[28]
Беда редко приходит одна
Полицейское расследование. Все братья и сестры вновь собираются вместе. Конец лета. Большой праздник или нечто на него похожее. Наконец-то что-то случилось! Правда ведь? Ведь случилось же? Эй, почему никто не реагирует? Ау!
Куда попадает человек после смерти? Может, он становится маленьким ангелом и, подперев подбородок ручкой, полеживает себе на пухлом облачке и смотрит сверху на всех людей, как они копошатся там, далеко внизу, словно крошечные куклы или муравьи, все чего-то бегают, чего-то устраивают, за что-то цепляются?
Или человек рождается заново? Перерождается в муравья или нового малыша соседей или в дерево, цветок, чайку, комара?
Или человек просто умирает? Спит себе да спит и больше не просыпается.
Или он оказывается на небе? В совершенно новом месте, где ни разу прежде не бывал, где светло и красиво, и можно встретить тех, кто тоже умер, но только раньше? А если человек был глупым, то неужели он тогда оказывается в аду? Тогда каким же это глупым надо быть, чтобы туда попасть?
Арто не знал, но очень много думал об этом из-за последних событий.
Анни тяжело вздохнула, так тяжело, как это могут делать только беременные, и положила трубку. В комнате царил сумрак и было жарко. Несмотря на опущенные жалюзи, рассвет назойливо напоминал о себе, как оно обычно и бывает в июле в Стокгольме. Лето выдалось жарким, и тело Анни сделалось тяжелым и неуклюжим. Она находилась на позднем сроке беременности со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Анни бросила взгляд на красные цифры на радио-будильнике на прикроватной тумбочке. Было семь минут шестого.
– Что случилось, принцесса? – пробормотал в подушку Алекс, все еще пребывая между сном и явью.
Анни не ответила. Алекс протер глаза и уставился на нее в ожидании. Но она только молча сидела, свесив ноги с края постели, почти совсем голая, с округлившимся животом и грудью, в одной лишь тонкой ночной сорочке. Отросшие за время беременности волосы в беспорядке рассыпались по плечам.
– Анни?
Когда она наконец услышала его голос, у нее было такое чувство, словно где-то внутри нее нажали на «play».
Анни быстро зашевелилась со всей доступной в ее состоянии скоростью.
– Мой отец. Я должна ехать домой. Он… был пожар. Они его не нашли. Они думают, что… Он…
И она разрыдалась. Вместе со слезами наружу выходило все самое сокровенное. Воспоминания детства. Летние рассветы, когда Анни еще ребенком ходила с отцом в коровник. Его взгляд, такой прямой и открытый, когда он отвечал на ее вопросы о жизни и смерти. Отвечал, как умел, исходя из своих возможностей. Пентти никогда не делал разницы между ребенком и взрослым, а теперь он умер. У ее ребенка никогда не будет дедушки, только пожелтевшая фотокарточка в старом альбоме. Без истории. Без связи с прошлым.
Алекс хотел поехать вместе с ней. Он настаивал. Но Анни уперлась. Нет, ни за что. Он не может бросить работу, особенно сейчас, когда им так нужны деньги.
– Но это же твой отец.
Анни перестала плакать, но чувствовала, что слезы никуда не делись, стояли рядом, подкатывая к самому горлу. Припухлость, которая и не думала исчезать, словно тело знало, что скоро снова настанет ее время. Но дело могло быть и в другом. Анни серьезно посмотрела на Алекса.
– А теперь он мертв.
Она помнила его запах, причудливую смесь кофе и коровьего навоза и чего-то еще, вроде застарелой грязи. Словно полузабытое воспоминание. Анни покачала головой.
Но Алекс не отставал. Он обнял ее за плечи.
– Я должен быть твоей опорой. Твоей жилеткой, чтобы выплакаться.
Анни рассердила его настойчивость. С тех пор, как Алекс переехал к ней или, как сам он выразился, с тех пор как они съехались, (словно между ними было что-то общее), Анни все чаще ловила себя на мысли, что он просто не понимает, что бесполезно пытаться войти туда, в эту скрытую комнату. Ее потайной уголок души, куда только она имела доступ и больше никто другой. Она вздохнула и стряхнула его руку.
– Нет, нет и еще раз нет. Ты ничего не понимаешь.
И тут же пожалела о своей резкости, почувствовав, как его это задело. Анни погладила Алекса по спине.
– Когда я там окажусь, я сама себе буду опорой. Ты же снова будешь чувствовать себя просто как в отъезде. Забыл, как было в прошлый раз?
Она всегда раскаивалась, когда видела, как огорчают его ее слова, но все никак не могла научиться сдерживать себя. Она просто не умела вести себя по-другому.
– Я должна позаботиться о моей маме. Она, должно быть, совсем убита горем. И еще мои братья и сестры. О Боже.
И она снова расплакалась. В итоге все стало так, как хотела Анни.
В поезде мысли Анни порхали свободно, и она вспоминала вещи, которые на первый взгляд казались лишенными всякого смысла.
Она вспоминала, как подолгу откашливался Пентти, когда ему предстояло произнести речь перед людьми, которых он не очень хорошо знал.
Вспоминала его длинные разглагольствования о военных годах. Его рассказы без тени юмора, в которых люди и события представали как живые, пугая своей реалистичностью. Так что никто не мог их слушать.
Она вспоминала, как сидела у него на коленях и смотрела на него, когда упала с велосипеда и расцарапала себе обе коленки и подбородок, так что пошла кровь. Сколько же ей тогда было – семь или, может быть, восемь, десять, одиннадцать?
Она помнила, как порой, что-то такое мелькало в его взгляде, какая-то веселая искорка или, как он сам выражался, остроумие.
Она помнила его сухие шершавые ладони, которые он никогда не мог отмыть дочиста, сколько ни тер их мылом для выведения пятен.
Она вспоминала его голос, каким хриплым он был в те редкие моменты, когда не кричал на них, такой непривычный к мягким интонациям.
Она помнила все эти подробности и еще кучу всего, и, закрыв глаза, видела перед собой отца как живого.
Было что-то успокаивающее в понимании, что пока она едет, время идет, и она миля за милей перемещается все ближе к источнику боли и одновременно с каждой минутой все дальше удаляется от него.
Анни смотрела, как меняется за окном летний пейзаж, потому что чем дальше двигаешься на север, тем больше шансов застать там лето. Это походило на путешествие во времени, в прошлое, когда ее отец был еще жив.
В животе зашевелился ребенок, как это часто бывало в последнее время. Ей говорили, что она должна сказать спасибо, что он не шевелится по ночам и не мешает ей спать, это означало, что когда ребенок родится, он быстро приспособится к ее суточному ритму, и она сможет высыпаться.
Анни сразу же направилась прямиком в Аапаярви. Она села на автобус, как делала это раньше, когда еще жила дома и никто из них даже не помышлял о жизни в городе.
Последний участок пути пришлось идти пешком, без малого три километра, и вскоре она поняла, что не рассчитала свои силы: опухшие ноги заболели уже через пару сотен метров – лето 1982 года выдалось рекордно жарким даже для Торнедалена. К счастью, ей не пришлось идти пешком всю дорогу, потому что примерно через километр ее нагнал сосед. Отругав ее за то, что она в столь интересном положении пускается в такие рискованные авантюры, он помог ей залезть в свой трактор.
И они оба посмеялись над ее неуклюжестью.
Когда Анни устроились в тесной кабине, сосед пробормотал соболезнования по поводу кончины Пентти и спросил, когда будут роды.
Узнав, что осталось всего две недели, снова выругался: какого черта она вообще здесь делает, разве она не понимает, что жизнь нужно ставить превыше смерти? Анни ответила что-то уклончивое, после чего они молча продолжили свою неспешную поездку.
Просто удивительно, до какой степени иные места прямо-таки запрограммированы в нас, потому что вся дорога на всем ее протяжении выглядела точь-в-точь, какой Анни представляла ее себе еще в поезде, и даже если бы она зажмурилась, это не сыграло бы никакой роли. Окружавшая ее местность жила в ней все эти годы, намертво укоренившись. Но вот дом, дома больше не было.
Анни помнила, как прощалась с ним в тот день, прошлой зимой, как стояла во дворе и обводила все взглядом, отчасти уверенная в том, что это в последний раз. Но она подумала так тогда, потому что верила, что больше сюда не вернется. А не потому, что дома не станет.
Во дворе стояли две полицейские машины, а позади них Анни увидела обгоревшие руины, которые когда-то были ее отчим домом.
Часть внешних стен осталась стоять, и в самом центре дома возвышалась печная труба, вся черная и грязная от сажи, но в остальном мало что уцелело. Пару ступенек лестницы и так, по мелочи. Руины уже не дымились, но раскаленный воздух все еще дрожал над пепелищем, словно над асфальтом в жаркий день.
Чуть дальше, на противоположной стороне двора возвышался остов будущего дома Эско. Стен еще не было, сам дом держался лишь на опорных балках. Но стропильная ферма крыши была уже на месте и, если поднапрячь фантазию, то уже можно было представить себе, как будет выглядеть готовый дом.
Дом Эско действительно стоял на правильном месте. Вот где нужно было с самого начала его строить. Само место словно было создано для этого. Растущая рядом сосна высоко возносилась вверх, к синему небу, как вечный страж, стойкий и верный.
Прежний же дом исчез. Сгинул.
Он существовал. Но теперь его больше нет. Коровник остался, и на мгновение Анни напрочь позабыла о том, что случилось, и в нетерпении уставилась на дощатую дверь, ожидая, что та сейчас откроется и оттуда появится отец, прихрамывая, пересечет двор и лениво поднимет руку в приветственном жесте.
Подойдя к полицейским машинам, Анни увидела шефа местной полиции Юху Сотилайнена, беседующего с одетым в штатское комиссаром, – должно быть, из Кеми, поняла она, из большого города, где власти располагали куда большими ресурсами для ведения подобных расследований, чем здесь, в провинции. Юхе Сотилайнену сейчас должно быть было около шестидесяти, и Анни помнила все те моменты, когда он въезжал к ним во двор с суровым выражением на лице и одним из детей Тойми на заднем сиденье. Саму Анни полиция никогда не привозила домой, но со многими другими ее братьями и сестрами такое бывало, и не раз.
И каждый раз, когда она его видела, ей казалось, что он еще больше увеличился в размерах, словно, чем старше он становился, тем все больше распухало его тело. Он даже не сподобился захлопнуть дверцу машины, и она видела, как в салоне по кожаным сиденьям ползают мухи. Заметив Анни, он направился к ней и, чуть неловко похлопав ее по плечу, выразил свои соболезнования. От шефа Сотилайнена пахло застарелым потом, а лучше сказать, воняло, и Анни пришлось задержать дыхание, чтобы ее не вырвало прямо на месте.
Она совсем не была к готова к тому, что на нее так сильно начнут влиять окружающие запахи, и ей с таким трудом придется сдерживать периодически подкатывающую к горлу тошноту. Правда, сейчас, на исходе беременности, ее рвало уже не так часто. Но жаркое лето, казалось, усиливало все запахи, словно кто-то специально подкручивал громкость.
Шеф полиции так испытующе смотрел на нее, словно ждал, что она сейчас скажет.
– Что есть, то есть, – сказала Анни, потому что, в самом деле, что было, то было и больше к этому прибавить нечего.
Сотилайнен кивнул.
– Печально, что все для него так кончилось.
И, не дождавшись ответа Анни, продолжил.
– Но зато мы теперь, по крайней мере, знаем, из-за чего начался пожар.
Шеф полиции похлопал себя по нагрудному карману. Анни поймала его взгляд, но когда она снова промолчала, он достал из оранжевой пачки «North State» сигарету и предложил ей. Она покачала головой.
– Что же?
Сотилайнен вопросительно посмотрел на нее.
– Так что же стало причиной пожара? – повторила Анни свой вопрос.
– Так вот это самое.
Шеф сделал затяжку и помахал сигаретой.
– Вот она-то и стала. Он, должно быть, курил в постели. И уснул. Бедный старик, да…
Анни решительно мотнула головой.
– Нет, он не курил.
Шеф полиции пожал плечами, словно и не слышал ее.
– В любом случае, именно к этому мы и придем.
Он затушил окурок и повернулся к своей машине.
– Запрыгивай, старушка, подвезу тебя до города. Не стоит тебе стоять здесь и смотреть на все это. В твоем-то состоянии.
Анни покачала головой. Шеф полиции снова пожал плечами и с большим трудом уместил свое грузное тело на переднее сиденье. Теперь он снова поедет и пристроит свои жиры в конторе. Именно там Сотилайнену больше всего нравилось проводить время, и плевать ему было, хорошо он выполняет свою работу или нет.
Шеф полиции бросил на Анни взгляд через опущенное стекло. Она увидела капли пота на его лице, запах пота мешался с вонью от сигареты, из-за чего к горлу тотчас же подкатила дурнота. Сотилайнен сморщился в улыбке.
– Знаешь, старушка, люди, они ведь меняются. Твой папаша после развода стал совсем другим человеком.
И с этими словами он завел двигатель и укатил. Остальные полицейские кивнули ей и, усевшись во вторую машину, укатили следом. После себя они оставили облако пыли, которое еще долго продолжало крутиться, даже когда стихли моторы.
Анни осталась одна возле руин.
В животе заворочался ребенок, она рассеянно погладила его. Войти в дом, точнее в то, что от него осталось, она не осмелилась. Вместо этого она направилась к новому дому и шагнула внутрь прямо через одну из будущих стен.
Уселась на торчащую балку. Дом стоял в тени большой сосны, и она легко могла представить себе, как здесь будет хорошо, когда он будет наконец построен.
Этот новый дом станет всем тем, чем не смог стать старый. Он с самого начала будет выстроен прочно и надежно, никаких перестроек или пристраиваний. Дом станет располагаться на самом лучшем месте этого участка. В жаркие дни деревья будут дарить ему свою тень и прохладу, а в зимние – прикрывать от ветра.
Теперь здесь станут жить Эско и его семья. Как брат всегда об этом и мечтал. И усадьба станет его. Вся земля, и все коровы, и тысяч двести марок в придачу.
Анни не знала, как решатся вопросы с финансами, но надеялась, что все уладится. Она уже представляла, в какой роскошный скандал может вылиться дележ отцовского имущества. Представляла реакцию Тату и Хелми, остальных братьев и сестер.
Сама она не хотела ничего. И никогда не хотела. Анни была из тех людей, которые почитают за честь справляться со всем самостоятельно и ни у кого не просить о помощи. Никогда не занимать ни у кого денег, всегда полагаться только на саму себя. Если из-за наследства разгорится ссора, она просто встанет и покинет комнату, а они пусть сами разбираются между собой как знают.
Как хоронят тех, кто погиб во время пожара? Ходят и собирают то немногое, что удастся опознать? И куда все это собирают? В пластиковый пакет? В ведро? И как можно опознать сгоревшее тело? Что в нем такого особенного, что отличает его от остальных сгоревших тел? Как понять, что это нога отца, а не, скажем, ножка кровати? Старая меховая шапка, а не чьи-нибудь опаленные седые волосы? Или нет никакого шанса, и стоит просто собирать все, что найдешь и надеяться, что тебе повезет?
Анни все еще сидела в недостроенном доме, когда во двор въехал Эско. Увидев сестру, он удивился. Она не общалась с ним с того самого телефонного разговора, когда ей сообщили про пожар. Собственно говоря, она не разговаривала ни с кем из своих братьев и сестер с тех пор, когда была здесь в последний раз, еще тогда, зимой, когда случилось несчастье с Арто.
Это Сири позвонила ей и рассказала о пожаре. Ее голос в трубке звучал спокойно и собранно. Она извинилась, что звонит так поздно или, наоборот, так рано, после чего коротко сообщила новость. Ничего не смягчая и не предлагая ей присесть, просто взяла и сказала, что дом сгорел и Пентти, по всему видать, вместе с ним.
– Еду, – коротко бросила Анни и положила трубку.
После чего собрала сумку с вещами и отправилась на Центральный вокзал. Там села на первый же поезд, идущий на север, на поезде до Бодена добралась до Лулео, а там пересела на автобус до Хапаранды.
Увидев Эско, Анни не выдержала и снова разрыдалась. Она упала ему в объятия, и брат, поймав, обнял ее в ответ.
– Надо тебе почаще приезжать ко мне в гости, сестренка, раз ты так скучаешь по мне, – прошептал он ей на ухо.
Анни не могла ему ответить, ее переполняли рыдания, которые обрушились на нее с еще большей силой, чем прежде.
В трудные времена всегда можно рассчитывать на семью. Когда Анни плакала, уткнувшись брату в плечо, она чувствовала себя в безопасности. С Алексом же она никогда такого не испытывала. Она думала о горе и о том, как они вместе будут помогать нести друг другу это бремя. И чем больше народу, легче будет это вынести.
– Это был только вопрос времени, – сказал Эско.
Анни сквозь слезы посмотрела на брата. Он не плакал и выглядел как обычно. Загорелый. С золотистыми от загара предплечьями, выпирающими из-под коротких рукавов рубашки.
– Ты лишь совсем немного разминулся с полицейскими, – заметила Анни.
Эско пожал плечами.
Помолчав, Анни добавила.
– Они сказали, что пожар случился из-за непотушенной сигареты.
И Анни выжидающе уставилась на брата. Тот хмыкнул в ответ, после чего повернулся и стал смотреть на дом, ей даже показалось, что под его усами промелькнула крошечная улыбка.
– Что ты об этом скажешь?
Эско развел руками. Он совершенно не выглядел потерянным или опечаленным. Анни кивнула на дом.
– Он стоит там, где всегда должен был стоять.
– Да, именно так.
Теперь он улыбнулся ей, на этот раз не было никаких сомнений, даже зубы были видны.
– Поехали в Куйваниеми, чтобы ты смогла увидеться с остальными.
Он поднял ее сумку и направился к машине, не переставая при этом говорить.
– И посмотришь на дом! Выбеленный и красивый как игрушка.
Брат обернулся – казалось, его совсем не трогал вид черных руин, торчащих там, где раньше стоял старый дом.
– И ты знаешь, у матери появился мужчина! Едем же, Анни, ты должна сама все увидеть.
Куйваниеми оказался именно таким, каким Анни себе его представляла и каким ей его описывали.
Пристанище.
Райский уголок на земле.
Местечко, еще не тронутое горем.
Шанс на новый старт для всех тех, кто жил там теперь и, прежде всего, для Онни и Арто.
Они выбежали из дома, едва бежевый «мерседес» Эско въехал во двор.
Бросились к своей сестре Анни, едва та успела выйти из машины, окружили и запрыгали вокруг нее, словно два восторженных щенка, и в довершение ко всему у них действительно был щенок Кива, повсюду бегавший хвостиком за Онни.
Они подросли с тех пор, как она видела их в последний раз.
Лето и без того влияет на детей, а уж на детей, живущих на севере, и подавно. Шутка ли – жить там, где большая часть года проходит во тьме, негостеприимной и суровой, в климате, где ничто не может вырасти, где все лежит под снегом и ждет света. Света и тепла. Точь-в-точь как деревья, цветы и сама природа дети тоже начинают стремительно расти в светлое время года.
Оба вытянулись, стали выше ростом, шрамы Арто заметно побледнели, и их движения стали… раскрепощенными, осенило Анни, словно мальчишек больше не сдерживал подспудный страх за еще неизвестные последствия. Не то что она, которая росла, каждую минуту ожидая, что в любой момент может стрястись что-то ужасное.
Они даже не спросили у нее про подарки, как это бывало раньше, когда она приезжала домой.
Анни обняла их обоих сразу, держала их мордашки в своих ладонях, взволнованно заглядывала им в глаза, пытаясь найти в них хоть какие-нибудь следы катастрофы.
Онни только смеялся. В глазах младшего брата она увидела только свет – такой силы, словно он всегда был с ним и всегда будет. Жизнь была для него чудом, удивительным приключением, которого все с нетерпением ждут, когда же оно случится.
И Арто. Да, он тоже был рад, прямо-таки светился от счастья. Он слегка занервничал, когда Анни принялась осторожно его осматривать, и зарыскал глазами по сторонам, но ее брат всегда был беспокойным созданием. Должно быть, все дело в возрасте – теперь он стал достаточно большим, чтобы начать понимать, что к чему или догадываться. Как бы то ни было, он спросил ее:
– Ты была там? Ты видела?
Анни кивнула, говорить она не могла. Настолько она удивилась, что кто-то ее об этом спрашивает.
– Неужто и вправду все сгорело? А ты видела его? А моя комната уцелела? А лестница?
Он засыпал ее вопросами, не давая ей ни малейшей возможности ответить. Его серьезный взгляд был прикован к лицу старшей сестры.
– Я показал ей новый дом, – сказал Эско и взъерошил коротко остриженные волосы Арто.
Несмотря на то, что привычный уклад жизни претерпел большие изменения, в некоторых вещах Сири осталась непреклонна. Летняя стрижка осталась – маленьких мальчиков следует стричь, как овец, в первый же день школьных каникул.
В доме собрались оставшиеся братья и сестры, не все, но многие. С кухни доносились звуки радио, внося свой вклад в общий шум, который был до странности душевным. Почти радостным.
Лахья тоже была там, и даже она изменилась. Анни не готова была биться об заклад, но ее самая младшая сестра приобрела горделивый вид и осанку. Лахья обнимала и целовала Анни и восхищенно посмеивалась над ее большим животом, который мешал им как следует обняться. Прежняя Лахья ни за что не отважилась бы поцеловать или обнять свою сестру.
– Я и не знала, что он может быть таким твердым, – хихикнула она, похлопав ладошкой по животу Анни.
– Сказала девочка, – вставил Лаури, который сидел в кресле-качалке, спрятавшись за газетой.
Из кухни с целым блюдом только что обжаренных во фритюре анисовых гребешков появилась Хелми и в шутку наподдала ему.
– Следи за языком, братишка! Здесь же дети!
И следом бросилась на шею Анни и улыбнулась ей своей широкой улыбкой. Странное дело, но объятия сестры показались Анни незнакомыми, словно тело Хелми стало куда тоньше, чем она его помнила. Она что, потеряла в весе? Но Хелми лишь пожала плечами и продолжила накрывать на стол с такой энергией, что Анни на мгновение показалось, что за преувеличенной радостью сестры кроется еще что-то. Но чтобы это ни было, сейчас она все равно ничего не узнает.
Анни попыталась поймать взгляд Лаури – тот сидел полностью скрытый газетой, но то, что его глаза и подавно не выглядели красными от слез – это точно. В последний раз она видела его в марте, когда он пришел в ее квартиру забрать свои вещи. Тогда он тоже не пожелал с ней разговаривать, и у Анни появилось чувство, что он что-то от нее скрывает. Но она убедила себя, что все это глупости.
Вало лежал на диване и спал. И как он только может спать в таком гвалте? Но это была его личная особенность, она до сих пор помнила тяжесть его маленького тельца, когда несла его в постель по вечерам, обычно он всегда засыпал за диваном, прямо в разгар событий, не обращая никакого внимания на шум.
Тату сидел за столом и пил кофе, а рядом с ним возвышалось блюдо с выпечкой Сири.
Там были карельские пироги, пирожки с яйцом, анисовые гребешки, обваленные в сахаре и испускающие аромат корицы, и свежеиспеченные булочки.
На кухне вовсю хозяйничала Сири – жарила пончики.
