Какое-то время я прикипел к Грину, следом — к Паустовскому, но это продолжалось недолго. Потолкавшись в реальной жизни, узнав горький привкус ее и вовсе не ароматичные запахи сопровождения, я как-то в одночасье постиг — и солью, и сахаром, равно как перцем и прочими пряностями, — писатель должен пользоваться очень осторожно!
Слава богу, я ни в какой мере не причастен к литературной критике. Почему — слава богу? Законный вопрос. Отвечаю. Уважаемый мною, как никто. Чехов полагал — критики те же поводья, что только мешают лошадям пахать землю. Не сомневаюсь — тут не место заниматься литературно-критической самодеятельностью. Но высказать свое отношение к еще одному писателю я должен непременно.
Для меня надо всеми писателями нашего уходящего века еще где-то в сороковые годы… взошла и по сей день сверкает звезда Эрнеста Хемингуэя. Повторяю — для меня! Другие вполне могут относиться к нему иначе, это будет фактом их биографии. А чтобы вам было легче оценить мою точку зрения, попытаюсь сейчас перечислить чего в этом писателе безусловно нет. Прочтя собрание его сочинений насквозь, как бы вы ни относились к автору, будете вынуждены констатировать — ханжества здесь ровно ноль! Сравните с многими другими, в том числе с признанными великими, с гениями-классиками… Диалоги в его прозе не содержат ни грамма фальши.
Сдержанность в описаниях природы не позволяет автору «подсахарить» самый необыкновенный закат или бесподобное очарование тропических джунглей. Нет у Хемингуэя стремления и понравиться читателю, что называется влистить нам с вами, а ведь мало кто из пишущих, хоть раз не погрешил бы этим. Нет у него и попытки толковать о чем-то, в чем он мало смыслит или не смыслит вовсе, проще сказать — нет в его книгах не только развесистой, а даже штучной клюквы… Вот уже шестьдесят лет я читаю Хемингуэя, читаю снова и снова и каждый рая ловлю себя на мысли, что присутствую в парижском кафе, качу по испанской дороге, глотаю африканскую пыль, дрожу на океанском предрассветном ветру. Он один незаметно, я бы даже сказал, волшебно вводит меня в мир своих героев, превращает не в соглядатая, а в участника их жизней…
И что с того — было время, когда Хемингуэя ругали и даже запрещали в России, потом, будто одумавшись, стали превозносить, теперь вот какой-то литературный комитет, не нашел ему достойного места в литературе двадцатого века, — ну и что, какое это все может иметь значение, если наверняка не меня одного он взял в полон, затронул душу. И это при том, что я не любитель боя быков, не увлекаюсь никакой охотой, очень скромно употребляю спиртное — все это сущие мелочи в сравнении с огромностью его профессионального таланта. Я по-прежнему думаю: не надо строить современников по ранжиру, не надо никому присваивать № 1, а вот знать, кто твой герой, твой, если угодно «бог», не только желательно, но совершенно необходимо. И пусть совесть каждого обращается к нему не столько с молитвой, сколько за советом.
15
Не однажды жена допрашивала меня с пристрастием — почему, ну почему все герои твоего несравненного Хемингуэя, только к ним привяжешься, прикипишь душой, непременно погибают? Ведь все концы в его произведениях непременно плохие, почему? Не так оно просто отвечать за автора. Думаю, писателем руководила лишь правда жизни и ничего более — человек смертен, и тот, кто нами ведает, не выдумал альтернативного варианта существования на планете Земля. Стоит ли возражать против такой данности? Едва ли. Верно, смириться с неизбежностью смерти бывает не просто, особенно в детстве. Помню, как ребенком я просыпался в холодном поту, скованный мерзким, липучим страхом и думал, думал, думал, вглядываясь в ночную черноту — как это так, как это может случиться, что меня вдруг не станет? Совсем? Навсегда?
С годами ночные ужасы отступили, не исчезли — приутихли, стушевались. Видать, природа позаботилась — человек не смог бы исполнять своего земного предназначения в постоянном оцепенении от черных мыслей.
И странное дело, стоило только приобщиться к авиации, казалось бы, приблизиться к возможности закончить бренное свое существование задолго до старости, как страхи ушли куда-то далеко в сторону, провалились вглубь сознания. А ведь пережить пришлось такого…
На авиационном празднике в Тушино парашютист покидает борт У-2 и падает, падает, падает, не раскрывая парашюта, пока не впечатывается в землю. Кошмарный мокрый шлепок — и нет человека, а праздник продолжается…
Годы спустя выруливаю на взлетную полосу. Мой грациозный истребитель Ла-15 чуть-чуть пританцовывает на бетоне, когда я вдруг вижу — окутанный черным дымом к земле валится четырехдвигательный туполевский корабль, видно — пилот тянет из последнего, пытаясь сесть поперек аэродрома, но не судьба — машина под углом втыкается в землю, и костер разгорается в полную силу. А в это время диспетчер запрашивает по рации: «Чего встал? Давай на ВПП! Задерживаешь работу». Казалось бы, так с чего бы убавиться страху? А если еще вспомнить…
Забайкалье. Зима. Морозы дикие. Летаем (и это в открытых кабинах) до температуры минус пятьдесят градусов! В такие дни один из наших ребят, срочно вводившихся в строй, сломал руку в спортзале. Полковой врач запаниковал и настаивал на немедленной эвакуации пострадавшего в госпиталь. Погода неважная. Бездорожье. До госпиталя километров сто с хвостиком. Командир эскадрилий принимает решение лететь на УТИ-4, двухместном учебно-тренировочном истребителе, родном брате И-16. Командир летит сам. Радио средств на борту никаких. 1941 год.
