тоже организовываете?
– Не забывайте: враг не дремлет. К вам приезжают из Европы или США туристы. Вы передаете через них письма протеста, вы становитесь каналом информации. У вас периодически делают обыски, но ничего серьезного не находят. Через вас ваши ученики, которые обновляются по мере того, как прежние уезжают, начинают передавать антисоветские материалы. Они, кстати, приходят по назначению, оседая копиями у нас. Доверие к вам полное. А не сажают вас потому, что сразу пресса и радио за границей поднимут большой шум. Таким образом, вы защищены со всех сторон. Ну, как вам?
– И это все придумал Аверьяныч?
– Без него, конечно, не обойтись, но он вплотную вами займется уже после вашего отъезда. Представляете, как везет внешней разведке. Любой из них может запросто побывать, к примеру, в церкви гроба Господня. А нам, сирым, это даже сниться не может.
– Вы же неверующий?
– Врага надо знать в лицо, как говорил ваш соплеменник Эммануил Ярославский по фамилии Губерман.
«Да, пес, довели тебя до ручки эти евреи», – злорадно подумал Цигель, растягивая рот в приветливой улыбке, про себя прикидывая – сколько набавят.
– Но вы же ведете меня давно. Могут и послать на связь, – Цигель на миг ощутил себя ослепленным от собственной щедрости и благосклонности.
– Поживем – увидим. Как говорится, шансы небольшие. Однако, благодарю за заботу. И вообще, не стоит делить шкуру неубитого медведя.
Весь мир – театр…
На собрании сидел, опустив голову. Вспомнил строки, запавшие в голову из ходивших по рукам стихов Бориса Слуцкого о Сталине, которые ученики в группе по изучению иврита в перерыве читали друг другу: «Когда меня он плакать заставлял, ему казалось, я притворно плачу. Когда пред ним я голову склонял, ему казалось, я улыбку прячу…»
Он прятал улыбку, выражая опущенными плечами приближающийся нервный приступ. Сотрудники, ненавидящие его в лучшие дни, превратились в свору сорвавшихся с цепи гончих псов. Собственную бесхребетность и страх они отчаянно выплескивали в рамках разрешенной властью агрессивности.
– Изменник родины…
– Долго же волк скрывался в овечьей шкуре…
– Судить его надо…
– Не выпускать. Пусть сгнивает здесь…
– Никаких характеристик…
Начальник, знающий, что к чему, строго говорил:
– Мы обязаны дать ему характеристику. Но абсолютно отрицательную. Хотите что-то сказать в свое оправдание, Цигель?
С трудом сдерживаясь, чтобы не рассмеяться, Цигель прикрыл лицо платком, отрицательно замотал головой и выбежал из бюро, мимо секретарши, которая потом сообщила всем, что Цигель явно рыдал.
Он и не думал, что так приятно будет забыть дорогу в ставшее чужим КБ.
Документы он подал на всю свою семью, включая мать и бабку, которая теперь только и говорила, что мечтает об одном – дожить до того дня, когда сможет увидеть Святую землю и встретить старшего брата Мордхе-Йосла: он ведь уехал туда еще задолго до войны.
Цигель, уничтоживший когда-то письмо от двоюродного деда, смотрел на нее невинными глазами. Аусткалну сказал, что в Израиле у них должны быть родственники со стороны бабки – по фамилии Берг, и это может быть полезным для его будущей миссии. Через некоторое время получил адрес некого Берга, подходящего по всем статьям, живущего в городе Бней-Брак.
Обрадованная бабка торжественно уселась писать письмо.
Получив отказ, Цигель ужасно сокрушался. Мать и бабка успокаивали. Жена растерянно сказала: «Как же мы будем жить?»
Но тут начали прибывать посылки. Вся семейка – жена, дети, мать, даже бабка – стали щеголять в заграничных тряпках. В дом зачастили туристы.
В разгар праздника пришло письмо из Израиля. Писал сын бабкиного брата Мордхе-Йосла на отличном идише о том, что отец его умер, что он знает об их решении уехать и об отказе, но надеется на встречу. Железная бабка, впервые при внуке, разрыдалась в голос.
Днем Цигель готовился к вечерним урокам, не только по языку, но и по истории сионистского движения и государства Израиль, ибо надо было быть на уровне требований учеников, которые сообщали ему о том, что о нем передавали по Би-Би-Си.
Теперь ему полностью верили, делились планами, приносили самиздат. Так он узнал, каким образом в Израиль попадают нежелательные для властей материалы: отъезжающие запаивают их в электронные трубки телевизионных приемников. Он был в курсе того, что происходит в лагерях, где сидят узники Сиона, кто и как из них выносит бумаги при освобождении. Информация шла сплошным потоком. Теперь его открыто вызывали в КГБ на проработку, превратив его если не в героя, то в очень мужественного человека. Цигель вел себя сдержанно, постоянно напоминая себе: не зарывайся.
Но, вероятно, где-то забили тревогу, которая через учеников дошла и до Цигеля: кто-то закладывает нас по-крупному.
Тотчас дано было разрешение на выезд.
Предстояло пройти таможенную проверку в Бресте.
Таможенники свирепствовали, о чем, естественно узнали его ученики.
Театр абсурда в режиссерской обработке секретных органов продолжал работать в полную силу.
В Вене его приняли по высшей категории. Он искренне пустил слезу.
В аэропорту Бен-Гурион они приземлились вечером 14 июля 1977 года.
Цигеля с семьей отделили от остальных репатриантов. В зале, куда обычно никого из посторонних не пускают, подошел к нему бородатый мужчина в черной шляпе и черном костюме, из-под пиджака которого торчали какие-то нити.
Это и был сын Мордхе-Йосла Берга. Говорил, в основном, только с бабкой на идиш. Ведь он столько был наслышан о ней от покойного отца. Старуха плакала. У новоявленного племянника в глазах стыли слезы. А Цигель со скрытым удивлением, более похожим на неприязнь, во все глаза глядел на бородатого родственника, казалось, вынырнувшего в свете современного заливающего аэропорт электричества из далей средневековья. Немного придя в себя, он заговорил с бородачом на иврите. Пришел черед того удивиться.
– Откуда такой иврит?
– Это все бабка. А потом – сам.
– Извини, что не могу вас пригласить сегодня. У нас в Бней-Браке огромная демонстрация против движения транспорта в субботу. Туда сейчас просто опасно ехать.
Бородач был ужасно растроган. Он подвел всю семью Цигеля, поддерживая бабку под руку, к огромному во всю стену стеклу, отделяющему их от зала ожидания. Невысокая симпатичная женщина в шляпе-котелке с кучкой великовозрастных девиц махала им рукой. У мальчика, доходящего ей до плеча, вились пейсы.
– Моя семья, – умильно сказал родственник, – жена Малка.
Отвезли семью Цигеля в Рамат-Авив – в привилегированный центр абсорбции для еврейских активистов, диссидентов и бывших узников Сиона из СССР.
В холле он, оторопев, смотрел на экран телевизора. Там шла настоящая драка между одетыми так же, как его новые родственники жителями и полицейскими. Летели бутылки и камни. Полицейские в пуленепробиваемых жилетах били дубинками направо и налево.
Единственное, что было положительным в данный момент, это знание иврита, благодаря чему он с места в карьер включился в бурную событиями повседневность обетованной страны.