Волосы матери были забраны под цветастую косынку и, едва войдя на кухню, Анни замерла. Она почувствовала, что мать смотрит на нее с теплотой, которую прежде она с трудом могла в ней заподозрить, во всяком случае, не тогда, когда она смотрела на свою дочь Анни.
Они долго смотрели друг на друга, пока Сири не развела руки в стороны.
– Иди сюда.
Анни обняла маму. Даже мамино тело изменилось, стало таким мягким и приветливым, и Анни уже в который раз ударилась в слезы. Должно быть, она была единственной, у кого они еще остались, слезы, потому что даже Сири не плакала вместе с ней. Вместо этого она утерла дочке лицо кончиком фартука, точь-в-точь как она делала, когда Анни была еще маленькой, и взяла ее под руку, напомнила Анни себе и позволила матери увести себя к накрытому столу.
– А теперь возьми себя в руки и расскажи все, что случилось.
– Идём, Анни! Я хочу посмотреть, как он пинается! – прокричал Онни.
Они все собрались вокруг ее живота, руки сестер и братьев гладили его, и сидевший внутри Оскар кажется испугался такого неожиданного внимания и лежал абсолютно тихо, сколько они ни шептали и ни упрашивали.
– Я помню, каким был ты, когда еще не родился, – сказала Анни и погладила Онни по остриженной головке.
– Я что, был таким же застенчивым?
– Да ты ни одного дня в своей жизни не был застенчивым!
Все засмеялись. Анни смотрела на своих братьев и сестер, и все казалось таким простым, когда они были вместе, можно было даже почти сделать вид, словно ничего не случилось, что все было таким же, как и всегда.
Они сидели вокруг длинного стола, на котором была расстелена домотканая дорожка с сине-белыми узорами и стоял даже маленький финский флажок. Для полноты картины не хватало только торта.
Арто остался стоять в дверях, он ничего не говорил. Его взгляд был внимательным, нет, даже настороженным. Он, кажется, тоже не понимал, чем вызвана эта радостная атмосфера за столом. Анни поманила его к себе. Он с неохотой подошел и сел с ней рядом.
– Ты ведь знаешь, что теперь будет?
Арто покачал головой и бросил взгляд на свои руки, неподвижно лежащие на коленях.
– Папа отправится в ад?
Задавая вопрос, он поднял голову, и она увидела, что у него в глазах стоят слезы. Ведь все не так как всегда, сколько бы ты ни делал вид, все равно все не так как всегда. Анни погладила брата по голове – словно плюшевый диван потрогала.
– Нет, старичок, – сказала она, – теперь будут похороны. И все оденут праздничную одежду и галстуки, и целая куча народу отправится в церковь, и священник станет читать молитвы, и будет играть большой орган, а после в доме священника состоятся поминки.
Анни обняла брата, говоря очень тихо, чтобы только он услышал.
– И ты, если хочешь, можешь все время держать меня за руку.
Арто кивнул и тяжело сглотнул, после чего взял карельский пирожок, но к анисовому гребешку даже не притронулся.
Он с облегчением выдохнул.
На Анни можно положиться.
Арто решил держаться все время рядом со старшей сестрой.
В случае чего она сможет его успокоить, но сейчас его мысли были не об этом. Арто знал, что такое смерть, это когда человек перестает существовать. Когда он уже ни с кем не может встретиться. Но всех подробностей он не знал. Он видел, как умирают коровы, но никогда не видел умирающего человека. Он, разумеется, видел братьев Кеккола, но только при жизни и потом, когда они лежали в своих гробах, но, кажется, ни один человек в округе не смог избежать этого зрелища.
Братья Кеккола всегда несколько отличались от остальных.
Шутили, что их родители были в близком родстве, и что мать вскармливала их аж до пяти лет, из-за чего они впитали в себя молоко ведьмы, которое отравило их мозги и заставило их внутренние часы остановиться и повернуть время вспять, но, сказать по правде, никто толком не знал, почему они были такими, какими были.
Крупные от рождения, они имели близко посаженные глаза и такие широкие лица, что было сложно сказать, где у них там курица, а где яйцо. У них был похрюкивающий смех, который, казалось, прилип к ним навечно, словно они застряли на какой-то плохой шутке, и, разговаривая, они никогда не смотрели в глаза собеседнику. Нет, они не избегали чужих взглядов, как это делают животные, когда им стыдно или когда они знают, что сделали что-то плохое или непростительное. Просто не смотрели и все.
Братья Кеккола разъезжали по округе на своих переделанных в тракторы старых колымагах или расхаживали пешком, у них не было друзей, и все просто знали, что they were up to no good[29]. В своих доставшихся по наследству комбинезонах с заплатками на коленях и на заду, в синих рабочих куртках и маленьких кепочках, знаете, таких дешевых кепочках, которые раздают на городских ярмарках всем, кто оформит подписку на какую-нибудь газету или еще какую-нибудь ерунду.
Как и большинство детей в их деревне, братьев притягивала река, но в сельской местности очень мало тех, кто умеет плавать по-настоящему. Просто нет времени этому научиться. И нет времени взять маленьких детей с собой на пляж и научить их самому. В семье Тойми никто не умел плавать, и почти все их соседи тоже.
Работа всегда стояла на первом месте, постоянно находились дела, с которыми следовало управиться – до завтрака, до обеда, до вечера, до ночи, прежде чем идти спать, – до зимы, в общем, всегда находилось что-то, и это что-то было куда важнее, чем плескаться с детишками в воде. В конце концов, чтобы быть фермером, необязательно уметь плавать.
Братья Кеккола не умели плавать. Но все равно подолгу зависали на реке: на причале или на мосту, или в кособокой ветхой лодке с удочкой – в общем, их тянуло к воде, постоянно и неумолимо.
Самому Арто никогда не разрешалось ходить со всеми на реку, хотя та протекала очень близко к их усадьбе. Разумеется, Сири вообще не хотела, чтобы туда кто-то ходил, но старшие братья и сестры были уже большими – за всеми разве уследишь – но вот Арто она сказала:
– Я не хочу, чтобы ты был там, где сейчас находятся братья Кеккола. Вдруг они вздумают утопить тебя или еще чего похуже.
Арто не знал, да и не хотел знать, что подразумевалось под этим «чего похуже», но почел за лучшее промолчать и не спорить с матерью.
Он был послушным ребенком и чаще всего делал так, как ему говорили.
Шрамы, те останутся с ним навсегда. Но со временем они поблекнут. Главное, что сам по себе он был хорошим, основательным таким человечком, и когда он вырастет, у него обязательно будут друзья, а позже подруги, а после жена и дети и все, что к этому прилагается, и так до самой смерти.
Потому что Арто был именно таким – его было легко любить.
Он не обращал внимания на свои шрамы, не обращал внимания, если кто-то смеялся над ним, он хотел только одного: заботиться о своей семье и не создавать ей понапрасну лишних проблем. И, должно быть, именно эти качества видела в нем мать – доброту и наивность.
И вот настал тот день, когда извечная игра братьев Кеккола со смертью достигла своей кульминации, когда они отправились на последний раунд и проиграли его, и смерть наконец-то перехитрила их.
Это случилось на исходе весны 1982. Было уже довольно тепло, оставалась всего две недели до переезда Сири с детьми в Куйваниеми.
Вода, черная и ледяная, с опасной скоростью неслась в реке Торнионйоки.
Говорили, что они пытались выловить птенца дикой утки, которого сами же «случайно» и столкнули в воду, и в своем стремлении спасти его сперва один грохнулся в воду, а следом и второй. А плавать они не умели (и даже если бы умели, то им следовало быть мастерами спорта, чтобы справиться с быстрой холодной апрельской водой).
Их отнесло почти на десять километров, аж до самой реки Кукколы, где их и прибило к берегу.
Братья Кеккола в речке Куккола – смешно, правда? Или скажете, что смеяться над такими вещами нехорошо? Что правда, то правда. Ну, разве что тайком.
Их мать была вне себя от горя, и всем показалось это довольно странным. В основном потому, что со стороны было сложно понять, как можно любить этих мальчишек. Люди как-то позабыли, что они ведь тоже являлись чьими-то детьми, и когда-то тоже были маленькими и невинными карапузами.
Поэтому хочется надеяться, что все дети когда-то были любимы.
Но у Эйлы Кекколы не было денег. У нее не было средств на похороны: ни на гробы, ни на поминки в церкви, ни на цветы, ни на надгробие. В таких случаях доброе финское государство приходит на выручку и оплачивает последнюю волю своих наименее обеспеченных граждан, потому что это все-таки то самое, что отличает нас от зверей. Вот только в то время в беднейших коммунах все равно пытались сэкономить на всем, чем только можно было сэкономить, по примеру Восточной Германии, где государство продвинулось еще на шаг в своем рациональном подходе к захоронениям.
По такому случаю Торнио в числе прочих городов получило для похорон бедных граждан гробы самого простецкого вида, из материала, смахивающего на твердый картон, который в народе прозвали «сосной для бедных». Он прекрасно горел при кремировании и хорошо гнил в земле.
Причем гробы в самом деле оказались большого размера, какие и требовались в случае с братьями Кеккола.
Но разве им не хватило бы места в одном обычном гробу?
До этих похорон никто не задумывался, как материал этих гробов реагирует на влагу.
Их хоронили на исходе апрельского дня. Церемония отпевания закончилась и гробы поставили на церковном дворе, чтобы отправить их в крематорий после поминок – даже это оплатило щедрое государство (разумеется, ни о каких бутербродах с лососиной речи не шло; только бисквитное печенье, но при этом четырех сортов: соленые галеты, «шахматная клетка», «мечта» и «мальчишки» или «крестьянское», как его еще называли.)
Честно говоря, требовалось всего-то пара речей да чуть больше, чем обычно, мужских рук, чтобы нести гробы, потому что весили они чуть больше обычных, и церковные служащие особо не усердствовали. К тому времени, когда кофе было выпито и печенье съедено, и крепкие мужики двинулись к церкви, чтобы подхватить гробы, начался дождь.
И тут оказалось, что картон отсырел, размок и утратил прочность.
Была предпринята пара попыток, но потом все поняли, что переносить гробы в таком состоянии не представляется возможным. В результате бедным мальчикам пришлось задержаться на церковном дворе на все выходные, прежде чем удалось раздобыть экскаватор с достаточно большим ковшом, чтобы он смог их перенести. За то время, пока они лежали там, вся округа успела пройти мимо их картонных гробов по одному или два раза, и эта картина успела накрепко отпечататься у всех в мозгу.
Для Арто вид этих гробов стал его первой настоящей встречей со смертью.
Как уже было сказано, смерть не была ему чем-то чуждым – так или иначе, но он сталкивался с ней почти ежедневно у себя на ферме в Аапаярви, но смерть как человеческое явление, нечто, что может случиться с ним или с его семьей, людьми, была ему в новинку. Он не слишком огорчился, узнав о смерти братьев Кеккола – скорее, это лишний раз убедило его в том, что Сири была права, когда предупреждала его и что надо слушаться свою маму. Но эти гробы. В его сознании шестилетнего ребенка они стали чем-то по-настоящему ужасным и пугающим.
Лежать там, в насквозь промокшем от дождя картоне, и ощущать, как всякие мелкие ползучие твари проникают внутрь тебя, сквозь кожу пробираются в твое тело… Как они буравят крошечные проходы через поры или забираются в нос, под веки, ногти, через письку, задницу, повсюду, где только могут пробраться.
И самое главное, все кому не лень могут на это смотреть! Кто угодно может пройти мимо, остановиться, если пожелает, поднять крышку и посмотреть на лежащее внутри тело, беззащитное, неспособное шевельнуться, защитить себя, спрятаться.
Единственное, о чем мог думать сейчас Арто, так это о своем отце, потому что то, что от него осталось, не удастся положить в такой вот картонный ящик и забыть.
Когда он спросил об этом Тармо, тот лишь рассмеялся.
– Те ящики были только для братьев Кеккола, потому что им не нашлось места в обычных гробах. И у них не было средств на всякие излишества. Их мамаша оказалось такой чертовски жадной, что у них нет даже надгробия, вообще ничего.
Но ответ брата не успокоил Арто, он все равно продолжал переживать по этому поводу. Он одновременно скучал и не скучал по своему отцу. При жизни отец пугал его своим поведением и, кажется, Пентти никогда особо и не было до сына дела. Но Арто всегда переживал, когда ему предстояло сделать что-то в первый раз, а похороны казались такими торжественными, насыщенными эмоциями и людьми. Он сидел, втиснутый на заднее сиденье церковной скамьи между Тармо и Лаури и периодически трогал свой галстук.
Кажется, больше никто из присутствующих так не волновался – во всяком случае, не так, как он думал. Разве что Анни. Она, по крайней мере, плакала. Арто не плакал, когда узнал, что папа умер, и уж подавно не видел, чтобы плакал кто-нибудь из его братьев и сестер. Но, возможно, они берегли свои слезы для церкви.
Арто удивился, когда они вошли в церковь, и он увидел впереди гроб из темного дерева. Гроб выглядел таким маленьким, совсем не похожим на гробы братьев Кеккола, но Тармо заверил его, что если бы Пентти лежал внутри, ему хватило бы места. Солнечные лучи просачивались сквозь боковое окно и отражались от полированного дерева, отчего гроб казался золотым. Это выглядело довольно мило, и Арто не смог удержаться, чтобы не подумать о нем, как о своем собственном, довольно роскошном ложе. Хотя Арто предпочел бы иметь в гробе глазок, чтобы подглядывать за теми, кто снаружи.
Интересно, слышит ли Бог его мысли, а если слышит, то не сердится ли на него?
Арто спрашивал себя, любопытен ли Пентти.
Любопытнее ли, чем раньше.
Любопытно ли ему, кто пришел на его похороны.
– Его последний праздник, большой уход, la grande finale, – как сказал Лаури.
Самым лучшим в смерти папы стало то, что все приехали домой. В первый раз с тех пор, как… в общем, он не знал, с каких именно пор, но они снова собрались все вместе. Первым приехал Лаури, но ведь это случилось еще до пожара? Арто не был уверен на этот счет, но у него было такое чувство, что брат находится дома уже давно. И он привез с собой подарки для младших братьев. Шоколадки в форме черепашек! Онни и Арто никогда не ели шоколад дома.
Следом приехала Анни, а вечером накануне похорон прибыл даже Тармо, проделав долгий путь из Хельсинки.
По дороге в церковь они проезжали мимо Аапаярви. Собирались ненадолго остановиться, посмотреть, как продвигается постройка нового дома. Может, сделать по глоточку из той бутылки, которую детям брать не разрешалось. Он действительно стоял там – новый большой дом Эско, но все, о чем мог думать Арто в тот момент, так это о прежнем доме и том, что от него осталось.
Он решил, что руины здорово смахивают на пиратский корабль с черными мачтами, торчащими из того, что когда-то было его остовом.
У него просто в голове не укладывалось, что когда-то он родился и жил здесь, и что там внутри погиб Пентти.
Времени на разговоры не было, и никто ничего не рассказывал, только если сам не спросишь. Но есть вопросы, которые ты имеешь право задать, и которые открыли бы дверь к тем ответам, которые ты желаешь иметь, одно лишь плохо – предугадать такие вопросы заранее попросту невозможно.
Арто вспомнил, как однажды их сосед забил свинью и пригласил всех на праздничный ужин. Свиную тушу целиком жарили на вертеле на открытом огне, и Арто на всю жизнь запомнил запах паленой шкуры. Он знал, что его папу не зажарят, как свинью, но ночью проснулся весь в поту – увиденная во сне картинка напугала его и навсегда осталась в памяти.
Несмотря на то, что Пентти не был местным любимцем или даже просто уважаемым человеком, церковь оказалась почти полной. Впрочем, если у тебя двенадцать живых детей и десять сестер и братьев, большинство из которых лестадианцы, то в этом нет ничего удивительного.
В Торнедалене такое бывает.
К тому же в деревушке ничего другого на тот момент не происходило, ведь сейчас был не жаркий день в конце июля, все сено уже собрано, так что можно было вполне ожидать, что придут соседи и соседи соседей.
Священник, испуганный присутствием куда более ярых приверженцев веры, произнес совсем короткую речь, и когда сводный брат Пентти, Олли, долговязый и темноволосый, с глубокими морщинами на щеках, взял слово, никто не протестовал. Он говорил долго, и людям посторонним, а также детям было трудно понять содержание его речи.
Олли говорил о духовном крещении и о том, как оно происходило – не только через воду и Святой Дух, но даже через огонь. О том, насколько дьяволу плевать на всех людей (на этих словах со скамей донеслись смешки), и что Отец Небесный не может заключить своих детей в объятия, пока те не очистятся от греховной скверны. Даже сам Спаситель сказал, что он пришел, дабы зажечь на земле огонь. Но все те, кого он называл детьми мира, все те, кто стоял пред его престолом, испугались огня и решили, что он ниспослан злым духом. Что он лишь возомнили себя чистым, но они ошибались.
На этом месте речь Олли удостоилась множества «Аминь» и «Аллилуйя» от части собравшихся прихожан.
Арто огляделся. По одну сторону от него сидел его младший брат Онни, по другую – Лаури. Лаури пристально смотрел на брата отца, вещавшего с церковной кафедры, и в глазах его не было ни слезинки. И все же Арто слышал всхлипывания некоторых его братьев и сестер. Вот оно что – значит, все действительно так, как он и думал. Они берегли слезы для церкви. И все же ему казалось странным, что никто из собравшихся не выглядел опечаленным, в глубине души. Люди шутили, переругивались и вообще вели себя так, словно ничего не случилось. Но ведь все изменилось?
– Можно плакать, даже если тебе не грустно. Все зависит от настроения.
Это Тармо и Лахья пытались объяснить Арто, когда все закончилось.
– Или если человек вспомнил что-нибудь еще печальное.
– Или кого-нибудь, кто умер.
– Или если тебе не все равно, что о тебе подумают другие, и ты хочешь, чтобы люди поверили, что тебе не все равно.
Арто толком почти ничего и не понял из того, что ему наговорили, но уяснил для себя одну вещь. То, что кажется ему странным, на самом деле вовсе им не является, и что в глазах более старших и опытных все выглядит несколько иначе.
Как же ему повезло, что у него были Лахья и Тармо, которые могли объяснить ему все что угодно.
Сири нельзя было причислить к тем матерям, которые совсем ничего не объясняют своим детям, но уж больно много дел навалилось на нее в последнее время: и соседи, и полиция, и все дети, и вся родня Пентти, и пожар, и семья Эско. А еще этот Мика, швед, который был почти финном. Впрочем, не надо быть таким суровым. Арто любил Мика, потому что, когда он был рядом, с Арто не могло случиться ничего плохого.
Кроме того, все сестры и братья заботились друг о друге, как это всегда было и будет.
Органная музыка в конце церемонии показалась Арто просто оглушительной, а сидевший рядом с ним Онни орал как резаный во всю мощь своих легких. Он пел о божественной любви, большой и пылающей, пел так громко, что сорвал голос. Арто хотелось зажать руками уши, но он не осмелился. Поэтому сидел спокойно и смотрел на свои руки, чтобы они не выкинули чего-нибудь неожиданного, время от времени поглядывая на гроб впереди.
После церемонии в церкви образовалась длинная очередь с пожиманием рук и взъерошиванием волос, пока наконец все не перешли в дом священника пить кофе.
Было жутко интересно смотреть на всех этих принаряженных и прилизанных людей. И тех, кого он знал и каждый день видел в извазюканных брюках с подтяжками и косынками на головах, и даже те, кого прежде никогда не видел или же не помнил, несмотря на то, что они упорно объяснили ему, кто из них чья тетя, кто дядя, кто сноха и золовка.
Все были одеты в свои лучшие выходные костюмы, надушенные и напомаженные, женщины в черных платьях и чулках, с уложенными волосами, кое-кто даже с красной губной помадой. То у одного, то у другого под мышками расползались темные пятна пота.
Дяди и тети со стороны отца были такими разодетыми и с такими блестящими носами, что он едва их узнавал – и своих братьев, и сестер, и соседей, и кузенов.
Арто подумал и решил, что Сири выглядит, пожалуй, красиво. На ней не было ее всегдашней косынки, вместо этого кто-то (Анни, наверное?) завил ей волосы. Тугие локоны двигались словно живые, когда мама поворачивала голову. Ее глаза были накрашены, и голубые тени делали их еще более голубыми, чем обычно.
Анни с большим круглым животом, ее лицо теперь тоже стало круглее, но это ей шло, а волосы – длиннее.
Ее глаза все время были красными. Анни, единственная, кто плакал, но чем именно были вызваны ее слезы – этого Арто не знал. Может, она скучала по ребенку в животе? Или горевала, что Пентти и малыш никогда не встретятся друг с другом? А может, она скучала по Алексу?
Анни приехала одна, без Алекса. После он тоже не приехал.
Тармо приехал позже всех. У него изо рта пахло мятной жвачкой, и от него за километр веяло большим городом и чем-то еще, очень далеким. Арто боялся, что Тармо пропустит похороны (сам-то он даже не представлял, как их можно пропустить), пусть он даже стал взрослым и жил далеко-далеко, в таком действительно интересном месте, как Хельсинки.
В общем, как уже было сказано, пришли все. Даже полицейские. Казалось, во всей округе не нашлось ни одного человека, который пожелал бы пропустить нечто подобное.
Арто покосился на Воитто, который сидел чуть подальше за длинным столом в приходском зале наискосок от Арто. Угловатый профиль, сжатые челюсти.
Воитто не плакал.
Но что-то в лице брата напугало его.
Он видел, что Хирво тоже волнуется за Воитто – такое часто бывало, что Арто знал, о чем думает Хирво, даже не спрашивая его, и теперь он с интересом поглядывал на братьев, сидевших чуть дальше на другом конце стола. Арто смотрел на Хирво, который, в свою очередь, пристально смотрел на Воитто. Воитто же тихо сидел и ни с кем не разговаривал.
Спустя какое-то время Воитто поднялся со своего места и вышел, и вскоре за ним поднялся Вало и следом Хирво, и все трое покинули зал. Кто-то быстро подскочил и убрал за ними, и тут же новые гости заняли их места со своими тарелочками с бутербродами и чашками кофе.
Такая нехватка мест говорила о рекордном числе гостей, и, конечно, очень повезло, что все было сделано, как обычно делают в таких случаях, и еды приготовили куда больше, чем предполагалось вначале.
Оказаться без еды на поминках – худшее, что только может случиться. Такие казусы запоминаются куда лучше, чем, скажем, если бы кто-нибудь выругался в церкви или затеял потасовку с хозяйкой. На этот раз, в связи со сложившимися обстоятельствами, никакой хозяйки не было. За все платил покойник, из-за чего складывалось впечатление, будто обеспеченный дальний родственник устроил пирушку и созвал на нее гостей.
Солнце припекало, и к трем часам дня на улице было уже по-настоящему жарко. Арто и Онни самостоятельно развлекались, играя и бегая, как и большинство детей, которых привели с собой взрослые. Вскоре стало шумно, словно они очутились на празднике, и по мере того, как рос уровень алкоголя в крови у взрослых, все чаще раздавались взрывы смеха.
На крылечке собрались мужчины – не те, кто были самыми верующими, а другие – и любопытные дети стайками столпились вокруг них, зная, что могут услышать много новых нехороших слов вперемешку с им уже известными.