До госпиталя долетел благополучно, пострадавшего сдал с рук на руки госпитальным врачам. Примерно через час вылетел — телеграфное подтверждение на сей счет пришло, а он не прилетел. И пурга ко всему еще поднялась в атаку, и видимости почти никакой. Ждали, искали, весь его маршрут туда и обратно прошли на лыжах… лишь весной, когда снег немного осел, обнаружили на границе собственного аэродрома торчащий над блестящим настом темно-зеленый кончик киля. Принялись копать. Прежде, чем освободили почти целую машину, отрыли голову командира, отделенную от туловища.
Такой опыт вроде бы должен нагнать страха. Но нет… Почему же? Долго и много думал над этим, прежде, чем, кажется, понял. Человек летающий тем и отличается от пешехода, что ему дано постоянно преодолевать смерть, если можно так сказать, убивать костлявую, душить ее собственными руками. Ты — победитель, понятно, пока жив, и в этой профессиональной способности одерживать верх над смертью кроются корни нашего оптимизма. Не знаю, кто первым доказал: летчики не погибают, они, случается, не возвращаются из полета, но в одном не сомневаюсь, он был настоящим пилотягой, преданным нашему ремеслу.
К сожалению, с очень большим опозданием мне довелось близко узнать одного из заслуженнейших пилотов-полярников, как он сам себя иронически именовал, «окрыленного крестьянского сына». Был он не прост, умел себя подать, держался строго и с достоинством. Обращало на себя его медно-бурое и в зиму и в лето всегда обветренное лицо. Много лет он жил Арктикой, Антарктидой и снова Арктикой. Летал практически на всем, что только могло держаться за воздух. Когда же его списали с летной работы врачи, старательно пытался описать свою жизнь, чтобы молодые могли воспользоваться его опытом, познакомиться с его жизнью, приключениями и непременно — мыслями и переживаниями, порожденными высокими широтами.
Летая над арктическими просторами своего родного Севера, он постоянно видел серые прямоугольники бараков, бараков, бараков, бараков… По долгу службы ему довелось не год и не два провести над ГУЛАГОМ. С людьми, что принадлежали этой страшной стране, встречался не часто, но всякий раз после такой встречи долго не мог успокоиться. «Понимаешь, — говорил он мне, — в существование врагов народа я тогда верил, их злокозненность меня пугала, но не мог понять, откуда их столько, почему — бараки, бараки, бараки, бараки полные несогласных, недовольных, вредивших, отказывающихся перетерпеть наши трудности?»
Мы сдружились не в одночасье, но когда пригляделись, причувствовались, ощутили себя вроде бы из одного экипажа. Помню, он спросил однажды:
— Ты можешь мне ответить, где все-таки случился прокол? Ведь изначальные идеи, на которых мы росли, были так прекрасны… или ты не согласен?
— Скажи, социализм — это когда от каждого по способностям и каждому — по труду. Так?
— Ну-у, так.
— А коммунизм — это когда от каждого по способностям, но каждому — по потребностям? Так?
— Ну-у… и что тебе не нравится в такой постановке вопроса?
— А чем ты станешь измерять эти самые потребности? Как? И неужели тебе никогда не приходило в галопу, что у проходимцев, прохиндеев и чистопородных подлецов потребности всегда выше, чем у людей совестливых?
Мы много спорили, никогда не ссорясь, стараясь понять друг друга, людей, события, правильно оценить обстоятельства. Его сын, человек некоммунистической ориентации, как-то сказал отцу: «Придет время и такие, как ты, правоверные будут на столбах висеть». Он сильно переживал такое. От сына легко ли услышать?
Заслуженный полярник испытывал тревожную потребность оправдать свое существование не только тысячами ледовых посадок, сотней боевых вылетов в тыл противника, безупречной пилотской службой, но еще и пониманием жизни, во имя которой безропотно трудился год за годом. И это давалось ему с трудом.
Наше интенсивное сближение еще продолжалось, когда он, случалось, пропадал надолго. Сначала я беспокоился, потом он пояснил — рецидив Арктики, время от времени испытываю потребность в уединении. Забираюсь на подмосковную дачку и какое-то время избегаю всяких встреч. Когда декабрьским вечером прозвенел телефон, я никак не ожидал беды.
— С приближающимся Новым годом! — услыхал я его приглушенный голос, как мне показалось, звучавший из невероятной дали.
— Откуда ты говоришь?
— Да из больницы, прихватило…
— Подожди… давай координаты, я завтра приеду.