Старик Виихтинен, что жил в усадьбе своего сына, даже здесь сидел нога на ногу и периодически плескал в кофе «Коскенкорву». Фляжка со спиртным так и ходила туда-сюда, то прячась, то вновь появляясь из внутреннего кармана его пиджака. Старикан громко хвастался, заразительно смеялся и вообще был главным гвоздем вечера, пока его супруга не погнала его обратно домой. Его шутки заставляли большинство присутствующих давиться от смеха. Время от времен Виихтинен бросал взгляд на часы в приходском зале, чтобы узнать, сколько у него осталось времени, прежде чем придется отправляться домой. Он жил на взятое взаймы время, и вечеринка могла закончиться для него в любой момент, поэтому каждая его следующая шутка была еще круче предыдущей.
Теперь он рассказывал анекдот о ребенке и бабушке в бане. Онни с Арто обменялись понимающими взглядами. Они уже слышали эту историю раньше, но она действительно была клевой.
– Бабушка и ребенок моются, и тут ребенок говорит: «Бабушка, бабушка, письку видно!» Бабушка, конечно, ну таскать внука за волосы, – тут Виихтинен вращательными движениями показывал, как именно происходило наказание.
– А потом спрашивает: «Ну а теперь что видно?». И ребенок в ответ: «Письку, ведро и окно. Письку, ведро и окно».
Последовавший за этим громовой раскат хохота был куда громче, чем все предыдущие.
Дети хихикали, стараясь запомнить услышанное, чтобы потом рассказать в школе или за хлевом, у киоска или вечером в своей комнате.
Окна в приходском зале были распахнуты настежь, и дул легкий ветерок. Анни с благодарностью вбирала в себя ту немногую прохладу, какая была. Она потела в своем черном костюме из полиэстера, купленного по случаю у фру Каунио. Он был слишком велик или, лучше сказать, что в ее теперешнем состоянии он был ей как раз впору, но потом, когда родится ребенок, он снова станет ей слишком большим. Кроме того, он навсегда останется отмечен аурой похорон. Так что, невзирая на его дороговизну, ей все равно потом придется его выбросить.
Анни сидела, ковырялась в торте и пыталась пить кофе. Кофе был невкусным. Торт тем более. Даже несмотря на начинку из морошки, которая успела созреть, и которая была любимой ягодой Анни. Сколько Анни себя помнила, она всегда с нетерпением ждала июля – месяца, когда поспевает морошка. Но теперь ей кусок в горло не лез. Ей чудилось, что ягоды отдают затхлостью, и поначалу ей было даже трудно решить, откуда идет запах – от морошки или от ее нижнего белья.
Вокруг сидели родственники и соседи, братья отца, которых легко было узнать по одежде и черным как смоль волосам – там же были ее братья и сестры, многие из которых уже поднялись со своих мест и переместились во двор, покинув душный зал. Для Анни же одна лишь только мысль торчать снаружи под палящим солнцем была нестерпима, и она сидела и слушала взрывы хохота, сменявшие друг друга. Она знала, что происходит снаружи, и предпочитала оставаться внутри. Как говорится, из двух зол выбирают меньшее.
Один из братьев отца, Олли, вдовец, которого они навещали еще когда были детьми, выйдя после церемонии, обнял ее и благословил ее положение. Анни любила дядю, но не оценила той речи, которую он произнес в церкви. По ее мнению, братья Пентти своими речами украли у них похороны.
Почти все братья Пентти были глубоко верующими (в рамках лестадианского учения), и пусть их старший брат никогда таковым не был, они все равно считали, что у них есть право говорить о Боге в Доме Божьем, куда позволили себе войти безбожники.
Анни ковырнула еще одну ягоду, но от хруста семечек у нее в животе все перевернулось, так что она сдалась и положила вилку обратно на блюдце.
– Прошу прощения, если помешал, – раздался голос позади нее.
Анни обернулась. В дверях приходского зала в бледном и потном костюме стоял Теуво Мякиля, семейный адвокат. То есть тот, к кому обращались, когда требовалась консультация по какому-нибудь юридическому вопросу.
Семья Тойми нечасто пользовалась его услугами, равно как и большинство семей в деревне. Но если уж приспичит, то все знали, к кому обращаться – к Мякиля.
– Я приношу глубочайшие соболезнования и, пользуясь случаем, хотел бы поздравить вас с замужеством, – тут он кивнул на большой живот Анни.
– А ну да… спасибо, – растерянно пробормотала та.
С ним не было ни малейшего шанса увязнуть в вопросах гражданского кодекса.
Мякиля выудил из кармана брюк грязный носовой платок и вытер им лоб, прежде чем запихать его обратно. Он все время выглядел каким-то болезненным из-за серовато-желтого оттенка своей кожи и обильного потовыделения. Причем с возрастом последняя проблема не исчезала. Сейчас он стоял, переминаясь с ноги на ногу, и явно чувствовал себя не в своей тарелке.
– Присаживайтесь, – предложила Анни.
– Что? А, нет, спасибо, не хочу мешать. Я только хотел… Это касается одного дела…
Она подняла бровь.
– В общем, речь идет о завещании Пентти.
– Завещание? Я и не знала, что таковое имеется.
– Да, именно так. Скорее всего, об этом никто не знает. Ведь он был… в общем, он довольно активно занимался этим делом в свои последние… короче, весной.
Мякиля вздохнул.
– В общем, после развода. Почти каждый день бегал ко мне домой с целой кипой бумаг, хотел, чтобы я их заверил и одобрил, и все спрашивал, будут ли они иметь законную силу, и что это вообще такое.
Анни с трудом могла представить своего отца в адвокатской конторе. Он что, вваливался туда в своем вонючем рабочем комбинезоне? Или переодевался в свой лучший костюм? Причесывался ли он? Брился ли? Все это она хотела спросить у Мякиля, но почему-то не спросила. Адвокат откашлялся.
– В общем, как бы то ни было, имеется завещание. И по поводу него мне были данные кое-какие инструкции.
– Инструкции?
Мякиля рассмеялся. Смех получился странным: нечто среднее между чиханием и кашлем.
– Да, понимаю, звучит необычно. Но так ведь сам отец ваш, он тоже был необычным человеком.
Теперь он улыбался, и Анни показалось, что в водянистых адвокатских глазах промелькнуло нечто, похожее на грусть. Что, возможно, кроме нее здесь был еще один человек, который в каком-то роде тоже сожалел о кончине ее отца.
– Не могли бы вы зайти ко мне на днях, чтобы мы вместе смогли взглянуть на него?
Анни кивнула.
– Должна ли я сказать остальным?
– Нет, нет!
Тут Мякиля оглянулся, вероятно, смущенный своим столь неожиданным проявлением эмоций. После чего продолжил более спокойным тоном.
– Мне даны очень четкие указания касательно этого пункта. Должны прийти только вы.
– Только я?
– Да, в инструкции четко сказано, что в случае кончины я должен связаться с Анни Тойми.
Они вернулись в Куйваниеми около семи вечера, и Сири накрыла стол к ужину: холодная вареная картошка, сыр, хлеб, селедка и чисто в виде исключения – бутыль самогона и пиво. Хочу подчеркнуть, что Сири достала их именно в виде исключения. Братья и сестры пили и ели, чокались и пели песни, – не все, конечно, но многие. Мика тоже пришел, и выводил застольные частушки глубоким и чистым голосом – заслушаешься. Анни отправилась в баню, чтобы сполоснуться, как она сказала, а Арто решил, что дома ему, пожалуй, жарковато, и отправился в сад посидеть на качелях.
Покачиваясь на качелях, он снова задумался о смерти. Он думал о том, с чем ему пришлось столкнуться за день. Всего этого он прежде никогда не видел. Арто так глубоко погрузился в раздумья, что едва заметил появившуюся из бани Анни.
Ее волосы, так сильно отросшие в последнее время, были мокрыми, и с них на плечи капала вода. Вокруг тела сестра обернула полотенце.
– Вот ты, значит, где, – сказала она.
Арто кивнул.
– Ну что, напился с остальными?
Он пожал плечами и улыбнулся той улыбкой, которая не выглядела и не ощущалась как улыбка. Словно судорога прошла по лицу.
Они молча сидели рядом. Тихонько поскрипывали под их весом качели. На удивление было мало комаров.
Арто подумал, что если он спросит Анни о том, что услышал, то, возможно, она сможет ему все объяснить.
– Анни, – сказал он и посмотрел на нее. – Как умер папа?
Она провела рукой по его коротко стриженой голове.
– Он сгорел, малыш.
– Да, я знаю. Но как начался пожар?
– Этого я не знаю. И никто не знает.
Арто надолго замолчал.
– Я думаю… мне кажется, что возможно, есть кто-то, кто знает, – неуверенно проговорил он наконец. – Или я слышал, как они говорили об этом еще раньше.
– Кто же?
Арто не ответил.
– Я слышал, как он сказал, что это сгорит еще быстрее, чем гараж. И они рассмеялись.
Он посмотрел на сестру.
– А может, это был не смех. Может они только кашляли. Но, Анни, я верю, что есть кто-то, кто знает.
Но прежде, чем Анни успела открыть рот, дверь дома распахнулась, и наружу, пританцовывая, вывалились голые по пояс Тату и Лаури и объявили, что они собираются помыться и хорошенько наподдать жару, чтобы кожа с костей слезала. За ними, словно вереница муравьев, потянулись остальные. Появилась Хелми и шлепнулась рядом с Анни, следом за ней Сири, а с ней Мика, и Сири обняла Арто и сказала, что ему пора баиньки, и Арто, который был послушным ребенком, не стал спорить с мамой и отправился вместе с нею в дом.
Завещание
Все в сборе. Потрясение, вызванное завещанием. Вот что значит эффект тщательного планирования. Смеется тот, кто смеется последним, как сказал бы тот, кто осмелится.
На следующий после похорон день Анни проснулась рано. В животе ворочался ребенок, и она не могла понять: то ли она его разбудила, то ли он ее. Знала только, что уснуть ей уже не удастся.
Было что-то утешительное в том, чтобы просыпаться в этом доме, абсолютно чистом и не вызывающем никаких воспоминаний, но все-таки уютном и гостеприимном из-за того, что вся семья собралась здесь. То есть не вся, конечно. И без Пентти. Больше никакого Пентти. Тоска дрожью пронзила ее тело, и перед глазами, словно картинки в диафильме, замелькали разные, не имеющие никакого значения мелочи: как отец счищает о край ступеньки крыльца подошву сапог от грязи, а потом входит в дом и ворчит о том, сколько навоза понатаскали в дом, как он довольно принюхивался, когда Сири готовила его любимую еду.
Внизу на кухне уже стоял на плите чайник с кофе. Было свежо, и ночная пелена тумана все еще висела в воздухе. Словно крошечные слезинки.
Снаружи на крылечке сидел Тату и пил кофе. Анни присела рядом. Вдвоем они сидели и смотрели, как занимается рассвет и новый день обретает свои очертания. Больше ни с кем из сестер и братьев нельзя было вот так просто посидеть, испытывая при этом чувство полного взаимопонимания. Ощущения, что уже все сказано.
– Как дела на семейном фронте? – спросила Анни наконец.
Тату пожал плечами.
– Сама-то как?
Анни скорчила гримасу.
– Хорошо, что скоро все закончится.
И она похлопала себя по животу. Брат положил на него свою руку. И удивленно рассмеялся.
– Вот так драчун! Не знал, что в тебе такое есть.
– У нас у всех это есть.
После чего она повернулась к брату и рассказала ему о Теуво Мякиля. Тату внимательно слушал, чем-то в этот момент напомнив ей пса: сидел и глядел пустым взглядом перед собой, и со стороны могло показаться, что он совсем ее не слушает, но Анни-то видела, как брат выпрямился, напрягся и словно зверь навострил уши.
– И что все это значит? – спросил он.
Анни пожала плечами.
– Увидим.
– Но… Почему ты? Ты что, с ним связывалась?
Она покачала головой.
– В последний раз я видела его еще тогда, зимой, в новогодние праздники, и я понятия не имею, о чем идет речь. Но, думаю, ничего хорошего в этом нет.
Тут Анни сделала паузу.
– Где ты был, когда тебе сообщили о случившемся?
Тату пожал плечами.
– Честно говоря, не помню.
– Не помнишь?
Брови Анни удивленно взметнулись вверх.
Потому что подобное казалось ей невозможным. Не помнить, где именно тебя застигла весть о смерти родного человека. Сама она такого никогда бы не забыла.
– Как ты можешь такое и не помнить?
Их разговор оказался прерван появлением Лахьи, которая примостилась рядом с чашкой кофе в руках. После чего кивнула им и, пожелав хорошего дня, умчалась на своем велосипеде. Анни и Тату остались сидеть, глядя ей вслед сквозь пелену колышущегося тумана.
– Я могу подбросить тебя, – предложил Тату.
– Не говори ничего остальным, – попросила его Анни, хотя знала, что могла бы и не говорить. Тату и так никому не скажет.
– Хотите кофе? Или лучше чай?
Анни покачала головой.
– Я хочу только поскорее разобраться с этим делом.
– А, ну да, конечно, разумеется, – пробормотал адвокат и, прихрамывая, направился к сейфу, вмонтированному прямо в стену позади письменного стола. Анни попробовала представить себе отца в этой битком набитой бумагами комнате. Пентти, который умел читать лишь отчасти и ни разу за всю свою жизнь не прочел ни единой книжки. Который питал столь большое презрение ко всем этим ученым мужам, но при этом все же вполне доверял Теуво Мякиле, чтобы поручить ему свое завещание.
Завещание.
Странно, что отцу вообще пришло такое в голову. Когда Анни осторожно спросила об этом Сири сегодня утром, прежде чем они с Тату уехали, мать сказала только, что в любом случае он ничего не писал с тех пор, как они поженились, но чем он занимался после развода, она не знала, да и не хотела знать.
В кабинете у Теуво Мякиля было душно и пахло старыми книгами: запах, который лучше всего охарактеризовать, как смесь бумаги со старой кожей. От этого запаха Анни всегда начинало тошнить, почему она никогда и не ходила в библиотеки, а обострившееся из-за беременности восприятие причиняло ей еще больше хлопот, заставляя все переворачиваться в животе. Анни спросила, нельзя ли открыть окно, и бледный адвокат кивнул, пробормотав что-то вроде «неплохая идея», и, достав из кармана смятый платок, обтер им лоб и шею. Анни задумалась, случаем, не тот ли это самый носовой платок, что и вчера.
Однако, предпринятые адвокатом меры оказались напрасными, потому что спустя всего несколько минут он снова вспотел.
Мякиля указал Анни на кожаный диван и сам с большим трудом уселся на краешек, потому что его тело не годилось для того, чтобы сидеть на краешках.
Адвокат кашлянул и пожевал губами, словно понукал коня ехать дальше. Анни подумала, что он, наверное, даже не осознает, что делает.
– В общем, речь идет о письменном завещании…
– Да, вы уже говорили об этом.
– И я должен собрать всех вас, чтобы огласить его.
Он снова пожевал губами.
– Речь идет о документе, который написал ваш отец. Он не имеет законной силы… как бы это сказать… Это не… В общем, это больше похоже на письмо.
– Письмо?
– Верно.
И Мякиля посмотрел на нее странным взглядом, который Анни не смогла прочесть, но ей показалось, в глазах адвоката промелькнул… неужели страх?
– Оно адресовано мне?
Адвокат тяжело выдохнул и медленно покрутил своей головой из стороны в сторону, изобразив некое подобие неопределенного кивка.
– И да, и нет.
Должно быть, на лице Анни промелькнуло раздражение, потому что Мякиля положил свою ладонь ей на руку. Прикосновение его пальцев напомнили ей покрытую слизью рыбу, которая слишком долго пролежала на пристани. Адвокат наклонился вперед.
– Это письмо, что написал ваш отец, он вложил в него много труда, посвятив ему последние месяцы своей жизни, и все же оно не совсем понятно. Но он ясно дал знать, что хотел бы, чтобы оно было прочитано его потомками.
Солнце сияло, заливая светом комнату, и Анни, глядя на его лучи, не понимала, как жизнь может продолжаться дальше. Вот она сидит здесь, светит солнце, и ее отец мертв, но с другой стороны, он звал ее, нашептывал ее имя.
– Пожалуй, я все же выпью немного кофе, – сказала Анни.
– Ну конечно!
Мякиля с облегчением вскочил с дивана и исчез в крохотной кухоньке по соседству с кабинетом. Она услышала, как он возится там, чтобы спустя короткое время появиться с маленьким подносом, уставленным кофейными чашками, молочником и сахарницей. На блюдце лежало несколько печений, причем было похоже, что испекли их давно.
– Он хотел, чтобы вы прочли его прежде остальных.
– Почему?
Кофе был горьким и обжигающе-горячим, но Анни все же заставила себя сделать глоток, несмотря на вновь подкатившую к горлу тошноту.
– Ну, этого он не объяснял. А сам я тем более не собирался спрашивать. Думал, вы сами все поймете. Разве нет?
Анни покачала головой, ощущая легкое головокружение. Она ведь предчувствовала эту последнюю волю отца, его привет с того света, и это не сулило им ничего хорошего. Короче говоря, подарком здесь и не пахло, скорее он оставил ей свое завещание в наказание.
– Ну что ж, просто я так подумал, потому что оно довольно большое… Да, но вам придется подготовиться, прежде чем вы прочтете это письмо остальным.
По его словам Анни заключила, что он уже читал его.
– Что же там такого?
Адвокат не ответил.
– Будет лучше, если я просто принесу его.
И с этим словами он вернулся к сейфу за письменным столом, достал оттуда кипу бумаг и протянул ей.
– Я вас оставлю, чтобы вы смогли немного успокоиться и собраться с мыслями.
Анни уставилась на стопку бумаг перед ней. Скрепленные с одной стороны, они походили на конспекты или что-то в этом роде. На первой станице был короткий текст:
Пояснения к моему завещанию, пробный вариант. Пентти Тойми.
И дата – первая половина июля, совсем свежее. Казалось, протяни руку назад во времени – и коснешься его. Прошлого.
Пояснения к моему завещанию, пробный вариант.
Я пишу это на закате своей жизни, стоя, как мне теперь кажется, одной ногой в могиле, и о том, что произойдет, мне известно куда больше, чем вам, живущим после меня, которые все еще блуждают во мраке, испуганные и растерянные. Я не жду, что кто-нибудь поймет меня. И уж подавно не надеюсь, что кто-нибудь простит меня. Не жду, что кто-то станет горевать по мне. И не жду, что кто-то полюбит меня.
Единственное, в чем я точно уверен на исходе моей жизни, что меня будут помнить. В этом отношении я переживу вас всех. Я останусь жить. Благодаря вашим историям, записанным и рассказанным вслух, благодаря всем вам, что когда-то были моей семьей. Я-то знаю, что глубоко засел в каждом из вас.
Я мог бы попробовать все объяснить. Попытаться попросить прощения. Оправдаться. Я бы мог рассказать о том, что видел. О том, что пережил. Возможно, я так и сделаю, кто знает? На исходе жизни, когда дни уже сочтены, разве это кого-нибудь заботит? Возможно ли вообще такое, чтобы люди понимали друг друга? Есть ли в этом какой-то смысл? Ведь все мы рано или поздно умрем, потому что так сложатся обстоятельства.
Анни смотрела на слова. Как странно. Она словно слышала голос отца с того света. Внезапно ей показалось, что Пентти сам был в этой комнате. Анни впервые почувствовала нечто, что вполне могло походить на присутствие. Она попыталась прогнать это чувство, перевела дух и перевернула страницу.
Любовь.
О силе любви сказано так много. Большинству любовь представляется главной движущей силой. Важной частью жизни. Возможно, так могло бы стать и для меня. И я бы мог расти вполне обычным ребенком.
К несчастью, моя мать не была создана для деторождения. Или, как мне говорили, что я уродился слишком крупным ребенком. Или разве что остается винить в этом жену соседа, которая слишком поздно явилась, чтобы помочь с родами. В детстве я задавал об этом много вопросов, но теперь уже неважно, что да почему. Потому что, что было, то было, и той ночью, когда родился я, умерла моя мать, Элина Тойми.
Мой отец остался совсем один, с тремя маленькими детьми на руках. Разумеется, ему было не под силу справиться со всеми нами. Хорошенько все разузнав и взвесив, отец послал за девчонкой на шведскую сторону. Ведь большая часть нашей родни жила на той стороне, он и сам туда постоянно стремился. И вот к нам приехала Аста. Она присматривала за детьми и доила коров. Готовила еду. Штопала одежду. В общем, делала все, что от нее требовалось. Я помню, как при каждом удобном случае она склоняла свою голову в молитве, то, чего я никогда не мог понять. На самом деле в Acme не было ничего примечательного.
Как и многие шведы, она питала неприязнь к финскому языку. Аста не предпринимала ничего, чтобы его выучить, но большая часть жителей в нашей долине были более или менее двуязычными. Но, как говорят поэты, язык сердца понятен всем, и когда мне исполнился всего год, состоялась новая свадьба.
Аста могла стать моей второй матерью, я знал – у нее бы получилось, если бы она захотела. Я мог бы звать ее по-шведски mamma, вместо финского äiti. Но она не захотела. Ей не нужны были чужие отпрыски. Аста хотела иметь своих собственных детей, и чтобы между ними – плоть от плоти ее, кровь от крови – и нами, ставшими ее по принуждению и обстоятельствам, была разница.
Я родился и вырос на севере Торнедалена, краю землепашцев, на берегу реки. Времена тогда были неспокойные. Будучи еще ребенком, я уже заранее предвидел, как сложится моя жизнь, сначала как мальчишки, потом, войдя в призывной возраст, уже как солдата. А если повезет вернуться назад целым и невредимым, то есть я хочу сказать, не искалеченным каким-нибудь ретивым русским, то, возможно, мог бы и сам стать фермером. И где-то там придет любовь – как избавление, появится жена. Такая, с широкими бедрами и спокойным нравом, которая станет делать то, что велит ей муж, смирно вести себя в постели и нарожает много детишек. Хорошо бы сыновей, но несколько дочек тоже могут пригодиться, чтобы было на кого переложить часть забот по хозяйству.
Вот такая у меня была мечта.
Не то чтобы я лежал на стоге сена и грезил, но такая фантазия была. Фантазия о будущем, которое ожидало большинство мальчишек в Торнедалене. Если они, конечно, не имели светлой головы. Те, кто имели светлую голову, могли стать священниками. Но таких было мало.
Вы меня знаете, я всегда смеялся над образованностью, но на то, чтобы записать свои мысли так, чтобы их можно было понять, на это и у меня мозгов хватает.
Мой отец, представлял собой нечто среднее между священником и фермером, у него была очень даже светлая голова. Но, по его собственным словам, у него имелось кое-что еще, что было куда важнее. Морально-нравственный компас, что вел его по извилистой дороге жизни.
Это дорога пряма и узка, и трудно с нее свернуть, но другого выбора нет, да и кто сказал, что жизнь должна быть легкой. Некоторые люди получают удовольствие, мучаясь и терпя лишения, страдая во имя веры. Но об этом чуть позже.
Когда началась война, я еще не имел близости с женщиной, в отличие от большинства моих товарищей. Но, возможно, они просто придумывали, кто их знает.
Сири, тебе суждено было стать моей первой и единственной женщиной.
Я ничего не смыслил в любви и прежде никогда не задумывался о девчонках, пока не встретил тебя. Все остальные были для меня ничто, вместе со всеми своими глупыми секретами и беспричинным смехом. Зачем смеются девушки, если нет ничего смешного?
Сири, ты была непохожа на остальных девушек. Ты была такой… радостной, но при этом не смеялась как дурочка, как это делали другие… Ты много и тяжело работала и никогда при этом не молчала. Все время напевала что-то.
Сири, ты была довольно болтливой, но это никогда мне не мешало. Ты была такой юной, застенчивой и ничего не знала о мире, но ты не боялась. Ты всегда смотрела мне прямо в глаза. У меня дома девушки так не делали.
Дома на меня всегда смотрели так, словно я был мелким ничтожеством, неприятным и омерзительным. Не таким, как все.
Сири, ты всегда смотрела на меня ясным взглядом – не могу подобрать слова лучше. Но я это чувствовал. Мы, те, кто родом из Торнедалена, говорим мало, но мне было хорошо с тобой, пусть я даже не умел сказать тебе это прямо. Я думаю, тебе тоже было хорошо со мной, потому что ты всегда позволяла мне помогать тебе нести ведра с молоком. И ты сберегала для меня остатки от ужина, и не потому, что знала, что я приду, а потому что надеялась. Помнишь, как ты сказала мне об этом? Никто и никогда не говорил мне так. Что ты надеешься, что я приду.
У Анни перехватило дыхание. Ей было стыдно читать слова отца, обращенные к матери. Да, стыдно, словно она вторглась в пространство между ними, где больше ни для кого не было места. Но так уж всегда бывает со смертью. Она не признает никаких правил.
После того, как нас отправили на фронт, и я больше не мог тебя видеть, я каждый день непрерывно думал о тебе. Ха-ха, вот такой я был верный, но именно эти мысли помогли мне выжить. Так я думаю. Война. Когда спустя столько лет вспоминаешь или пытаешься рассказать о ней тому, кому не пришлось там побывать, все это звучит так безумно. Кажется, это был ты, Лаури, который так сказал. Когда ты был ребенком, то всегда интересовался рассказами о войне. Пока не стал тем, кем стал. Ты сказал, что все эти рассказы звучат совершенно безумно, неправдоподобно и устрашающе, и на самом деле ты был прав. Но в тот момент война была для меня повседневностью, моими каждодневными буднями.
Я всю жизнь старался избегать этой темы, но делал это сознательно. В моем правом нагрудном кармане хранилось письмо, я помню его, словно это была вчера. Как ощущал толщину сложенной бумаги сквозь ткань гимнастерки. Это было совсем короткое письмо, и я не знал, отважусь ли отправить его, но я написал его, и оно придавало мне храбрости. Словно одно только то, что я написал эти слова, уже делало их осязаемыми.
Сири, ты хочешь стать моей женой? Если ты сейчас читаешь это письмо, значит, я, возможно, уже мертв, но ты должна знать, что прежде я никогда не встречал такой девушки, как ты. Ты хотела бы пойти за меня? Я бы заботился о тебе. Ты любишь меня? Потому что я хочу любить тебя.
Вот они, те самые слова, пусть их даже не так много и они мало похожи на романтическое признание, все больше по делу. Именно их я сказал тебе, когда мы вновь встретились в Йоэнсуу в марте 1940 года. Помнишь?
И ты, Сири, ты, которая прежде никогда не молчала, тут словно онемела. Я, у которого всегда в этом плане недоставало мужества, почувствовал, как ужас пронзил мои вены и узлом связал все внутренности в животе. Этот момент чем-то напомнил мне мгновения боя, когда все вот-вот полетит к чертям. Долгие секунды, прежде чем ты кивнула. Твои губы были сжаты в узкую полоску. И ты кивнула, едва заметно. Но я увидел. И с этой минуты я уже больше не боялся и обнял тебя. Вот так у нас все и закрутилось.
Тогда в юности во мне пылало большое яркое неугасимое пламя. Мой свет был самым сильным светом. Я не спал, я бодрствовал. Сейчас это звучит смешно, но так оно и было. Мои руки были большими. У меня были чувства. Передо мной все еще лежала нехоженая дорога жизни. И трава на ней была такой высокой и мягкой, еще никем не примятой.
Сири, ты понимаешь меня? Я до сих пор помню тот момент, когда впервые увидел тебя. Первый раз, когда мое сердце, казалось, пропустило удар. Ты была так не похожа на тех, которых я видел прежде. И ты должна была стать моей. Твоя кожа была такой белой, почти прозрачной. А глаза серые. И взгляд уверенный.
Сири, ты часто улыбалась. Я помню. Ты часто улыбалась, а это так не похоже на всех тех, кого я встречал прежде. Но так ведь ты была почти русской. Верно, но тогда я этого не понимал. Я, который видел в своей жизни только упорно молчащих женщин Севера. Женщин вроде Асты, моей мачехи, женщин без улыбки. Моих сестер. Их рты были созданы только для едких замечаний, но не для пения и смеха.
И я помню, как ты все время напевала. Как внутри тебя все время звучала мелодия. Извечная песнь. Порой она была едва слышной. Порой расцветала, превращаясь в высокий чистый напев.
Сири, у тебя был красивый голос. Я никогда тебе этого не говорил, но это правда. Ты и сама не задумывалась об этом, но у тебя красивый голос. Вначале в нем всегда таился смех. Но это не был смех надо мной. Я в этом уверен.
Потом он угас, твой смех.
Я знаю, когда это случилось, когда угас извечный смех в твоем голосе.
Это произошло, когда Элина нас покинула. И тогда словно тьма опустилась на нас. На нас обоих.
Уже много лет во мне нет никакой любви. Так много лет – и без любви.
Дальше шла приписка чернилами:
Я собираюсь здесь добавить еще один кусок про то, как заслужить любовь, только я должен сперва его сформулировать.
Горе
Да, этот урок привел нас к следующей теме. Мне трудно об этом говорить, но порой приходится делать даже то, что дается тяжело. Элина отправилась в лес. Мы все это прекрасно знаем. В снега. На лыжах. И пропала. Мы думали, что навсегда потеряли ее. Но я снова отправился ее искать, и это был первый и единственный раз, когда я просил Бога о помощи. Боже, покажи мне, жива она или нет, молил я. Если ты сделаешь это, то я… Да, я начал торговаться с ним. И он показал мне. Она вернулась. Она не умерла. Я благодарил Бога за второй шанс. За тот второй шанс, который был нам дан. Как мы тогда верили.
Но это не было вторым шансом. Потому что она уже заболела. Она больше не была нашей. А просто взятой взаймы на время.
Она была нашим первенцем. Мой первый ребенок. Я до сих пор помню, как она выглядела. Она была самой красивой девочкой на свете. И мы окрестили ее в честь моей матери. Элина. Моя мать, которая тоже покинула нас раньше срока. Может быть, именно имя сыграло свою роль, став ее наказанием? Или то, что я просил Бога, просил слишком многого, ничего не жертвуя взамен? Может, она покинула нас из-за того, что мы дали ей это имя?
А, нету никакого Бога. Помни об этом, если что.
У нее началось воспаление легких, и это привело ее к смерти. Неважно, привыкла со временем ты к этому или нет, все равно это противоестественно – видеть, как жизнь вытекает из тельца ребенка. Ощущать, как душа покидает тело.
Чувствовать ребенка, а потом уже не чувствовать. Одна лишь пустая оболочка. К такому нельзя привыкнуть. Я решил покончить с этим уже тогда. Не заводить больше детей. Пусть все будет так, как будет. Пусть наша жизнь станет чем-то иным.
Но ты, Сири, не могла так поступить. Твое горе было слишком большим, оно грозило пожрать тебя, проглотить целиком. Единственно-верное средство, которое ты знала, чтобы перехитрить смерть и победить ее, это рожать все новых и новых детей, пока их общая ценность не будет поделена на такое множество частей, что цена каждого отдельно взятого ребенка покажется совсем небольшой. Чтобы боль по утраченному ребенку, если таковое случится снова, больше не была такой большой. Что это не считается. Что это ничего не значит или, если значит, то не так уж и много.
Я знаю, ты никогда не сможешь меня простить.
Но у нас ведь был мальчик, кажется, его звали Риико. Не помню, в честь кого мы его так окрестили. Может, ни в кого. Может, у мальчишки должно было быть имя, которое его ни к чему не обязывало. Я вот родился как Пентти Тойми 21 марта 1920 года. И меня окрестили Пентти, потому что я родился в день святого Бенгта.
Тут Анни остановилась. Что отец имел в виду, когда писал, что не помнит, в честь кого окрестили его первого сына? Может, в этом кроется какое-то скрытое послание? Может, он хотел этим что-то сказать – им или Сири? Потому что ведь не может быть так, чтобы он не помнил? Анни продолжила читать дальше.
И вот, нарожав еще детей, она, кажется, снова повеселела. Снова принялась напевать. Песня влилась в нее, словно сок в березу весной. На короткое время, но все же.
Потому что с ним было что-то не так, с нашим мальчиком. Что-то с сердцем, я думаю.
И снова опустилась тьма. Когда онумер, я всерьез испугался, что она сойдет с ума. Или умрет. Или и то, и другое вместе. Она словно замкнулась в себе, я не знаю, как еще описать ее состояние. Нежелание идти на контакт очень долгое-долгое время.
Но все же мне удалось встряхнуть ее и вернуть ее к жизни. Ты, Анни, была зачата в обстоятельствах очень далеких от романтических, но у меня не было другого выбора. Это ее единственный шанс, думал я, она должна родить еще одного ребенка. В этом ее спасение. И я спасал ее, насильно беря ее, насильно заставляя забеременеть. Насилие насилием, но она была в таком состоянии, что я даже не знаю, почувствовала ли она вообще хоть что-либо.
Но когда после она поняла, что это исцеляет ее, и что печаль утраты бледнеет, тогда она захотела еще и еще. Все больше и больше. Но со временем, может, было лучше просто дать ей умереть при очередных родах? Ты бы предпочла такой исход, Сири? Возможно, я бы тогда тоже обзавелся суровой женой-шведкой, как и мой отец. Кем-нибудь, кто за всю свою жизнь не видел ни одного солнечного дня.
Мы не стали хоронить Элину на кладбище. У нас бы ничего не вышло. Она лежит похороненная в саду, там, где мы хоронили всех, кто когда-либо умер на этой усадьбе, как людей, так и животных.
Там же вы можете похоронить и меня, когда меня не станет.
Религия
Я родился как Пентти Тойми 21 марта 1920 года. Я воспитывался в лестадианской вере. Но я всегда знал и носил это знание глубоко в себе, что со мной что-то не так, что-то совершенно особенное. Нечто выше обычного. И в хорошем, и в плохом смысле.
Я рано узнал, что Слово Божье имеет тяжкий вес. И рано начал задумываться – я так ли он прав, этот бог, на самом деле. Многое из того, что происходило в церкви или во имя Божье, казалось мне таким устаревшим и несправедливым, таким случайным и в основном ненужным, но в доме моего отца не было места подобным мыслям.
Меня воспитывали женщины, но не моя мать. Я рос в суровой вере, суровее некуда, но уже с ранних лет я знал, что нету никакого Бога.
Я никогда не говорил этого вслух, но это было и не нужно. Мой отец и так знал, что его сын – безбожник. Что мало того, что я забрал у него жену, так еще имел наглость выжить и расти почти счастливым ребенком, – иногда, по крайней мере. Думаю, я был счастливым ребенком до тех пор, пока не понял, что все, что я хочу иметь в этом мир, я должен заполучить сам. Я не боялся своего отца, но рано понял, что мы с ним совершенно разные.
Мой отец взял себе новую жену. Это произошло очень быстро, он сделал то, чего от него ждали, как от каждого богобоязненного человека. Осесть на земле, чтобы работать и плодить потомство. Кем он был, чтобы идти против этого? Мой отец сделал так, как от него требовалось, и еще – он никогда не говорил мне этого прямо – но, думаю, он побаивался меня, и оттого никогда не хотел иметь со мной ничего общего, от греха подальше, так сказать.
Мои сестры были другими, именно такими, какими и должны были быть. Богобоязненными. Проказливыми, конечно, как и все подростки, но для меня они всю жизнь ассоциировались с другим. С надеждой. С верой. С Богом.
У них было все то, чего не было у меня. Мы ведь были воспитаны лестадианцами, и мои сестры всю жизнь продолжали жить в этой вере, продолжали приседать и кланяться. Но не я. Мои старшие сестры, уж не знаю, о чем они думали, но они всегда скользили неслышными тенями по усадьбе, постоянно ненавидимые нашей мачехой, без малейшей возможности выбора. В конце концов, они просто поблекли, сами стерли себя из истории и были преданы забвению.
Не дайте моим братьям нести гроб на моих похоронах. Удержите их от этого позора. И не позорьте меня. Не допустите этого дерьма.
Выбрав себе жену, я постарался жениться как можно дальше от моего отца. Но, несмотря на расстояние, церемония все равно показалась мне сплошным притворством – стоять в церкви, перед священником и Богом и в чем-то там клясться. Но я произнес то, что должен был, ради нее – решил, что уж ради нее-то я могу постараться.
Я рано понял, что в этом мире нет никого, кто бы понял меня или полюбил меня таким, какой я есть на самом деле. Я и сам толком не знал, какой я, но ощущал очень ясно и отчетливо, что я совершенно один в этом мире и все, что бы я ни сделал, что бы ни создал, станет исключительно результатом моих собственных стараний. И это утешало меня.
Когда моего отца не стало, плакало все село. Село дураков, которые не знали лучшей жизни.
Они любили его и видели в нем божью благодать. Но мало кто знал, каким мой отец был на самом деле. Он не был добрым человеком. Он был боязливым человеком, склонявшим голову в тени религии, и который все свои поступки и деяния прикрывал именем Божьим и никогда и ни за что не нес ответственности, а потому зря его почитали за доброго христианина.
Ну да черт с ним. Нет никакого бога и нет никого смысла. Ни в чем.
Вся моя родня переехала или уже давно живет на шведской стороне. Единственный, кто остался здесь у меня, это моя мать – она похоронена на кладбище в Карунки. Вы об этом знаете. Во всяком случае, ты, Анни, бывала там несколько раз, помнишь? Женщина, что пожертвовала своей жизнью ради моей, единственная по-настоящему добрая христианка.
Никогда не полагайся на христианина.
Я знаю, что говорю, и никакого Бога не существует, помни об этом.
Война
О войне и без меня сказано очень много, и все мы прекрасно знаем ее хронологию, благодарю людскому рвению все документировать, которое существует во всем мире.
Мне было девятнадцать лет, когда пришла война. Я оказался в армии уже осенью, даже раньше, чем пришла повестка. Мне не хотелось воевать, стрелять в солдат, но у меня не было другого выбора. Оставаться дома я не мог. Не мог продолжать жить под одной крышей с моим отцом. Я всегда это знал, в противоположность тому, что вы думали, – особенно ты, Хелми: я-то знаю, ты всегда думала, что я на такое неспособен. Но на самом деле я боялся, что в один прекрасный день мой горячий нрав даст о себе знать, и тогда я бы не знал, чего от себя ожидать. Я подумал, что уж лучше я заберу жизнь русского, чем финна. (Или, если точнее, то моего отца.)
Того самого русского, которого я умел ненавидеть уже с первого дня моей жизни. Как и большинство в моем роду. Наша ненависть была крепка и непоколебима, безоговорочна и одинакова для всех. И пусть мы не жили в прежнее время, когда наш народ еще не имел свободы. До независимости. Но все вокруг еще помнили, каково это – быть несвободным. Они прекрасно знали, что это значит. И чего мы, те, кто родились в 1920-е, не могли понять, потому что все, что мы знали, мы знали лишь по рассказам старших. Череда деяний предыдущих поколений. Там не было места ни для каких шкал и графиков.
После ускоренной военной подготовки нас по морю доставили в местечко неподалеку от Суомуссалми, вместе с сотнями других парней, оказавшихся в том же положении. Армейская подготовка помимо всего прочего включала в себя умение заряжать и стрелять из ружей, которые мы прозвали «остроухими» – до сих пор не знаю, как они назывались на самом деле. Впрочем, подобные вещи никогда не были мне интересны. Всякие там марки машин и прочее – нет, я не такой как ты, Тату.
Стреляли мы по очереди – на восемь человек приходилось всего три ружья, и при этом не было никакой уверенности, что ружей хватит на всех, когда придет время воевать. Поэтому мы старались преуспеть в другом: учились беззвучно скользить на лыжах, скользить быстро и бесшумно, метать ножи и подбирать русские ружья.
Часть тренировок была посвящена изучению языка жестов, кодовым словам и умению читать карты. Я мечтал попасть в велосипедный батальон, который, однако, в зимнее время в основном передвигался на лыжах. Ведь в юности, пока меня не ранили на войне, я был талантливым велосипедистом. Но я не попал туда, куда хотел. Вместо этого я очутился в пехоте, в шестнадцатом батальоне пехотного полка, в группе, которую позже назовут Тальвельской. Но это, скорее всего, никому ни о чем не говорит, кроме тебя, Воитто, который интересуется подобными вещами.
Анни видела перед собой отца как живого, как он сидел и долгое время, с большим трудом (в этом она была уверена, она видела как, он писал письмо в комитет местного самоуправления, и это было, прямо скажем, настоящий ад, для него и всех кто был рядом, и как он читал все вслух, пока писал) сочинял этот документ, который теперь читала она. Она спрашивала себя, зачем он все это написал? Неужели есть какая-то причина, которая сподвигла его сделать это именно теперь? Неужели он чувствовал, что дни его сочтены? Неужели он ждал смерти, планировал ее?
Как бы то ни было, после трех месяцев подготовки холодной зимой 1939 наш 16-ый пехотный полк отправили в Карелию. Нас разместили по деревушкам вдоль границы, и там, в Соанлахти, я повстречал некую Сири Аамувуори.
Я до сих пор помню товарищей из моего батальона. Мы были всего лишь мальчишками, радостными и свободными, гораздыми на всякие шалости и проказы, много веселились, отпуская шуточки в адрес друг друга, и еще этот прилипчивый жаргон. Да, все это было, пока мы не увидели своими глазами первое сражение и не приняли в нем участие. Пока не столкнулись с ужасами войны, которые меняют человека и раз за разом гасят в нем свет. И все жители так радовались нам и были так благодарны нам за то, что мы пришли. Обходились с нами очень уважительно, я бы даже сказал, по-королевски. Многие шутили о той силе притяжения, которую военная форма оказывает на женщин, но мне было на это наплевать.
Я помню холод. Бывали такие морозы, что казалось, что промерзаешь до костей. И все-таки я сумел к этому привыкнуть.
Но еще я помню, что это было чертовски захватывающе. Помню, что никогда не боялся. Когда перестало хватать продовольствия и начались морозы, когда стало ясно, что многие из нас расстанутся с жизнью даже не в бою, а из-за элементарного голода и холода, я помню, что многим было ужасно не по себе. Кое-кто из моих товарищей даже плакал, не все, но некоторые. Мне же все это казалось таким захватывающим, потому что так отличалось от того, к чему я привык.
Я никогда ничего не боялся. Никогда не оглядывался назад. Моя семья, отец, сестры, они никогда не были для меня важны. Покидая отчий дом, я не знал, что меня ждет, но знал, что, по крайней мере, теперь я свободен.
Один единственный раз я испугался, и произошло это на войне. Было темно. Они стреляли по нам. Чаще всего мы имели над ними преимущество. Наш командующий, суровый вояка, служивший еще в царской армии вместе с Маннергеймом и проходивший подготовку на континенте, водил нас в одно наступление за другим, но в тот раз он был где-то в другом месте, уж не знаю, где именно, его вызвали на какое-то важное стратегическое совещание, и я помню ощущение, словно никого из взрослых в лагере не осталось, одни лишь струхнувшие пацаны по обе стороны от линии фронта, которые, обезумев, стреляли друг в друга.
Я слышал, как свистят в воздухе пули, видел, как подали вокруг меня солдаты. Я понимал, что должен что-то сделать, поэтому надел лыжи и как можно тише углубился в лес. С собой я взял еще двух солдат, долговязого прыщавого парнишку из Оулу и лопоухого из Йоэнсуу; я знал, что они были отменными лыжниками, как и я, и чувствовал, что это может нам понадобиться. И еще я взял мой штык, и мы двинулись вперед, пригибаясь и прячась; я надеялся обойти их и подкрасться к ним сзади, военный маневр, о котором наш командующий говорил нам еще в первые дни войны. Когда у нас еще было время на разговоры.
Короче говоря, мы выиграли эту войну благодаря хитрости и нашим финским лесам. Мне было не страшно, когда мы заскользили прочь, но я испугался, когда мы натолкнулись на одного русского, и я был вынужден заколоть его штыком.
Я смотрел, как его кровь окрасила снег в красный цвет, видел белки его глаз. Они расширились от ужаса, когда он понял, что сейчас произойдет, темное пятно на его штанах, на нем была лишь тоненькая летняя гимнастерка, не такая как у меня, как у всех нас, и потом он с шипением упал на колени. И умер.
Это был первый человек, которого я убил, но не единственный. У него не было при себе ничего ценного, ни серебряного медальона с женским портретом, ничего такого, что могло бы мне пригодиться. Со временем кое-кто из русских солдат получил зимнее обмундирование. Помню одного убитого мною русского, мое удивление и радость, когда я обнаружил, что у него такой же размер обуви, как и у меня, и что его зимние сапоги сшиты еще лучше, чему меня!
Такие вещи здорово поднимали дух во время войны.
Как бы то ни было, нам удалось завершить окружение и атаковать сзади одинокий пулемет, который положил столько наших, и будь мы прокляты, если бы нам не удалось заколоть пулеметчика!
Я ощущал себя настоящим воином, который благодаря этому нехитрому маневру спасает и себя, и своих товарищей. Пулеметчика заколол мой прыщавый приятель и, думаю, это был его первый убитый, потому что потом у него было совершенно белое лицо и его рвало.
С каждым разом становится все легче отбирать жизнь. На самом деле ты к этому привыкаешь. Найдутся те, кто скажут, что привыкнуть к такому невозможно, но по мне, так они просто придуриваются или лгут, а, может, они просто иначе скроены. Другой конституции, нежели я. Я не боюсь смерти. Нечего ее бояться. Она приходит ко всем нам. И в военное, и в мирное время смерть везде нас достанет, как бы ты ни старался от нее убежать. Но мы не можем смириться с тем, что не в наших силах, вот и придумываем всякие умные отговорки. Такие вот дела.
Справедливость
Я был вашим отцом. Вам почти нечего об этом сказать. Возможно, я был не тем отцом, о котором вы мечтали, или которого хотелось бы иметь вам или вашим детям. Кто-то может сказать, что я был тем отцом, которого вы заслужили. Не все люди святые. И не все живут для своих детей. Я вот точно не жил.
Ваша мать делала все для вас за нас двоих. Я прожил мою жизнь, как умел, и знаю, что не был любим ни кем из вас. Я справедлив, но не по какой-то там общей мерке, нет, у меня свое собственное понятие о справедливости, у меня есть мой собственный внутренний образец для подражания. Это единственная сходная черта, которую я могу обнаружить между мной и моим отцом, в этом отношении я достиг с ним сходства. У него тоже был свой собственный морально-нравственный кодекс, внутренний компас, и никто и никогда не смог бы сказать ему, что он поступал плохо или хорошо.
Никто не может осуждать меня, ни вы, ни кто-либо другой. Заметь, Эско, я почти добровольно в этом признаюсь. Не знаю, рассказывал ли ты остальным, какую хорошую плату я получил за усадьбу.
Как мы написали долговую расписку, и как ты сказал, что расплатишься позже. А потом неожиданно и, главное, как удобно, потерял расписку. И забыл о ней. Напрочь забыл о ее существовании. Но, надеюсь, про второй документ ты не забыл? Про дарственную. Согласно которой я отписал тебе всю усадьбу. Нет, такое ты точно не забыл. По счастью, у меня остались копии этих документов в тумбочке в моей спальне.
Так что не волнуйся, Эско, теперь ты полноправный хозяин Аапаярви. Вот только мне интересно, как теперь ты будешь разбираться со всеми своими братьями и сестрами?
Наверное, вы рассчитываете на страховку? Помните о таком? Ну конечно, помните. Некоторые из вас уж точно помнят. В случае моей кончины наследникам отошла бы сумма в сто тысяч марок. Но я аннулировал страховку. Несмотря на то, что Мякиля советовал мне оставить все как есть, я все равно ее закрыл.
Я вознагражу лишь тех детей, которых я любил. Остальные меня не интересуют. Что, шокированы этим? И какой бог меня за это покарает? Пусть кто-нибудь выйдет и покажет мне. А я с удовольствием посмотрю. И посмеюсь над ним – какого бога вы имеете в виду.
Как бы то ни было, но со страховкой покончено. Представляю, как вы надеялись запустить в нее свои лапы. Но теперь можете об этом забыть. Мою часть усадьбы и те гроши, которые у меня еще остались, я завещаю моей старшей дочери Анни. Остальные могут забрать мою старую энциклопедию и подтереть ею свою задницу. Что я, кстати, уже сделал! Ха!
Смерть
Сейчас, когда вы читаете это, меня уже нет в живых.
Теперь меня больше не существует. Все то, из чего я состоял, ушло. Мои воспоминания. Моя плоть.
После меня не осталось никаких следов. Но мне хочется верить, что частица меня глубоко сидит в каждом из вас.
И вы, возможно, не станете рассказывать своим детям обо мне, а может, и станете, мне уже все равно.
Я просто хочу сказать, что пусть даже вы больше никогда не вспомните обо мне, частицы меня продолжат жить дальше. Внутри вас, ваших детей, детей ваших детей. Они, возможно, об этом и не узнают, не вспомнят, но то, чем я был, останется. И будет глубоко дремать внутри, словно семечко в ожидании своего часа, когда оно сможет прорасти.
Правда
А кого она волнует? Нет, ну честно? Кого? Ведь она кроется не в мелочах, а в целом. Кто встанет вспоминать крохотные разрозненные фрагменты, кто станет тратить на это время и силы?
Когда Мякиля после обеда на цыпочках вошел в кабинет, Анни все еще сидела на диване.
Перед ней стояла остывшая чашка с кофе.
Она не плакала.
– Ну, вот… – пробормотал адвокат и утер потное лицо. – Что вы обо всем этом думаете?
Анни посмотрела на него.
– Как я смогу прочесть все это моим братьям и сестрам?
Мякиля откашлялся.
– Ну конечно, вы не обязаны этого делать. Но детали сходятся. Он действительно завещал все своё имущество вам.
– И усадьбу?
– Усадьбу?
Мякиля выглядел удивленным.
– Нет, и я думал, вы об этом знаете. Она подарена Эско. Есть подтверждающая это дарственная.
– Но ведь долговая расписка тоже имеется?
Адвокат покачал головой.
– Нет, ничего похожего у меня нет.
Несколько дней спустя Анни зачитала письмо Пентти остальным членам своей семьи. Когда она закончила читать, в пыльной адвокатской конторе повисла тишина. Мякиля заерзал на стуле, потея по своему обыкновению, и несколько раз откашлялся, прежде чем заговорить.
– Да, ситуация несколько необычная. Вы, конечно, можете попробовать опротестовать завещание, но могу сказать вам заранее, что процесс этот долгий и, скорее всего, ни к чему не приведет…
Анни перебила его.
– Вряд ли здесь найдется хоть один, кто захочет опротестовать завещание.
Она оглядела комнату. В груди гулко стучало сердце. Несмотря на то, что Анни уже во второй раз читала завещание, она до сих пор находилась под впечатлением.
– Итак, – не выдержала Хелми.
Ее глаза, чей теплый взгляд обычно выражал такое довольство и зримость, теперь потемнели.
– Давай, скажи нам, как единственная наследница.
Анни почувствовала в тоне сестры скрытый вызов. Они с Хелми редко ссорились, но если уж таковое случалось, то они схлестывались не на жизнь, а на смерть.
– Перестань. Ты же понимаешь, нету никаких денег, а если бы и были, мне все равно ничего не нужно.
Но Хелми не собиралась успокаиваться. Кажется, она завелась не на шутку.
– Почему он хотел, чтобы ты первая это прочла? Ты что, помогала ему писать все это?
– Перестань, Хелми, как будто нам и так мало его причуд, – устало сказал Эско.
Он стоял, прислонившись к стене позади дивана, на котором вплотную сидела большая часть его сестер и братьев.
– Еще не хватало, чтобы мы еще и ссорились.
Хелми вперила в брата горящий взгляд.
– Тебе легко об этом говорить. Ты сидишь здесь как победитель. Но ведь это ты все затеял.
Анни почувствовала, как между грудей у нее стекает капля пота. Она покосилась на Мякилю, тот стоял, вцепившись одной рукой в дверную ручку, словно собрался сбежать. Вот только вытрет для начала свой потный лоб.
– Пусть его. Все равно она никому не нужна, эта усадьба.
Это вставил свое слово Лаури.
– Может, и не нужна, но ты не думал, что ее можно продать? Лично я никогда не откажусь от денег. Но ведь так некрасиво в этом признаваться. Лучше сделать вид, что никому ничего не нужно.
Глаза Хелми почернели от ярости. Ее руки дрожали. Анни подумала, что ее сестра выглядит очень изможденной. И уставшей. Тату уставший, подумала она, и Хелми тоже. Неужели я не замечаю ничего, кроме себя? Когда родится ребенок, я постараюсь побольше обращать внимание на окружающих, пообещала она себе.
– Ты только подумай обо всех этих деньгах. Но ведь ты так и сделал?
И Хелми с ненавистью посмотрела на своего старшего брата. Анни не понимала, что же так разозлило ее сестру. Она никогда не походила на человека, которого слишком сильно заботят деньги. Что же изменилось?
Казалось, Эско ничуть не было стыдно. Он пожал плечами и закурил.
– А ты, мама, что ты обо всем этом скажешь?
Хелми стала первой, кто решил привлечь к разговору Сири. Сидя в кресле с высокой спинкой, мать казалась такой маленькой. Она обеспокоенно посмотрела на них и вздохнула.
– А что я могу сказать? Я всегда знала, что ваш отец был беспокойным человеком.
Анни удивилась: неужели мать не слышала всех тех хороших слов, которые написал о ней Пентти. Сама Анни едва сдерживалась, чтобы снова не заплакать. Ее отец действительно был self-made man[30]. Если бы он только родился в другое время, на другом континенте, в другом окружении.
– О покойниках плохо не говорят.
Это были первые слова, сказанные Воитто. Он стоял с прямой, как палка, спиной напротив дивана, где расположились остальные. Несмотря на то, что на нем была гражданская одежда, Анни показалось, словно брат стоит по стойке «смирно».
Хелми сердито замахала на него руками, словно собиралась взлететь.
– Да плевать сейчас на это. Я не о том говорю, мама. Я хочу, чтобы ты дала мне ответ на вопрос: почему ты передала всю свою часть наследства Эско?
Тут с дивана поднялся Вало. Все это время он сидел молча рядом с Хелми, но тут тоже решил взять слово.
– Она этого не делала, глупая твоя башка! Он купил у нее! Это даже я понял!
– Но рыночная стоимость! Ты только представь. Пусть даже мы не выручили бы слишком много, но кое-какие денежки все же огребли бы.
Ситуация зашла в тупик. Мякиля, вероятно, ожидал бурю эмоций, которая воспоследовала бы после оглашения завещания, но уж наверняка не мог себе представить, насколько утомительными могут оказаться дальнейшие препирания, и во что именно они выльются, и в какой степени. Очутиться в окружении всех этих сестер и братьев, затаивших друг на друга так много злобы – Мякиля неуютно поежился.
Казалось, все забыли, что они только что при ужасных обстоятельствах потеряли отца. Конечно, их отец был человеком, любить которого было ой как непросто, но все-таки он по-прежнему оставался их отцом. Или был им.
Больше Сири ничего не сказала. Она молча сидела в кресле, устремив взгляд на свои руки. Онни, Арто, Лахья и Тармо остались в Куйваниеми. Лахья была на работе, а Тармо присматривал за младшими братьями. Здесь были только старшие дети, и большинство из них оказались вовлечены в разгоревшуюся дискуссию, больше похожей на свару.
Сири слушала их переругивание, но голоса детей доносились до нее словно бы издалека.
Она смотрела на их лица, разочарованные и злые.
Все эти люди вокруг нее. Они были теперь совсем взрослыми. Все ее дети, что достигли совершеннолетия (и остались живы), находились сейчас здесь. Сири думала о том молодом мужчине, которым был когда-то Пентти. О его молчании, казавшемся таким значительным. Неужели все эти слова всегда жили в нем? При жизни он никогда не говорил ей ничего подобного. Неужели что-то поменялось? Что ж, возможно.
Она не думала, что он замечал. Не думала, что он смотрел на нее. Любил ее. Ей впервые стало горько, что мужчины, за которого она когда-то вышла замуж, больше нет на свете. Теперь он далеко, превратившийся в нечто совсем другое, чего нельзя полюбить.
Сири не тосковала о Пентти, после развода она не скучала по нему ни одного дня. Она ощущала нечто другое, что-то вроде торжественного завершения. Это ощущение длилось недолго, и после она уже не могла к нему вернуться, вызвать его в памяти. Но если бы она верила в призраков, то сейчас со всей уверенностью заявила бы, что комнату пересек призрак. И уже в следующее мгновение все было снова как обычно.
Мысли ее устремились к Элине. Умирает один ребенок, один из двух, такое бывает. Но когда умирает и второй, внутри что-то ломается. Как и произошло с Сири.
Долгое время она не могла отделаться от тоски по Риико. Смерть мальчика надолго вывела ее из строя, собственно, она только сейчас почувствовала, что ее взгляд вновь проясняется, словно после всех этих долгих лет она неожиданно всплыла на поверхность.
Мысль о Риико всегда была ее первой мыслью, когда Сири просыпалась по утрам и последней, когда она ложилась спать.
Элина, эта решительная девочка с кудряшками, которая всегда делала только то, что взбредет ей в голову, вот о ней Сири никогда не вспоминала. Ну, разве что два раза в год: на ее день рождения и в тот день, когда она пропала. Пентти же всю свою жизнь прожил с мыслью, что Сири винит его в смерти дочери.
И так оно и было. Но когда Сири думала об этом теперь, то понимала, что уже много лет как она не винит его. Пожалуй, в глубине души она его простила, вот только забыла ему об этом сказать. Сообщить эту маленькую деталь.
Да, в тот день девочка была с Пентти. Они вместе отправились на лыжах в лес, чтобы срубить елку к Рождеству, только Пентти и Элина. Сири осталась дома, с Риико и Эско, и вот, оказавшись в лесу, эти двое поссорились, как это часто бывало с Элиной, с этим трудным упрямым ребенком, который никогда не слушался и не делал того, что ему говорили, и когда девочка на лыжах унеслась прочь, отец не стал ее догонять.
Произошло это не так уж далеко от дома, всего в нескольких километрах, пожалуй, гордость Пентти помешала ему тотчас же броситься в погоню за ребенком. Вместо этого он срубил ту ель, которая ему больше всего приглянулась, вместо той, на которой упорно настаивала Элина, после чего преспокойно покатил домой.
– Я думал, что она вернулась домой, – повторял он потом снова и снова, когда все свершилось, когда выяснилось, что девочки нет ни дома, ни где-либо еще.
Он искал ее всю ночь, и всю ночь Сири не спала, бродила туда-сюда по дому и вглядывалась в темноту между стволами деревьев и к тому моменту, когда Пентти наконец вернулся домой на рассвете, она должно быть успела задремать в кресле, потому что сперва не поняла, где она, а потом, когда увидела на руках мужа маленький сверток, Сири была настолько уверена, что ребенок уже мертв, что едва могла слышать, что ей говорят, и все не понимала, почему Пентти так упорно кутает в одеяло мертвое тельце. Да, прошло много часов, прежде чем она заполучила свою Элину обратно, прежде чем она, наконец, поняла, что ребенок живой – замерзший, но все еще живой.
Миновало тихое Рождество, и на следующий день Пентти отправился на лыжах обратно в лес и срубил ту самую гигантскую ель, которая стала причиной их ссоры с дочерью и, несмотря на то, что ель упиралась в потолок и занимала собою половину гостиной, они нарядили ее глазированными ангелами и имбирным пряниками. Потому что Элина заболела. У нее уже до этого долгое время держался насморк, и ночь, проведенная в зимнем лесу, отнюдь не улучшила ее состояния, и на следующее утро после Рождества девочка принялась так сильно кашлять, что ее вырвало рисовой кашей.
В канун Нового Года Пентти привел в дом доктора, который констатировал, что у девочки воспаление легких, и ей уже мало чем можно помочь, остается только молиться и надеяться, что все пройдет.
Но ничего не прошло, и 1 января 1952 года, днем, Элины не стало. Она все кашляла и кашляла до самого конца, пока не перестала. Эско только родился, ему было всего несколько месяцев от роду, и он все время плакал и не мог спать – должно быть, чувствовал, что что-то происходит, потому что не было никакого способа утешить его. Риико же, напротив, казалось, вообще не заметил, что что-то стряслось.
Они вынесли и положили ее в сарае, на мороз. Здесь она должна была лежать до весны, пока не растает земля, чтобы тогда можно было похоронить ее по-человечески. Но с тех пор, если требовалось сходить за дровами или еще за чем-нибудь, то в сарай шел Пентти. Сири избегала туда заходить.
Только теперь до нее начало постепенно доходить, что Пентти был тем, кто больше всех оплакивал девочку. Не она, как Сири всегда думала. Нет, казалось, будто каждый из них потерял своего собственного ребенка.
А между тем окружающий мир продолжал жить своей жизнью. Разгоревшаяся в кабинете адвоката дискуссия плавно зачахла, и Эско с Воитто вцепились друг другу в волосы.
Остальные пытались их разнять, но с незначительным успехом, и Сири видела, как Воитто повалил старшего брата на пол, уселся на него верхом и теперь бьет его кулаком по лицу, пока Лаури и Тату пытаются его оттащить. Но Воитто был сильный, и настроен крайне решительно. Вызвали полицию, и снова вот уже в который раз шеф местной полиции Сотилайнен пришел на выручку семье Тойми.
Драку удалось унять и даже арестовывать никого не потребовалось, но Сотилайнен предложил отправить Воитто обратно в Аапаярви, и тот не смог ответить отказом на такое предложение. Вало, который во время ссоры встал на сторону Воитто, выразил желание отправиться следом за братом. И что ему могли на это возразить? Ведь он теперь совершеннолетний и был волен поступать так, как ему хочется.
По-прежнему ужасно злая Хелми пулей вынеслась из комнаты, и у Анни возникло очень неприятное чувство – скорее даже предчувствие, что это был последний раз, когда им довелось разговаривать друг с другом. Но следом она подумала, что, возможно, это просто смерть отца так повлияла на нее и обострила все ее чувства до предела. Тату вызвался отвезти их в Куйваниеми – Анни, Лаури и Сири, а Хирво вместе с Эско отправились обратно достраивать дом.
Они молча ехали в машине, и Анни думала об отце – тот как пить дать был бы по уши доволен, если бы увидел, что его письмо, его завещание, произвело тот самый эффект, на который он и рассчитывал.
Преступление одиннадцатилетнего
Что-то действительно произошло, и теперь это становится понятно некоторым из тех, кто замешан в эту историю. Огонь – могущественная сила, обладающая большим влиянием на окружающих. При этом неважно, о каком огне идет речь.
Что-то не сходилось. И Анни это знала. Себя не обманешь, и она просто не могла проигнорировать то странное ощущение, которое не оставляло ее с тех самых пор, как они вернулись домой после столь своеобразного оглашения завещания. У нее ни разу не было времени остановиться и задуматься, что же ей мешает, но какая-то мысль неотвязно крутилась в голове, постоянно напоминая, что что-то здесь было не так.
Того хорошо знакомого чувства общности, которое ощущалось, когда они собирались, словно королевский совет, все вместе, больше не было; теперь братья и сестры носились, как угорелые куры, и единственное общее, что было теперь между ними, так это то, что никто из них не хотел иметь друг с другом никаких дел.
Кроме Анни. Она предприняла еще одну попытку поговорить с Арто, но это было нелегко. Не стоит забывать, что он был всего лишь ребенком и к тому же еще довольно маленьким, а маленькие дети могут сказать все, что угодно, если на них давить, но даже если не давить, они все равно останутся детьми.
В итоге Арто признался, что слышал, как некто – он подумал, что это был Вало – разговаривал с кем-то – ему показалось, что это был Хирво. Вот именно, что подумал да показалось, но он вовсе не был уверен. Чуть позже он, кстати, сказал, что подумал, что они говорят о Воитто.
– И еще они говорили о ботинках Вало.
– О его ботинках?
Арто кивнул.
– Что они были запорошены снегом.
– Снегом? Ты уверен?
Арто пожал плечами, и Анни почувствовала, что пока с него хватит, и больше не стала задавать никаких вопросов. Она поняла, что ей придется поговорить с Вало и постараться получше разузнать об этом разговоре. Однако сделать это было нелегко. В смысле поговорить с Вало. Он внезапно стал жутко занятым человеком, и его никогда не было на месте. Кто-то – наверное, это был Лаури, – сказал ей, что, вероятно, он помогает Эско со строительством.
– Уж лучше сразу в ад, – брезгливо передернул плечами Тату.
– Эта чертова крыса ни от кого не дождется помощи.
Эти слова повисли в воздухе и остались там висеть, в дрожащем от зноя послеполуденном мареве.
Разведение огня – процесс весьма волнительный, поскольку для того, чтобы, так сказать, добиться результата, потребуется задействовать сразу несколько органов чувств.
Тебе понадобятся твои глаза, чтобы увидеть, как вспыхнет и взметнется пламя, твои уши, чтобы услышать характерное потрескивание, твой нос, чтобы почуять запах, который ни с чем нельзя спутать, и, наконец, нужен ты сам, и это самое важное, поскольку если в тебе этого нет, того самого je ne sais quoi[31], то его уже невозможно себе присвоить. Потому что в процессе происходит нечто, на что трудно указать пальцем. Некоторые назвали бы это интуицией или вдохновением. Но, как бы то ни было, тебе потребуется одно важное качество, которое заключается в умении чувствовать огонь, чтобы поймать тот момент, когда он собирается разгореться или же угаснуть. Все дело в навыке, который приходит с опытом, и большом личном интересе.
Даже первые люди благодаря своему новоприобретенному знанию ощущали себя непобедимыми, и даже сегодня, спустя много веков, когда человек обрел полную власть над огнем, продолжает происходить то же самое.
Есть на нашей планете люди, которые ощущают с огнем родственную связь, или скорее, чувствуют в себе призвание продолжать и дальше утонченные огненные традиции. Такие личности мало находят понимания у остальной части общества, где их зачастую принимают за крайне неспокойных субчиков, и каких только не изыскивают эпитетов и ругательств, чтобы обзывать их: пироманы, поджигатели чокнутые и так далее, чтобы еще больше увеличить пропасть между нами и ими.
Но им это безразлично, друзьям огня. Им и дела нет до осуждающих взглядов толпы, потому что стремление разжечь огонь в них сильнее, чем страх стать изгоем и оказаться за решеткой.
Пусть даже уровень преступности в обществе снижается благодаря растущему уровню благосостояния или, скорее, присутствию полиции, число склонных к поджогам личностей никогда не уменьшится. На эту цифру не влияет ни уровень благосостояния, ни число служителей закона, – нет, она зависит от чего-то иного, вроде внутреннего призвания. Огонь зовет, и человек откликается на его зов.
Поджечь деревянное строение куда сложнее, чем все думают. Особенно в разгар студеной зимы, однако это может оказаться трудным и осенью, и весной, и даже летом. Если ты хочешь, чтобы по той или иной причине, например из-за страховки, все выглядело так, словно пожар начался случайно, требуется тщательно все продумать.
Температура в очаге возгорания всегда выше, чем в остальной части пожарища, и если хочешь, чтобы все выглядело так, словно человек погиб из-за того, что курил в постели, следует разжечь огонь рядом с постелью. Сложно сказать, как долго понадобится подпитывать огонь, но скажу сразу – на это потребуется порядочно времени, если хочешь, чтобы все выглядело так, словно пожар начался сам, а не его кто-то начал.
Анни лежала на диване, ощущая, как живот словно стягивает обручем, и он становится твердым, как шарик. В последнее время такое бывало с ней все чаще и чаще, и когда такое происходило, ребенок вел себя очень тихо. Стягивания длились не так долго и почти всегда проходились на дневное время. Больно при этом не было и, когда отпускало, ребенок вновь беспрепятственно начинал шевелиться – по-видимому, на него все эти пертурбации не действовали.
Через распахнутое настежь окно было слышно, как во двор въехала машина. Анни была дома одна, остальные уехали купаться, а Сири отправилась в магазин на велосипеде.
Во дворе остановился синий «вольво», и из него вышел мужчина, которого Анни прежде встречала только раз, вечером того дня, когда хоронили Пентти. Она поздоровалась с ним, но и только.
Мужчина остановился перед домом и улыбнулся ей.
– Вы помните меня? Я тот самый Мика.
Его голос был мягок и мелодичен, с едва заметным акцентом. Анни кивнула.
– Мама отправилась в магазин.
Мика, казалось, вполне удовлетворился этим ответом и уселся на ступеньку крыльца, чтобы, судя по всему, дождаться Сири. Анни не знала, что ей следует делать, поэтому осталась стоять на верхней ступеньке. Подумав, она спросила:
– Простите, что спрашиваю, но какие чувства вы испытываете друг к другу?
Мужчина выглядел растерянным.
– Какие у вас отношения? – переформулировала вопрос Анни.
– А, а она не говорила? – теперь Мика снова улыбался. – Тогда я не должен ничего рассказывать.
– Что рассказывать?
Мика улыбнулся ей, все так же мягко. Какое-то время он глядел на нее изучающим взглядом, после чего, кажется, решился.
– Мы помолвлены.
Под покровом тьмы он проскользнул внутрь, заранее прикинув, что огонь должен начаться с корзины для бумаг, чтобы при последующем расследовании очаг возгорания был виден сразу.
Потому что расследование будет обязательно.
Время суток тоже было выбрано неслучайно – он понимал, что если не все, то большинство сейчас точно спит, и надеялся, что огонь успеет разойтись прежде, чем он пройдется по всем углам, поджигая там.
Огонь был красивым. И внешне, и по звучанию. Этот совершенно уникальный звук разгорающегося пламени, хотя многие не видят в нем ничего красивого. Идеальное сочетание высоких и низких тонов, ритмичного потрескивания и редких фанфар, когда попадается сучок – он давно это усвоил, благодаря прошлым экспериментам. И это было замечательно, словно можно было услышать, как жизнь бурлит в дереве.
Еще никогда прежде он не поджигал нечто настолько большое. И тем более таким способом. Он нервничал, но знал (верил?), что с этим заданием он справится. Во всяком случае, они ему так сказали, что с этим заданием он сможет справиться. И они же объяснили ему, как именно он должен действовать. И помогли ему. Объяснив кое-какие тонкости.
Например, про очаг возгорания. Он и сам видел нечто подобное, когда разжигал раньше костер во дворе, но тогда как-то не задумывался об этом.
Но нельзя же требовать от ребенка, чтобы он знал все на свете.
На этот раз он тщательно подготовился, аккуратно полив бензином половицы и те места, где их не было, но где они должны были лежать, если бы это была более аккуратная постройка.
Закончив со всеми приготовлениями внутри, он продолжил снаружи, после чего вошел и уставился на корзину для бумаг, в которой всегда валялась парочка промасленных тряпок, готовых вспыхнуть в любой момент.
Теперь оставалось только подождать. Он слышал, как уютно потрескивает огонь внутри корзины и, когда он разгорелся настолько сильно, что отдельные языки пламени начали вырываться наружу, он подхватил корзину и осторожно двинулся с ней вокруг дома. Корзина горела хорошо и небыстро – идеально, словно маленький факел или большая спичка, – и он шел, осторожно поглаживая ею стены. От этого огонь разгорался еще сильнее, и вскоре он, довольный, смог проскользнуть обратно в дом, скинуть с себя облепленные снегом ботинки, взлететь вверх по лестнице и забраться в постель, улегшись рядом со своими спящими братьями и сестрами. Снаружи не доносилось ни звука. Никаких признаков огня, но тут надо было учесть, что окно спальни выходило на другую сторону.
Ему даже удалось заснуть, но полчаса спустя его разбудил кто-то из братьев, – он не помнил, кто, – но кто-то возбужденно кричал:
– Горим! Горим!
Herrajumala!
Во двор высыпали люди в одних пижамах (невзирая на январь) и смотрели, как на фоне черного неба горит гараж, словно костер в канун Иванова дня. Во всяком случае, тепла от него было не меньше.
Приехали пожарные с сиренами и синими мигалками. Все это было очень захватывающе, и многие не могли уснуть в ту ночь.
Как такое могло случиться? Все возбужденно тараторили, обменивались короткими несвязными фразами, пожимали плечами и качали головами.
Сквозь горящие доски в стене Вало видел, как внутри гаража что-то двигается. Должно быть, это дым от каких-нибудь химикалий, уговаривал он себя. Загорелась банка с праймером, а теперь чадит. Сири тоже это увидела и бросилась в дверь прежде, чем Пентти или кто-нибудь из пожарников успел ее остановить. Вскоре послышался треск, и из огня и дыма появилась их мать, таща на себе Тату. Его одежда обгорела, а сам он был без сознания. В животе у Вало все перевернулось. Ведь ясно же, что этот придурок мог быть в гараже, так почему же он сперва не проверил? Ведь там стояла его машина, ведь это был практически личный гараж Тату. Слезы Сири, ее руки, охватившие безвольное тело. Само собой, Тату теперь загремит в больницу. Разве это нормально – иметь свой собственный автомобиль, когда тебе всего пятнадцать? Старая сломанная «Лада», которая гроша ломаного не стоит, как говорил Пентти, но которую Тату все равно не смог бросить, даже под угрозой жизни.
Вало не чувствовал ни малейших угрызений совести из-за того, что сделал. Разумеется, это он был тем, кто поджег эту старую рухлядь. Но идея была не его, и действовал он не один. И потом, ведь никто не умер. Всего-то делов – сгорела чертова колымага вместе с гаражом и, если повезет, то, возможно, удастся выручить за него страховку. Впрочем, ни о чем таком Вало в тот момент не думал, в свои одиннадцать лет-то, но лишь одному Богу известно, чьи более старшие головы в ту ночь посещали подобные мысли.
Нет, Вало не ощущал никого стыда, скорее наоборот, он гордился собой. К тому же случившееся казалось ему вполне справедливой карой для этого задравший нос придурка, который столько времени торчал в гараже и возился там со своими чертовыми железяками. Вало недолюбливал Ринне, и пусть смерти он ему, конечно, не желал, все же считал, что тот немножко сам виноват в случившемся. Так ему и надо.
Необязательно разбираться в астрологии, чтобы верить (или знать), что различные люди тяготеют или так или иначе связаны с различными стихиями. Во всех людях или, во всяком случае, у большинства преобладает один из четырех элементов. Нет нужды углубляться в подробности, но такое может быть.
Взять, к примеру, Арто. Его элементом была чистая прозрачная вода, и он тянулся к ней и в то же время ужасно ее боялся. Вода, скажем так, и наказывала его, и дарила утешение. И так у всех людей. И у всех детей семьи Тойми тоже был свой доминирующий элемент, и даже у их родителей.
Сири была воздухом, это очевидно.
А Пентти был огнем. Священная ярость внутри него – то был огонь, всегда. И потом, не стоит забывать, как он умер!
Элементом Вало тоже был огонь. Он не отличался горчим темпераментом ни в детстве, ни теперь, когда вырос и стал молодым человеком – нет, скорее наоборот, он был лаконичен и сдержан, но при этом стремился к огню, словно ночная бабочка на свет, и в той же мере, какой он ощущал свою принадлежность к огненной стихии, он желал самостоятельно обладать и управлять ею. Уже в четыре года он принялся играть со спичками, и в конце 1960-х чуть не спалил дотла весь дом, отчего за Вало все время приходилось приглядывать чуть больше, чем за остальными детьми – именно потому, что он был таким спокойным и молчаливым, не то, что другие дети, которые громко кричат, требуя к себе внимания, своего места на земле… Нет, Вало был не таким, он словно крался, обходя радары, и всегда так делал. Он мог увлечься каким-нибудь занятием, и тогда оно поглощало все его внимание – в такие моменты приходилось только надеяться, что это что-нибудь сравнительно неопасное, и оно не прикончит его или окружающих.
Анни сварила кофе и пригласила в дом престарелого жениха. Они уселись на одном конце длинного стола.
– Должно быть, уже недолго осталось, – кивнул Мика на ее живот.
– Да, уже совсем скоро.
– Это ваш первый ребенок?
Анни вздохнула. Бросила взгляд на тканую дорожку скатерти, что лежала между ними, словно ужасно низкая стена. И подумала о другой стене, той самой, невидимой, что отгораживает всех людей друг от друга, из-за которой те проживают свои жизни, словно маленькие острова, не впуская никого в свою душу. Прожив столько лет, Анни не знала даже своей собственной матери. А этот старикан сидит здесь и утверждает, что знает? С каких же это пор, а?
– Я понимаю, вы только хотите показаться милым. И вы действительно очень милы. Возможно, даже слишком.
Она попыталась представить свою маму с этим мужчиной. Такие разные во всем. В жизни Сири столько всего разного. Такой разный Пентти. Это прежде всего.
– Только что погиб мой папа. Наш папа. И есть кое-какие, как бы это сказать… неясности, которые нам нужно выяснить. Поэтому, я думаю, было бы лучше, если бы вы пока, на время, дали задний ход.
Мика молча прихлебывал кофе, дружелюбно поглядывая на нее. Но это не произвело на Анни успокаивающего эффекта. Наоборот, она почувствовала, как внутри нее нарастает раздражение. Ей не нужно было его сочувствие. Она хотела, чтобы все вернулось на круги своя, чтобы она вновь очутилась в 120 милях отсюда, стряхнув с себя все невзгоды.
– Я вас не знаю, и пусть вы даже говорите, что хотите жениться на моей маме, мне все же кажутся сомнительными причины, сподвигнувшие вас на это. Оставьте нас в покое. У нас и так горе.
Мика поднялся и задвинул стул под стол. После чего взял кофейную чашку и поставил ее в мойку. Движения были привычными, словно он здесь совсем освоился. Наверняка он провел в этом доме больше времени, чем она сама, пронеслось у нее в голове.
– Да, я понимаю. Просто Сири кажется такой невозмутимой, что я и в самом деле напрочь позабыл о том, что у нее есть дети и что вы потеряли отца.
И Мика вышел, кивнув ей на прощание. В дверях он повернулся.
– Когда моей жены не стало, моя дочь все время ходила ужасно злая. И это совершенно нормально. Это такая реакция на горе.
Да что он себе возомнил? Он что, маг и чародей, что ли? Стоит там, понимаете ли, и разглагольствует о том, чего не знает. Анни сжала кулаки. Ногти впились в ладони. Если я сейчас на него посмотрю, то не знаю, что сделаю.
Мика остался стоять и долго глядел на нее, прежде окончательно покинуть. Потом он сел в машину и укатил прочь, но еще долго было слышно затихающий вдали шум мотора.
Когда пять лет спустя сгорел дом, было лето.
Была ночь, но это была теплая и светлая ночь. Пора белых ночей.
Вало спросил Воитто, кто устроил поджог на этот раз, но Воитто лишь пожал плечами и сказал что-то вроде, что не всякий огонь дело рук человеческих, и больше не пожелал распространяться на эту тему. Вало пытался выяснить, но так ни к чему и не пришел.
Воитто всегда жил, словно за закрытой дверью, но теперь Вало казалось, что брат изменился. Стал совсем другим, не таким, каким он его запомнил. Раньше они всегда были вместе, объединившись против мира и остальной части семьи. Теперь же Вало ощущал себя ужасно одиноким. И его мучило смутное подозрение, что, возможно, на самом деле это не Воитто изменился, а он сам.
Вало быстро понял, что Анни и подавно не успокоится, пока не выяснит, что же случилось на самом деле. Что ее тоже поразило это чувство – во всяком случае, он думал, что это было то же самое чувство, ощущение, что что-то здесь не так, что-то не сходится, – он видел это по сестре. Его же реакцией на случившееся стало, что он попытался смириться с мыслью, что, возможно, все это несчастный случай, несмотря ни на что. Что это просто игра воображения, и что причина, почему произошедшее всколыхнуло в нем такие сильные чувства, крылась в том, что ему до сих пор был памятен сгоревший гараж.
Не все пожары дело рук человеческих. И тот факт, что альянс, который они раньше образовывали, так очевидно прекратил свое существование – в общем, он не знал, что и думать теперь, когда никто и ничего ему не рассказывал. У Вало и в мыслях не было объединиться со старшей сестрой, которая всю жизнь считала, что она куда лучше его, что она лучше их всех. И чего только Анни позабыла в этой своей Швеции? В большом городе? Да кем она, черт побери, себя возомнила?
Когда в семье много детей, среди них часто образуются союзы. Они могут носить как временный, так и постоянный характер. Как в случае с Лахьей и Тармо. Их отношения были настолько прочными и незыблемыми, что остальные не шли с ними ни в какое сравнение, скорее напоминая некое подобие двоюродных сестер и братьев, случайных родственников на периферии.
Вало никогда не ставил себе в пример старших братьев, совсем напротив, так или иначе, но все они один за другим разочаровывали его тем, что не дотягивали до того масштаба личности, до какого, по его мнению, должны были.
Когда Вало было одиннадцать, то есть в тот год, когда сгорел гараж, только один из братьев не успел впасть у него в немилость, и это был Воитто.
Воитто на тот момент жил уже не дома, а на засекреченном объекте (во всяком случае, он был таким для Вало), где завершал свою спецподготовку.
И именно тот факт, что брат единственный из всей семьи Тойми хотел стать военным, очень сильно импонировал Вало.
Точно так же, как Воитто и Пентти, Вало тоже собирался защищать свою родину, когда подрастет. Он с сожалением оглядывался на две войны, которые довелось в молодости пережить его отцу, и спрашивал себя, доведется ли ему пережить в своей жизни нечто столь же грандиозное.
Остальные братья, полумужики, интересовались только собой и своими делами, а некоторые из них даже и полумужиками не были. Вало старался даже не думать об их отклонениях: в их больных желаниях и страстях крылось нечто глубоко ему омерзительное.
Но больше всего из братьев он ненавидел Ринне. Ринне, тоже дитя огня, с ярко горящим пламенем внутри, был полной противоположностью Вало. К примеру, Тату никогда не обращал внимания на свою внешность.
Вало же был красивым ребенком.
Если смотреть чисто объективно, то большинство младенцев рождаются некрасивыми, но не Вало.
Он появился на свет уже полностью оформившимся и красивым, как херувим. Он привык слышать это с ранних лет, какой же он красивый, и, возможно, это сыграло свою роль, когда он впоследствии начал часами проводить перед зеркалом, восхищаясь собственным отражением, но, возможно, он так делал бы, даже если бы ему не твердили постоянно о его красоте. Он уже заранее предвкушал всех тех девчонок и женщин, которые станут восхищаться им и любить его, и всех тех парней и мужчин, которые захотят походить на него.
И, честно говоря, пубертатный период может тяжело протекать даже у самых красивых детей, но не у Вало. Он копил деньги в жестянке, которую прятал под половицей у своей кровати, и на данный момент скопил уже довольно много, деньги на операцию.
Потому что для Вало было недостаточно просто быть красивым, таким, каким он был. Он хотел стать еще красивее, самым красивым. Он считал, что то ни с чем не сравнимое чувство, когда смотришь на себя в зеркало и у тебя нет ни малейшего желания что-либо изменить, придет к нему, только если он самолично позаботится об этом и приведет в порядок свою внешность. Он был еще слишком молод, чтобы понимать, что здесь требуется совсем иной род работ, нежели просто лечь под нож, что он должен принять себя таким, какой он есть. Некоторым никогда не понять, внешность – это неважно, что красота в глазах смотрящего и в том, какой человек сам по себе. Вало же не понимал таких вещей. Он часами торчал возле зеркала, придирчиво разглядывая собственное отражение, и точно знал, что ему следует изменить и в каком порядке.
В первую очередь уши – тут без вариантов. Они были единственным, что действительно портило его внешность. На данный момент он отращивал себе волосы, чтобы они прикрыли его торчащие в стороны вареники, но это было весьма ненадежное решение. Его волосы были не такими густыми и волнистыми, как, к примеру, у Лаури, а тонкими и легко запутывающимися, и никогда не могли скрыть оттопыривающихся ушей полностью.
Следующим на очереди после ушей шел нос. Но это когда у него появятся деньги. Нос ему достался от Пентти. И пусть он даже особо не портил впечатление, но это только сейчас. Вало знал, что нос и уши могут расти всю жизнь, а потому не собирался сидеть и ждать, пока они окончательно его изуродуют. С ранних лет он планировал вплотную заняться своей внешностью и ничего не пускать на самотек. Добиться наилучшего результата, исходя из собственных возможностей.
Некоторые люди порой бывают настолько зациклены на красоте, что она становится единственным, что имеет для них значение. И им этого вполне хватает для счастья.
Они думают, что если станут просто красивее, самыми красивыми, то это сделает их счастливее, и они обретут больше власти, друзей, да всего, чего угодно.
Как это ни странно, но Вало не пользовался популярностью у женского пола.
Хотя, по идее, должен был или, по крайней мере, мог бы.
У него было одно качество или, скорее отсутствие оного – чего-то такого, что удерживало их на расстоянии.
Вначале, когда он только переехал жить в свой новый дом, которым стало для него Куйваниеми, целая уйма девчонок заглядывала к ним под самыми разными предлогами, чтобы поприветствовать семью Тойми в их краю, но теперь минуло вот уже несколько месяцев, ажиотаж, вызванный появлением новых жильцов, улегся, и, казалось, никто больше не видел или не замечал красоты Вало.
На следующий год он обязательно перекрасится, но прежде сделает себе операцию на уши. Вало уже ходатайствовал, чтобы ему разрешили эту операцию по причине психического дискомфорта, но получил отказ, поскольку его уши, честно говоря, не оттопыривались настолько уж сильно. Таково было заключение врача, и поделать с ним ничего было нельзя, но что он понимает, этот идиот с дипломом. Значит, Вало придется оплатить операцию из собственного кармана, а после он сделает себе карьеру на военном поприще и заработает столько денег (так он воображал себе), что сможет оперировать себе все, что захочет, и, когда он вернется домой, все будут им очарованы, а потом – на этот счет у него еще не было четких планов, – но он все равно рано или поздно обзаведется женой, и если та захочет иметь детей, то он предоставит ей такую возможность, и сам станет хорошим семьянином и кормильцем.
Было бы наивно полагать, что ему удастся отделаться от Анни.
Она пыталась поговорить с ним о том, что слышал Арто, о мокрых от растаявшего снега ботинках Вало в тот раз, когда сгорел гараж. Но Вало всеми силами старался увильнуть от этого разговора. Он надеялся, что если будет достаточно долго игнорировать сестру, то проблема отпадет сама собой.
Впрочем, в глубине души Вало понимал, что это не выход. Но ведь он мог, по крайней мере, попытаться. Вало понимал, что стоит только поднять эту тему, как припомнят не только пожар в гараже 1976 года, но и все пожары, которые когда-либо случались в округе, а ему действительно не хотелось обсуждать самые последние из них.
И он не хотел думать о том, что видел, когда бродил среди обугленных руин спустя два дня после пожара.
Потому что сразу понял, что непотушенная сигарета не могла стать его причиной.
Он полагал, что это странно, что он заметил кое-какие детали, которые ускользнули от внимания полиции, но, возможно, они не были такими специалистами по пожарам, каким был Вало. Благодаря долгому и рьяному служению огню.
Взять, к примеру, курение в постели. Для этого ведь требуется, чтобы конкретный человек как минимум курил. Кроме того, место, откуда начался пожар, должно быть более выгоревшим по сравнению с остальным домом, потому что сигарета тлеет медленно и долго, в точности как сырые поленья или выкорчеванные пни.
Их же отчий дом горел равномерно, без ярко выраженного очага возгорания, и уже одно это должно было насторожить полицию.
Но здесь-то как раз все ясно. Расследование стоит денег, Вало это понимал, к тому же этому жирному полицейскому пришлось бы тогда оторвать свою толстую задницу от стула и немного потрудиться на благо общества.
Пентти в их округе не любили. Да что там! Его едва ли любила даже его собственная семья. Разве что уважала. Или, по крайней мере, боялась.
А потому вывод напрашивался только один: скатертью дорога, дорогой папаша (вместе со своими деньгами).
Но Вало скучал по отцу или, скорее по тому, кто говорил бы ему, что он должен делать и как должен думать.
Вало жалел, что приходится переезжать в Куйваниеми. Он мечтал быть чуточку похрабрее, чтобы заявить прямо, что он, скорее всего, хочет остаться жить в Аапаярви. Или же он в самом деле этого хотел? Вало не любил Пентти, но нуждался в нем. И теперь, когда никто не указывал ему, как он должен жить, он ощущал себя до странности несчастным и потерянным. И думал, догадывался, что это чувство, возможно, и есть то самое пресловутое горе.
Анни знала, что ей удастся вытянуть из него все, что ей нужно. Конечно, на это потребуется время, но в итоге он все равно ей все расскажет. Вало не сможет ей солгать, не сейчас. Он пытался, изворачивался по-всякому. Ссылался на дела, ни с того ни с сего взялся каждый день помогать Эско с постройкой дома и запоздно возвращался домой, когда Анни уже спала.
Но в конце концов ей удалось припереть его к стенке. Однажды утром Анни проснулась рано, до того, как Вало успел удрать и, стоя на кухне, пил молоко прямо из пакета, держа в другой руке ключи от машины. С неохотой он последовал за ней на крыльцо.
Утро выдалось очень красивым – подернутое дымкой тумана, какими часто бывали утра в Куйваниеми по причине близости к побережью с Ботническим заливом на западе, и воздух был свеж, каким ему и полагается быть в столь ранний час. Анни ежилась и дрожала от холода в своей тонкой ночной сорочке, но знала, что спустя всего несколько часов температура поднимется, и воздух вновь задрожит от зноя над раскаленной землей.
Ужасная жара стояла с тех самых пор, как она приехала, и ее ноги, отдохнув за ночь, днем снова начинали распухать и увеличиваться в размерах, как это происходило с ними в последнее время. Они опухали каждый день, порой уже до обеда, а порой, если ей везло и на улице не было настолько жарко или она мало двигалась, то лишь к вечеру. Единственно-верное средство было налить воду в старые бутылки от лимонада и положить их в морозилку. После чего Анни садилась в кресло и принималась катать бутылки ступнями ног, ощущая, как стихает в коже покалывание.
Анни присела на ступеньку и повернулась лицом к Вало. Он с неохотой поднял голову и встретился с сестрою взглядом. По глазам брата Анни видела, что что-то не так, что он что-то скрывает. Она не думала, что Вало имеет отношение к пожару, но что-то он знал, это точно.
– Вало, ты знаешь, в тот раз с гаражом… в общем, тебя никто ни в чем не винит. К тому же это было давно.
Вало испуганно пострел на нее.
– Откуда ты знаешь? – спросил он.
Одна его нога дрожала мелкой дрожью. Вало из всех сил старался сделать вид, что ничего не происходит, но как ни пытался переменить положение и сесть поудобнее, дрожь не утихала. Анни же не ответила не его вопрос и просто продолжила говорить дальше, по-прежнему глядя ему в глаза.
– Вало, ты был тогда всего лишь ребенком.
Она вытянула руку и провела ею по его волосам, заправила одну прядь за уши, и он чисто машинально вернул ее обратно.
– Вало, никто тебя за это не винит.
Ее голос был мягок, словно нетребовательные объятия, и сама Анни надеялась, что если просто будет сидеть рядом и сочувствовать ему, то он, в конце концов, доверится ей, образно говоря, и расскажет то, что она хотела услышать, расскажет ей правду.
– Но Вало, это и так все знают. Все знают, кто поджег гараж. И скоро они узнают, кто поджег дом. Все хотят это знать.
Тут Вало уже не выдержал.
– Это был не я!
Анни увидела в глазах брата страх. Она снова протянула руку и коснулась его, на этот раз плеча.
– Я и не верю, что это был ты. Никто не верит.
Анни обняла брата за плечи. Он казался таким маленьким. Она вспомнила, как однажды проносилась с ним все лето. Вало было тогда от силы года три или четыре, и он подхватил ветряную оспу, да не отдельные оспины – нет, все его тело было усыпано ими, каждый миллиметр. Хуже всего было с ногами – настолько, что он не мог даже ходить, это причиняло ему боль. Но Анни носила его на руках и постоянно напоминала ему, чтобы он не расчесывал себя, не то останутся уродливые шрамы. Это помогло. Вало не хотел иметь уродливых шрамов. Несмотря на то, что он был еще таким маленьким, для него уже тогда было важно быть гладким и красивым.
Анни помнила, как они сблизились в то лето, как Вало расслаблялся, когда рядом с ним оказывался кто-то, кто уделял ему внимание, только ему, в порядке исключения. Но едва оспа прошла, она перестала его носить, ведь на это уже не было причины, и связь между ними нарушилась, разорвалась.
Когда Анни продолжила говорить, ее голос по-прежнему был мягким и ласкающим.
– Но ведь кто-то же это сделал, правда? И ты знаешь кто, Вало.
Вало не ответил. Мысли вихрем крутились в голове.
Соучастник преступления. Поджигатель.
Вало. Даже находясь в окружении своей семьи, он никогда не чувствовал себя дома. Ему всегда казалось, словно он находится где-то сбоку и наблюдает за ними со стороны, видит то, что видят другие, посторонние, когда смотрят на семью Тойми. Они казались ему такими грязными. Он же, напротив, ощущал себя красивым. Так он воображал себе всегда. Такой аккуратный и красивый, чистенький и непрочный, но правда была в том, что он по-прежнему оставался маленьким грязным фермерским мальчишкой, точно таким же, как и все остальные. Если бы ему только хватило мужества признать это. Что в его венах текла та же самая дурная кровь, что и в их, и что он имел прямое отношение к тому, что случилось в январе 1976 года, и даже больше, потому что он и был тем, кто поджег гараж. Тот факт, что его обманули или как-то еще на него повлияли, потому что он был еще ребенком, не мог послужить ему оправданием.
Соучастник преступления. Поджигатель.
Когда Анни вновь заговорила, ее голос по-прежнему звучал мягко и успокаивающе, словно бы намекая, что ему не нужно бояться, никто не станет на его за это ругать, пусть он только скажет правду.
– Ты же должен понимать, что после той истории со спичками тебе ой как нелегко поверить. Да еще теперь, когда все знают, что твоя обувь была мокрой от снега в ту ночь.
В ту ночь.
Соучастник преступления. Поджигатель.
– Ну, хорошо, это я поджег гараж! Я! Устраивает?
Слова сами выскочила из него, и он не сумел их остановить.
– На самом деле я не хотел, это Пентти мне велел. Он и Воитто, они болтали о гараже, в то Рождество, когда Воитто получил отпуск. Они сказали, что можно будет подзаработать, если эта рухлядь сгорит дотла.
Вало еще никогда раньше не признавался в соучастии в пожаре, позволяя всем думать, что это Пентти поднес спичку, а он только видел это или слышал. Пусть даже все это время его подозревали, все равно ему никто ничего не сказал.
– А еще Пентти сказал, что было бы неплохо, если бы эта чертова колымага сгорела вместе с ним.
Слезы побежали по щекам Вало, он удивленно смахнул их тыльной стороной ладони и уставился на Анни.
– Но Анни, я уже завязал с огнем. И я бы никогда, честное слово, никогда не смог бы сотворить такое.
Как же ему хотелось в эту минуту, чтобы отец оказался рядом. Он бы защитил Вало, зайди речь о сгоревшем гараже, или, по крайней мере, о том, что случилось совсем недавно. Но теперь он один. Сестра сидела рядом, обнимая его за плечи, но сам он был далеко-далеко, погруженный внутрь себя, чужой для всех.
– Я верю тебе, братишка. Но мы оба, ты и я, знаем, что кто-то это сделал. Верно?
Он кивнул. Голову не поднял, но кивнул.
Анни смотрела на брата.
Ее переполняла нежность.
Она поверила ему. На это раз он действительно был ни при чем.
Анни думала, что он расскажет ей, что знает, пусть она даже не была уверена, что он может что-то знать. Ведь он так легко поддается чужому влиянию. Особенно тех, кто ему нравится. Может быть, Воитто сказал нечто, что заставило Вало желать стать похожим на него? Или все это могло быть как-то спланировано? Анни стало жаль того одиннадцатилетнего мальчика, каким он был, которого обманом заставили поджечь гараж. И потом столько лет молчать, боясь рассказать. Столько лет втайне нести это бремя. Анни показалось, что Вало вроде бы даже полегчало, когда он наконец признался.
В конце концов ей захотелось в туалет, а когда она вернулась, ни Вало, ни машины во дворе уже не было. Анни понимала, что не сможет рассчитывать на помощь в лице брата. Но этот разговор придал ей уверенности. Что здесь что-то действительно не так. И она обязана выяснить, что именно. Она так решила.
Анни подумывала отправиться в полицию.
Большинство людей не любит думать плохо о своих близких, особенно о тех, кто находится в непосредственном окружении, прямо в своей собственной семье. Но факт остается фактом – ужасные и печальные вещи случаются повсюду, и даже у нас под носом. И каждый раз обязательно найдется чей-нибудь ребенок, или брат, или сестра, или мама с папой, или жених, кто это сделал.
И стоит приоткрыть эту дверку, пусть даже лишь на щелочку, как начинаешь заглядывать туда с подозрением, строить догадки, и вот уже мысли пускаются вскачь, заводя нас неизвестно куда, а ведь всем известно, что стоит дать волю фантазии, как ее уже почти невозможно остановить.
В фантазиях может происходить все что угодно.
В фантазиях может происходить все что угодно.
Сотилайнен только смеялся. Словно это было самое смешное из всего того, что он слышал в своей жизни. Анни сидела на стуле перед его письменным столом и ждала, пока он отсмеется. Она сидела, сложив руки на коленях, словно для молитвы, совершенно спокойная и невозмутимая. Малыш в животе тоже вел себя тихо. Казалось, он тоже ждет, прямо-таки затаил дыхание в ожидании.
Шеф полиции хохотал, пока его не пробрал кашель, и женщина из приемной не просунула в дверь голову, чтобы узнать, все ли в порядке. Сотилайнен замахал на нее руками, в то время как его пузо тряслось и подпрыгивало, а кашель перешел в клокотание. Наконец он смахнул слезы с ресниц и удовлетворенно вздохнул.
– Итак, если я понял вас правильно, вы хотите, чтобы мы возобновили расследование?
Анни кивнула.
– Я не уверена, что оно было проведено достаточно тщательно.
Сотилайнен сразу же посерьезнел и наклонился к ней.
– Слушай сюда, девочка.
Он ткнул в нее своим пухлым указательным пальцем, больше похожим на сардельку – сиди она чуть ближе, прикосновения было бы не избежать. Анни была рада, что их разделяет стол – ей не улыбалось узнать, каково это, когда такой палец попадает в плечо или грудь или куда он там еще может попасть. Словно копченая сарделька. Ей даже показалось, что от шефа полиции даже пахнет, как от сардельки – должно быть, он припрятал связку-другую в ящике стола на тот случай, если проголодается.
– Ты что, полагаешь, что можешь заявиться сюда из своего распрекрасного Стокгольма и учить меня, как я должен делать свою работу?
Его рот брызгал слюной пока он говорил. Его голубые глазки, глубоко упрятанные в недрах его упитанного лица, сверлили ее злобным взглядом.
– Voi helvetti[32]. Можешь забыть об этом. Предварительное следствие закончено. У нас нет ресурсов возобновлять все дела подряд только потому, что кому-то этого захотелось. Что сделано, то сделано. Все, иди гуляй.
И Сотилайнен принялся рыться в бумагах на своем столе. Казалось, это занятие его немного успокоило, потому что, когда он снова взглянул на нее, его голос прозвучал уже более сдержанно, и он произнес, тщательно выговаривая каждое слово, словно чтобы она не пропустила ничего из того, что он ей сейчас скажет.
– Анни Тойми. Я сожалею, что вашего папаши не стало. Мне действительно очень жаль, дружок, но тебе придется придумать другой способ, чтобы выяснить то, что ты хочешь знать.
Сотилайнен покачал головой.
– А теперь иди. Мне нужно работать.
И с этими словами он снова вернулся к своим стопкам бумаг на столе и принялся перебирать их с таким видом, словно ее тут и не было.
Больше Анни не могла ничего сделать. Ярость бушевала в ней, она злилась на саму себя за то, что забыла, с кем имеет дело. И кем была она сама. Женщине никогда не добиться помощи у полиции (ни здесь, на севере, ни где-либо еще?) одной лишь силой убеждения или так, как это сделала она, прямо заявив, что они не делают свою работу и даже не справляются со своими обязанностями. Своими действиями она лишь разозлила его, и теперь после такого Сотилайнен уже никогда больше не станет ее слушать.
Анни присела на скамеечку возле полицейского участка и стала смотреть на город. Улицы были почти пустынны, разве что проедет случайная машина или пройдет подросток с плохой осанкой и в слишком теплых джинсах. Малыш внутри по-прежнему вел себя тихо. Анни похлопала себя по животу и получила осторожный толчок в ответ. Словно ребенок таким вот способом тоже хотел сказать ей, чтобы она успокоилась. Ну вот, еще не родился, а уже туда же. Патриархат чистой воды. Анни вздохнула. Пожалуй, пора отправляться домой. Ей придется придумать другой способ добраться до правды.
Но Анни не пришлось слишком долго думать, каким станет ее следующий шаг.
Когда все цифры были посчитаны и затраты на похороны оплачены, перед Анни встал следующий вопрос. Речь шла о деньгах, которые ей предстояло унаследовать. Их было не так уж много, чтобы стоило говорить о них. Куда более неясной казалась ситуация с наследством в Аапаярви. Пентти переписал свою долю на Эско. Все бумаги были подписаны в апреле. Но где-то должны были оставаться еще долговые расписки, подтверждающие, что Эско обязан уплатить отцу полную стоимость его доли. Да, пожар имел много последствий.
И налогооблагаемая стоимость недвижимости доходила до двухсот пятидесяти тысяч марок, – деньги, которых вполне могло хватить всем. Анни решила разделить наследство поровну между братьями и сестрами, неофициально, так сказать, но на данный момент никаких денег не было. Делить было нечего.
Дом принадлежал Эско, и баста. В этом не было почти ничего удивительного, ведь все указывало на то, что так оно и будет, но все почему-то предпочитали держаться в стороне и просто ждать. Знали и все равно ничего не предпринимали.
Но теперь этот дом отправился к чертям.
Хелми было труднее всего. Хелми и Тату. Вечно нуждающиеся в деньгах, с бумажниками как решето, и так было всегда, с самого детства. Они оба были дома у Сири, когда Анни позвонил адвокат. С какой стати он взял себе привычку звонить именно Анни, было неясно – должно быть, потому что она была одной из самых старших. Или потому, что именно она должна была наследовать своему отцу. В связи с последними событиями звонить ее старшему брату не было никакого смысла, потому что тот уже со всей очевидностью знал, что заполучил весь родительский дом целиком.
Или то, что от него осталось. В любом случае, земля была его, и все, что на ней находилось, тоже.
Хелми, Тату и Лаури сидели на крылечке и кисли. Находясь в гостиной, Анни, слышала их голоса. Они явно пребывали в шоке от предприимчивости Эско.
– У меня в голове не укладывается, как он мог вообще до такого додуматься! – повторила Хелми, и Лаури ее поддержал.
– И как ему удалось огрести всю землю!
Эско, апатичный безынициативный Эско. Но он лишь в очередной раз доказал, как же сильно они ошибались на его счет.
– У меня такое чувство, что я никогда не знал его по-настоящему, – задумчиво проговорил Тату.
Хелми не уставала вспоминать, как брат стоял с видом победителя в адвокатской конторе, когда выяснилось, что он в одиночку унаследовал всю усадьбу. Ни копейки при этом не оставив остальным братьям и сестрам.
Ну да ладно, все же какая-то сумма нашлась. Когда похоронили отца, стало ясно, что Анни становится обладательницей пяти тысяч марок. Пять тысяч, вот и все, что осталось от жизни.
Пять тысяч марок в начале 1980-х годов – это было примерно тоже самое, что и восемь тысяч шведских крон. С учетом инфляции на сегодняшний день данная сумма составила бы примерно двадцать тысяч крон. Обычный месячный заработок работника фермы. Не требовалось особых математических способностей, чтобы подсчитать, что на эти деньги не купишь шикарную виллу или путешествие вокруг света. Но для того, у кого почти ничего нет, каждая крона почитается за счастье. Или участок земли.
Анни намеревалась одолжить машину у Тату, на этот раз ее не нужно было никуда подвозить. Она прекрасно представляла, что будет, если кто-нибудь из сестер или братьев отправится с ней и столкнется с Эско.
Она ничего не сказала о том, куда собралась, но ощущала исходящий от родни холод и невысказанный в ее адрес упрек. Почему он оставил все деньги ей? Какую роль сыграла во всем этом Анни? И неважно, что Анни предложила поделить все свое наследство поровну. В глазах семьи она все равно была по ту сторону баррикад, и причина, по которой она там оказалась, не играла для них особой роли.
Ветер развевал ее волосы. Анни на полную громкость врубила радио и утопила педаль газа в пол. Было что-то успокаивающее в том, чтобы сидеть в этом прокуренном черном «мерсе» и слушать гремящую какофонию синглов летнего хит-парада, прерываемых радостным трепом радиодикторов, подзуживающих друг над другом.
На краткий, словно вдох или моргание глазом, миг ей удалось позабыть, кто она такая. И это чувство было совершенно восхитительным. И она подумала, что могла бы постоянно пребывать в этом состоянии. Всего-то и нужно, что уехать и больше никогда сюда не возвращаться.
Но тут же повседневные заботы вновь навалились на нее.
Въехав на территорию усадьбы, Анни облегченно выдохнула. Эско, казалось, тоже был рад, что приехала только одна Анни.
– Топор при тебе?
Он ухмыльнулся, это была их дежурная шутка, которую понимали только они двое. Все дело было в Пентти. Когда они были еще маленькими, он пытался напугать их, чтобы они занимались делами, и не бездельничали, а не то, если они не будут слушаться, он пойдет и отрубит голову их псу. (Он этого не сделал, пес издох сам спустя много лет от старости, но после этого никаких собак они уже не заводили.)
Но Анни не улыбнулась. Она стояла, уперев руки в бока, и ждала, когда Эско начнет рассказывать. Но если у Эско и были какие-либо соображения на этот счет, то он все равно собирался держать их при себе. Поэтому он лишь плечами пожал, крутя в пальцах масштабную линейку.
– Я не знаю, почему он на это согласился. Почему решил довериться мне. Может, подозревал кого? Разглядел во мне ненависть? Понял, что стоит ему подставить спину, и я тут же воспользуюсь случаем?
Анни не знала, как на это отреагировать.
– Люди видят в других то, что хотят увидеть. Но я здесь не затем, чтобы выяснять, как ты смог его надуть. Я хочу поговорить с тобой о пожаре.
Но у Эско, казалось, не было никакого желания слушать сестру. Он просто продолжал говорить свое. Анни стояла спиной к старому дому, к тому, что от него осталось, Эско – напротив нее. И лицо его ничего не выражало, словно его взгляд был направлен куда-то внутрь него самого.
– Хуже всего то, что мне от этого хорошо. И не только потому, что я обвел его вокруг пальца и одержал над ним верх. Я оставил с носом всех остальных. Всех вас.
Он криво улыбнулся. Его улыбка так была похожа на улыбку Сири, Анни давно это поняла. И она давно не видела брата улыбающимся. Это же его новая улыбка утратила всю свою обезоруживающую силу. Обесценившаяся, девальвировавшая улыбка.
– Вы никогда не верили в меня. Эско, говорили вы, глупец и неудачник, ничего-то он не умеет. Но я сумел. И должен сказать, мне немного подфартило, потому что я ведь не собирался тырить эту долговую расписку. Она, кстати, даже не была официально заверена, поэтому я не знал, имеет ли она законную силу, но теперь это уже все в прошлом.
Он пожал плечами.
– Теперь мне уже не нужно волноваться по этому поводу.
– Но Эско, ты же все еще можешь выкупить свою долю у остальных.
Брат покачал головой, его смешок походил на фырканье. На лице – следы кулаков Воитто.
– Слишком поздно, Анни, я знаю, ты со мной не согласна, но уже слишком поздно. Я же вижу, как они смотрят на меня. Они меня не простят. Стоит дать слабину, как они тут же разорвут меня на клочки.
Анни протестующе мотнула головой.
– Они же твои родные братья и сестры!
Он рассмеялся коротким сухим смехом, больше похожим на лай.
– В том-то все и дело.
Эско прикурил новую сигарету от окурка предыдущей.
– К тому же у меня нет денег. Все, что мы скопили, пошло на постройку дома. И на выкуп доли у матери.
Он прислонился спиной к стене недостроенного дома.
– Честно сказать, это просто фантастика. Отец сделал в точности так, как я хотел. Все, что я спланировал заранее, он претворил в жизнь. Все-таки я в нем не ошибся.
Эско продолжил и дальше болтать в том же духе, но на сестру при этом он уже не смотрел. У Анни даже возникло чувство, что брат, должно быть, уже даже не отдает себе отчета, здесь ли она или уже уехала, настолько он ушел с головой в свою собственную историю.
Когда Сири объявила о своем решении разводиться, Эско позаботился о том, чтобы оказаться поближе к отцу и вплотную заняться воплощением своих замыслов касательно Аапаярви. Рассказал, что чаще ходил к отцу в коровник, чем в гости к матери, и, вообще обставил все дело так, чтобы со стороны казалось, что он встал на сторону отца.
Заставил отца поверить, что Эско – тот, на кого можно рассчитывать. Пусть бушует шторм, Эско всегда будет держать нос по ветру. На него всегда можно положиться.
– Я продолжал приходить к нему даже после того, как мать и все остальные уехали, бросив его одного.
Когда вся остальная семья покинула ферму, Эско, наоборот, заявился в Аапаярви с дорожной сумкой – можно сказать, переехал жить туда, откуда уехали все остальные. Взявшись за строительство нового дома, он часто обращался к отцу за советом и постоянно проводил с ним какое-то время, прежде чем оттуда уехать. Он же и предложил перебраться сюда вместе с семьей, теперь, когда старый дом почти опустел. Сейя стала бы готовить, убирать и мыть посуду, и Пентти согласился, что, да, идея неплохая.
– Вот только Сейя поначалу отказалась. Во всяком случае, предприняла такую попытку, но в конце концов ей пришлось сдаться.
Все же пару недель потерпеть она могла, особенно если в итоге это поможет им добиться желаемого – того, о чем они так долго мечтали. Они сумели вытерпеть эти две недели, а потом Сейя не смолчала, когда Пентти выбранил кого-то из детей, и пока Эско был занят заливкой фундамента для нового дома, Сейя собрала вещи и поставила мужа перед фактом: она и дети переезжают обратно домой, а Эско пусть поступает как хочет. Эско остался. Анни очень хорошо себе это представляла. И было приятно думать, что где-то – да, в сущности, повсюду, – есть миры, где поведение отца далеко от нормы, и где люди возражают, когда он плохо себя ведет.
Как бы то ни было, Пентти все это время наблюдал за Эско, проверял его и, в конце концов, по достоинству оценил.
– Я ощущал совершенно отчетливо, что он каким-то образом испытывает меня, чтобы посмотреть, насколько далеко простираются мои симпатии к нему.
Того обстоятельства, что Эско остался, когда вся его семья уехала домой, хватило для Пентти, тщеславного в своем стремлении быть в центре всего. С сыном он уже не ощущал себя таким одиноким, но мысли Пентти более здраво, он бы, пожалуй, понял, к чему все идет, стоит лишь вспомнить, каким умелым конспиратором был он сам. Но даже Пентти способен был страдать от одиночества, и, потом, он был уже не молод. Отец медленно, но верно открывал свое сердце старшему сыну и впустил того в свою жизнь.
– Мне было почти жаль его. Он казался таким одиноким. И внезапно сильно постаревшим.
Эско признался, что порой его одолевали сомнения в правильности того, что он делает.
Но он тут же гнал прочь от себя эти мысли. Вынуждая себя с самого начала переживать все те мерзости, в которых был замешан его отец. Пентти в коровнике, раз за разом, все его слова, вообще всё. И тогда Эско становилось легче держать правильный курс.
– В этом была моя сила. Я думал о всем том зле, которое сотворил этот человек.
Пентти был скупердяем, он ставил деньги превыше людей, и Эско это знал. В качестве аргумента он привел отцу тот факт, что если бы у того не было никакой недвижимости, он смог бы каждый месяц получать социальные выплаты от государства. Что это чистая формальность, что на самом деле он будет продолжать жить в своем доме, а они с Сейей станут заботиться о нем – о последнем не стоит даже переживать. И вот, наконец, настал тот день, когда Пентти переписал свою половину фермы на старшего сына. А Эско только того и надо было – теперь ему больше не придется ждать у моря погоды.
Отныне отец был ему не нужен. Когда Эско заполучил то, что хотел. Когда он устроил все так, как хотел.
– Я дал ему сроку три месяца, чтобы он съехал отсюда. Сказал, что могу помочь найти квартирку в Рованиеми. После чего вернулся домой. И одновременно с этим, словно по воле случая, объявился Воитто. Это случилось весной. В мае, кажется? Или в апреле? Но в любом случае ему уже недолго оставалось. С домом или без дома.
И Эско одарил Анни кривоватой улыбкой и всплеснул руками в красноречивом жесте, который словно подтверждал все то, что он чувствовал, говорил и делал.
Анни глядела на брата и не могла отделаться от ощущения, словно она смотрит на чужого. На кого-то, кто с каждой секундой становится ей все менее знакомым: еще немного и она уже едва сможет его узнать.
Был ли ее брат способен на убийство? После того, как выяснилось, что он способен на многое другое, о чем Анни даже не догадывалась.
– Ты же понимаешь, что я должна тебя спросить.
Эско, казалось, удивился, услышав ее голос.
– Ну, тогда спрашивай. Но скажу сразу: нет, я не поджигал. И ты сама это поймешь, если хорошенько пораскинешь мозгами. Я и без того чувствую себя виноватым из-за того, что в конечном счете именно я привел его к этому.
– К чему?
Эско рассмеялся. Его светлые волосы затрепетали, подхваченные ветром.
– Я тебя умоляю. Да этого человека за всю жизнь никому не удалось застать врасплох. Разве тебе не приходило в голову, что он же сам все это и подстроил?
– Хочешь сказать, что Пентти покончил с собой?
Анни наморщила лоб. Эско пожал плечами.
– Я хочу сказать, что брось ты это дело, Анни. Найди способ двигаться дальше и не оглядываться назад. Бери свои деньги и сматывайся. Ведь мне-то выгодно, что долговая расписка сгорела в огне. Но послушай, Анни, если тебе в магазине дадут на сдачу больше денег, чем нужно, ты же не станешь возражать? Просто запихаешь деньги поглубже в карман и пойдешь, как ни в чем не бывало.
Все напрасно. Но все же Анни попыталась воззвать к нему. К той его части, которой он был связан с ними со всеми, через кровь. Кровь, наследственность и весь тот жизненный опыт, который они делили сообща.
– Но подумай об остальных. Ведь мы сами – это единственное, что у нас есть. Все мы, сестры и братья.
Эско серьезно посмотрел на нее.
– Не думай, что они тебя тоже простят. И кстати, если ты сейчас затеешь частное расследование, то, возможно, обнаружишь связь между приездом Воитто и пожаром.
Прежде чем Анни села в машину, Эско решил поделиться с ней последней мыслью, которая пришла ему на тот момент в голову.
– Прежде я не думал об этом, но в каком-то смысле наш папаша все-таки вышел из этой истории победителем. Впечатляюще, должен сказать.
Вало сидел в приемной у врача, держа на коленях свою жестянку. Старую и ржавую. В ней лежал весь его сэкономленный капитал.
Несмотря на то, что денег было явно недостаточно, Вало все же надеялся, что врач сможет ему помочь. Вероятность была небольшой, и он это знал, но надеялся, что, может быть, ему удастся оплатить часть сейчас, а остальное донести попозже, как это сделал Пентти, когда покупал себе новый трактор.
Вало было трудно свыкнуться с мыслью, что он остался без наследства. Что они все остались с пустыми руками. Ну, или почти все. Ему бы здорово пригодились эти деньги, пусть даже речь шла всего лишь о нескольких сотнях.
Врач за столом сочувственно улыбнулся ему.
– Вало, это настоящая глупость, – мягко сказал он и щелчком отправил жестянку обратно через весь стол.
Вало придвинул банку к себе и настойчиво продолжил.
– Но можно подправить мне хотя бы одно ухо?
Врач покачал головой.
– Вало, даже если чисто теоретически и можно прооперировать одно ухо, то, во-первых, обычно такого не делают, а во-вторых, я не гожусь для такой работы.
– Но ведь вы же доктор?
– Да, но я не тот доктор, который тебе нужен. Для подобной операции тебе пришлось бы поехать в город побольше. В Кеми, или даже в Васа.
Вало покачал головой. Какой же он глупый. Глупый доверчивый молокосос. Как он мог поверить, что все устроится для него так просто?
Тут врач выдвинул один из маленьких ящичков в своем письменном столе, достал зеркало и поднял его перед ним. Вало мельком взглянул на свое отражение.
– Смотри сюда. Посмотри на этого молодого человека.
Вало уставился на самого себя.
– В нем нет никаких изъянов.
Вало увидел, как по щекам молодого человека в зеркале текут слезы.
– Ты хорош таким, какой ты есть.
Вало придвинул к себе жестянку и смахнул слезы тыльной стороной ладони.
– Тогда мне не за что вас благодарить, – сказал он и покинул кабинет.
Он сидел на парковой скамейке на кругу, где стояли автобусы, и ел мороженое, самую большую порцию, какую только смог купить. За мороженое он заплатил деньгами из жестянки. Опять двадцать пять. Так ему никогда не удастся скопить необходимую сумму.
Мороженое было со вкусом ванили, а в серединке прятался красный узор со вкусом клубники, и пока Вало лизал мороженое, тот потихоньку таял и исчезал.
Мороженое было вкусным, а день – теплым и в меру жарким. В жестянке рядом с ним лежали деньги. Ему было восемнадцать. Он мог пойти и купить себе почти все, что захочет. Он мог бы на эти деньги купить билет. И уехать. Вало мог бы далеко уехать на свои тысячу двести марок, которые он скопил.
Автобусы следовали мимо с обнадеживающей регулярностью. Просто запрыгнуть в один из них. Отправиться на запад. В Швецию? Или на юг, в Обо? Хельсинки? Как далеко он может уехать?
Его внезапно осенило, что, в конечном счете, никто не станет его искать. Он задумался, сколько времени потребуется, прежде чем кто-то заметит его отсутствие. Пара суток, может, больше.
Но он ничего никому не должен. Он свободный человек и волен отправиться куда пожелает. Вало смаковал это ощущение. Эти слова. Смаковал мороженое.
Возможно, с ушами все обстояло не так уж и плохо. Он подумал про Ринне и его изуродованное лицо. Все-таки оно ему шло. Так, может, и для Вало все устроится. Он мог бы перестать смотреться в зеркало дома. Мог бы избегать витрин. Мог бы начать общаться с людьми более некрасивыми, чем он. Или с такими, как Ринне, которым вообще плевать на свою внешность.
В первый раз Вало осенило, что, по сути, он был свободным человеком. Это был первый раз, когда он по-настоящему ощутил себя свободным. Вало доел мороженое, но стаканчик есть не стал – ему никогда не нравился вкус вафли.
Подставил свое лицо солнцу и зажмурился. Солнечные лучи согревали его ничем не хуже огня. Свет пробивался через сомкнутые веки и делал тьму оранжевой. Вало нестерпимо захотелось отправиться на пляж, где он смог бы лежать и жариться на солнышке. Все проходит, все меняется, и одно лишь солнце, словно вечный огонь, остается высоко сиять на небесах.
Анни села в машину и отправилась обратно в Куйваниеми. В зеркальце заднего вида она видела Эско, как тот стоял и смотрел ей вслед.
Она вздохнула. В каком-то смысле она понимала старшего брата и его мотивы. Не считала, что он прав, но понимала его.
Понимала, что ему не было никакого резона менять что-либо сейчас. Анни знала, что простит его. Уже почти простила. Пусть лучше волнуется насчет младших братьев и сестер. Или не волнуется. Ведь ему это не нужно. Он уже доказал, что плевать он хотел на них и на их мнение, что ему насрать на всех и каждого.
И для Анни это было сложнее всего – понять. Как Эско мог наплевать на то, что они подумают о нем? Наверное, это потому, что у него уже есть своя собственная семья, единственные люди, с которыми он сейчас считается, которые значат для него все. А к осени они смогут переехать в свой новый дом.
Анни спрашивала себя, будет ли она чувствовать то же самое, когда родится Оскар. Станут ли ребенок и Алекс единственно важными людьми в ее жизни?
Настолько важными, что все остальные станут неважными.
Прямо сейчас ей было очень трудно об этом думать.
Но, с другой стороны, когда она еще пыталась понять, что на самом деле было важным для нее? Что по-настоящему ее заботило? Ее родители? Ее братья и сестры? Что было самым важным в жизни Анни? Скоро уже почти неделя, как она здесь, а она всего раз звонила домой Алексу, да и то скорее из чувства долга. Анни пыталась представить себе свою жизнь, смотреть на свое будущее, как на длинную веревку или сельскую дорогу, по которой она сейчас ехала, прямой линией протянувшейся в неизвестное, и, как ни старалась, не могла ничего перед собой увидеть. Лишь одно большое неназываемое ничто.
Имя, которое обязывает
Это почти последняя глава книги, и еще это попытка Анни опуститься на самое дно и докопаться до правды о том, что же на самом деле произошло, когда сгорел дом. Hit me baby one more time[33]. Мы познакомимся с последним братом и сыном в этом выводке сестер и братьев. Сразу скажу, не совсем приятное знакомство.
Анни ехала домой. Домой в Куйваниеми. Чей дом? Не ее, это точно. Но это был ближайший родной дом, куда она могла приехать. Вид пепелища на месте ее настоящего дома не покидал ее, продолжая стоять перед глазами, но все-таки с каждым разом эта картинка причиняла ей все меньше боли.
Скоро все останется в прошлом – и то, что произошло сейчас, со временем станет казаться далеким и расплывчатым. Эта мысль сопровождала ее, поддерживала ее за руку, мысль о возможности отдохнуть и обрести утешение.
Исполняющая обязанности отчего дома усадьба в Куйваниеми была битком набита народом. Это было немного странно, потому что больше не было ощущения, что братьям и сестрам нравится находиться рядом с друг другом, или что они нуждаются друг в друге или вообще продолжают и дальше зависеть друг от друга, но все же они там были, почти все – кружились друг вокруг друга, как насекомые пойманные в маленькую ловушку, и, казалось, не понимали, совсем как насекомые, что на самом деле у них был выбор. Что стоит только взлететь, спикировать в окно и исчезнуть в будущем. В безлюдном будущем.
Раньше у них всегда был общий враг – их отец, сила, против которой они все дружно объединялись, чтобы встретить его в штыки, но теперь, когда отца больше не было, что же на самом деле им осталось? Что ни говори, а Пентти, невзирая на обстоятельства своей гибели, четко осознавал, что жизнь – конечная штука, и готовился к этой неизбежности.
Что такое наследство? Из чего оно состоит, что человек оставляет после себя? В материальном плане все понятно, а еще есть кровь, которую мы передаем, и которая течет в венах последующих поколений, постоянно и молчаливо там присутствуя. Так, а что же еще? Есть третий компонент – то наследство, которое заставляет людей возводить памятники, строить в свою честь библиотеки и называть своими именами улицы. Это тот самый капитал, который копится всю жизнь и который остается после того, как сам человек уходит из жизни. А как же в нашем случае? Каким человек останется в памяти потомков? Грозным отцом семейства или извращенцем, трахавшим коров?
Воитто был не такой, как все остальные. Сири родила достаточно много детей, чтобы понять это. Они окрестили его Воитто, что значит «выгода», но сделали так не потому, что Сири захотела, а потому, что на этом настоял Пентти, и это было странно, потому что в остальных случаях он не слишком интересовался, какое имя дадут ребенку. Но Воитто должен был носить именно это имя и точка. Никто в их роду не носил это имя, но Пентти настоял. Воитто должен быть Воитто. Без всяких объяснений.
Воитто тоже стал любимчиком Пентти. Он повсюду сопровождал отца, куда бы тот ни направлялся, и Пентти не сердился на него, как это бывало с другими детьми, если они увязывались за ним, так что они быстро покончили с этим, в смысле увязываться. В каком-то смысле казалось, что все остальные дети принадлежали Сири, но вот Воитто – Воитто был ребенком Пентти.
Возможно, отцовская закалка, привитая ему с ранних лет, тоже усилила темную сторону Воитто.
Сири много раз спрашивала себя, что, если она слишком легко сдалась с этим ребенком? Что, если это ее отсутствие в духовном плане сформировало сына и сделало его таким, каким он стал? Ведь что ни говори, а единственный человек, к которому он мог обратиться за советом и поддержкой, был его отец, человек с далеко не самыми лучшими убеждениями.
Воитто помнил, как он убил свое самое первое крупное животное. Во всяком случае, крупнее, чем птица, лягушка или крыса.
Всем детям когда-нибудь доводилось экспериментировать с жизнью и смертью – на муравьях, пауках, улитках. Ему было тринадцать, когда это случилось, Лахье еще и года не было, Тармо было два и должно было минуть целых шесть лет, прежде чем появится на свет Арто, предпоследний ребенок в длинной череде детей. Большой интервал в семье, где большинство детей рождались с разницей не более трех лет. Но любовь или, скорее, отсутствие оной делали свое дело.
Все произошло в тот летний день, когда Воитто раздобыл одного из соседских щенков.
Эти лундехунды[34] все время проводили на псарне, и никогда не молчали, выли и лаяли сутками напролет, так что можно было с катушек съехать от этой какофонии. Стоило псам заметить пролетающую мимо крошечную бабочку, как они тут же принимались лаять как безумные и никто не мог найти на них управы, приходилось просто терпеть.
Пентти частенько повторял, что попадись ему только одно из этих чертовых отродий, и он самолично утопил бы эту тварь в соседском колодце, чтобы остальные псы усвоили урок.
– А потом я бы выловил труп и подвесил к соседям на почтовый ящик, ха-ха, или на флагшток. Вот это я понимаю!
Как бы то не было, но однажды Воитто шнырял по лесочку, находящемуся на границе двух ферм, и услышал лай – тот самый ненавистный собачий лай, который бы он ни с чем не спутал.
И верно, чуть в сторонке, за поваленным деревом, обросшем мхом, рылся, пытаясь что-то достать из земли, один из соседских щенков.
Щенки такие глупые создания. Во всяком случае, этот даже не подумал испугаться, когда Воитто к нему подошел.
Воитто чуть было не рассмеялся над этой глупой маленькой скотиной, которая дружелюбно махала ему хвостом, когда он поднял ее и, вооружившись длинным ножом, понес через лес в свое потайное место, свою собственную укромную лабораторию. Глупенький щенок вел себя так, словно прежде и не знал, что такое страх, пока не стало слишком поздно (или так было все время?), когда Воитто запихал щенка в мешок для мусора, завязал его и опустил мешок в лесное озерце. Он видел, как задергался мешок, как щенок с впечатляющей для своего возраста энергией пытался избежать своей участи.
Отчаяние, слышавшееся в тявканье щенка, то, как он на своем собачьем языке, понятном людскому уху лишь в самых крайних случаях, умолял спасти ему жизнь, почти совсем не тронуло Воитто, хотя он понимал, что в любом другом человеке, другом ребенке этот плач пробудил бы жалость и инстинкт спасти эту крошечную жизнь.
Но не у Воитто. И он был этим доволен. Что подобные сопли не действуют на него. В тот момент он ощущал себя непобедимым. Парящим в паре сантиметров над землей, бесчеловечным и безжалостным, словно языческое божество.
В следующий раз надо будет сперва проткнуть в пакете маленькую дырочку.
Сейчас ему просто повезло, что собаке самой удалось порвать мешок в нескольких местах, и воздух вышел наружу, но в следующий раз я, возможно, брошу в озерце кого-нибудь без сознания или уже мертвое, думал он, и, если оно всплывет, то мне несдобровать.
В следующий раз.
Воитто остался стоять и смотрел, пока водная гладь окончательно не успокоилась, так что уже нельзя было понять, что же случилось здесь четыре минуты и тридцать две секунды назад. Солнце высоко стояло в небе, и сквозь верхушки деревьев просачивался свет, играя на листьях папоротников. У Воитто были наручные часы, по которым он засек время, начиная с того момента, как он бросил мешок в воду, и до тех пор, пока тот не исчез под водой и наружу перестали выходить пузырьки, пока озерце вновь не стало гладким и блестящим, словно зеркало.
После чего он повернулся и медленно двинулся обратно домой. По дороге Воитто тренировался задерживать дыхание. На тот момент его личным рекордом была минута и двадцать одна секунда. (Но с годами он научился задерживать дыхание на три минуты.)
Он чувствовал себя совершено пьяным.
До головокружения.
Все цвета вокруг него стали ярче, все запахи – отчетливее. Казалось, после произошедшего все органы чувств обострились до предела, и это ощущение еще жило в нем несколько дней, стоило Воитто мысленно вернуться к случившемуся, к нужному уголку в своей памяти, чтобы пережить все заново и заново испытать радость оттого, что ты можешь по собственному желанию регулировать остроту восприятия мира.
Отныне мир для Воитто делился на до и после. Он едва помнил это до. Мир, над которым он был не властен, жизнь, которая, казалось, была прожита где-то в другом месте, там, куда он не имел доступа.
А еще было после. Состояние полного присутствия, ощущение, что все находится здесь, рядом, в пределах досягаемости, только протяни руку и схвати, поймай, овладей.
После случившегося Воитто открыл совершенно новое очарование в окружающем его мире. Сири сперва обрадовалась или, скорее, вздохнула с облегчением, когда сын начал больше интересоваться своим окружением. Он задавал ей вопросы о всяких мелочах, вроде названий некоторых растений, или какой срок беременности у коров и много чего еще, и Сири не придавала особого значения тому, что он спрашивает, радуясь уже одному тому, что он вообще спрашивает. Что сын наконец-то заинтересовался окружающим миром. Однако вскоре радость сменилась еще большим беспокойством, когда Сири однажды вернулась с прогулки по лесу и застала сына сидящим на корточках у задней стены дома возле одной из низеньких бочек для сбора дождевой воды.
Эти бочки стояли в разных углах двора, это было еще до несчастья с Арто, когда все думали, что не может случиться ничего плохого с ребенком возле большого сосуда с водой. Некоторые из бочек были высокими, от мазута, остальные емкости пониже, вплоть до ведер, – в общей сложности по двору там и сям было расставлено штук пятнадцать емкостей.
Сири заинтересовалась, чем же так занят сын, уж больно тихо и сосредоточено он себя вел – даже не заметил, как она приблизилась к нему со спины.
Увиденное потрясло ее.
Младшие дети постоянно ныли, выпрашивая кроликов на лето, а когда те наконец появились, то уже не знали, куда от них деваться. Кролики плодились с невероятной скоростью, как это и полагается делать кроликам, на что Пентти частенько жаловался.
– Грызуны проклятые. Извращенцы. Не могут держать свою похоть при себе.
И вот теперь Сири увидела, как Воитто играл с одним из кроликов.
Во всяком случае, со стороны это выглядело именно как игра.
Когда она подошла ближе, то увидела кролика, который отчаянно пытался выбраться из ведра, и каждый раз, когда ему удавалось ухватиться за край, Воитто толкал его обратно в ведро, и безнадежная борьба за жизнь продолжалась.
Сири была шокирована, но, как ни странно, совсем не удивилась. Кролику явно было не по себе от такого обращения. Но на дне емкости Сири заметила трупики, она не знала, скольких именно, но двух кроликов она точно разглядела, которые лежали там, не подавая никаких признаков жизни.
Захлебнувшиеся.
Утопленные.
– Воитто!
Сын вскочил, испуганный.
– Чем ты занимаешься? – рявкнула она – вопрос, ответ на который ей совсем не требовался.
Потому что Сири и так видела, чем он занимается.
Воитто ничего не мог сказать в свое оправдание. И пока мать с сыном стояли в тишине, молча глядя друг на друга, крольчонку наконец удалось выбраться из ведра, и он ускакал прочь или, точнее, умчался, до смерти перепуганный.
Мгновение пролетело незаметно. Воитто пожал плечами и явно собрался уйти, но Сири перегородила ему дорогу. В то лето сын сравнялся по росту с матерью, последнее лето, прежде чем он окончательно перерос ее. И вот они стояли, лицом к лицу, с глазу на глаз, пусть даже Воитто и не хотел встречаться с матерью взглядом.
– А остальные? С ними что будет?
Сири жестом указала на ведро с водой. На лице Воитто не дрогнул ни один мускул.
– Теперь ты вынешь их и где-нибудь похоронишь. И вылей воду, – добавила она, – она теперь никуда не годится.
С этими словами Сири исчезла в доме, но ее сердце продолжало так сильно колотиться, что ей пришлось присесть на ящик для дров в кухне, чтобы отдышаться и успокоиться.
(На самом деле вода в ведре вполне годилась для поливки растений, но Сири сделалось настолько дурно от увиденного, что ей хотелось как можно скорее уничтожить все следы произошедшего.)
Если сделать вид, что ничего не было, что никто ничего не видел и не слышал – можно ли тогда стереть случившееся из своего сознания, из мира, из истории мира? Вопрос из той же области, что и о дереве, которое в одиночку рухнуло в лесу.
И было очень болезненно осознавать, что мир вертится сам по себе, независимо от того, крутишься ли ты вместе с ним или нет. Что все люди и все их коротенькие жизни просто приходят и уходят, неважно, наблюдаешь ты за ними или нет, разделяешь с ними или нет. Но если это совсем небольшое событие? Разве нельзя зажмуриться и стереть его из памяти?
Воитто остался стоять, глядя вслед уходящей матери. Сердце тяжело ухало в груди, и на секунду ему захотелось последовать за ней в дом и показать ей, кто здесь хозяин. Ведь ему уже целых тринадцать лет, и он сравнялся с нею в росте.
Он мог бы так поступить.
Ведь мог же он быть тем, кто принимает решения? Кому жить, а кому умереть?
В конце концов, Воитто взял ведро и потащился с ним в лес.
Он был возмущен и чувствовал, как от стыда горят уши.
Какой же он дурак, что взялся проделывать свои эксперименты так близко от дома, да он и не собирался так увлекаться и топить столько кроликов, просто все получалось с такой ужасающей легкостью, что он уже не мог остановиться и просто продолжал, уже чисто на автомате.
Воитто не жалел о случившемся и уж тем более не волновался по поводу грозящих ему репрессий, потому что знал, как поведет себя мать.
Сири всегда стремилась оставлять все неприятное как можно скорее позади.
И если бы она даже хотела наказать его, что бы она смогла сделать? Если уж на то пошло, то не было никого, кто мог бы найти на него управу, никакое наказание не могло причинить ему вреда. Настолько Воитто ощущал себя свободным.
Сейчас он уносил ведро с дохлыми кроликами в лес. Он не знал наверняка, что он станет с ними делать, но в кармане у него лежал нож для строгания, который он получил в подарок от Пентти на день рождения, когда Воитто исполнилось двенадцать.
Сири не хотела давать сыну нож, сказала, что получать ножи в подарок – к несчастью, такие вещи следует покупать самому, но Пентти только фыркнул и покачал головой над ее карельскими суевериями, – чокнутые русские, чего только не придумают! – и так Воитто стал обладателем этого красивого ножа с резной рукоятью из ели и ножнами из оленьей шкуры, такой нежной на ощупь.
С тех пор он почти всегда ходил с ножом. Ведь никогда не знаешь, когда он сможет тебе пригодиться, рассуждал он.
Воитто даже начал брать нож с собой тайком в школу и каждый раз, когда он злился и выходил из себя, стоило ему лишь нащупать в кармане оленью шкуру и это оказывало на него удивительно успокаивающий эффект. Он знал, что если припрет и ему придется драться или защищаться, в общем, если что-то подобное с ним когда-либо случится, его верный друг и помощник всегда наготове у него в кармане.
Одни дети имеют кукол и плюшевых мишек, другие домашних животных. У некоторых есть брат с сестрой или друг. Лучшим другом Воитто был его нож, и он мог бы дать ему имя, но сейчас не был к этому расположен. Лучше всего он чувствовал себя, когда они были наедине, только он и его нож, одни в этом лесу.
Почти всем его братьям и сестрам нравилось бывать в лесу. Хирво проводил там больше всего времени, но Воитто знал, что Хирво никогда не сможет уйти так далеко как он, неуклюжий и потеющий даже от короткой пробежки.
Воитто выбрал себе местечко, достаточно удаленное от человеческого жилья, чтобы избежать любопытных взглядов.
У него в лесу было устроен тайник, куда он уходил, чтобы побыть одному, постругать или заняться собственными экспериментами.
Его убежище находилось совсем рядом с тем самым лесным озером, в котором он утопил щенка. На берегу у самой воды покоился довольно крупный валун, достаточно большой, чтобы можно было на него взобраться, с небольшой пустотой под ним, и Воитто мог сидеть или лежать на его плоской поверхности, а разложенные на ней вещи не скатывались на землю. Здесь он выстругивал стрелы и копья, и здесь он смог в первый раз вскрыть мертвого зверька и посмотреть, что у него внутри.
Он поразился, когда увидел, сколько крови может вмещать в себя такой маленький кролик. Кровь потекла на валун густой струей, перепачкав ему джинсы, так что после ему пришлось выстирать их в озере – повезло еще, что день выдался жаркий.
Солнечные лучи, пробиваясь сквозь кроны деревьев, согревали и обжигали его кожу, но это было неважно – Воитто не замечал ничего вокруг, полностью поглощенный процессом. Он не бросил бы своего занятия, даже если бы начался ледяной дождь с градом.
Он видел, как Пентти разделывал свинью и, подражая ему, сделал разрез от глотки до хвоста. Но свинья была еще живая, и кровь, выталкиваемая сердцем из ее тела, текла куда быстрее, чем из этого мертвого зверька.
Кровь продолжала струйками литься из крошечного тельца кролика. Воитто пришлось полностью его обескровить, прежде чем он смог дальше продолжить изучение. После чего он медленно и методично извлек внутренности. Некоторые из них оказались повреждены при разрезании, но большинство остались нетронутыми. Сердечко было целым, и он изучил его с большим интересом. Этот маленький комочек, без которого не может обойтись ни одно живое тело. Сейчас оно казалось таким жалким. Но без жизни сердце уже не сердце.
Воитто собрал все органы и разложил их в ряд на валуне. Крошечная печень. Нечто, что он принял за почки. После чего провел много времени, щупая и обнюхивая их, пока в итоге не порезал.
У него явно был к этому талант. Удивительное чувство, когда человек обнаруживает, в чем именно он хорош. Это придает ощущение собственной значимости, понимание, что ты часть чего-то большего, – возможно, божественного замысла? Кусочки мозаики встают на свои места, и в душе воцаряются покой и умиротворение. Ты понимаешь, что тебе больше не нужно растрачивать себя по пустякам, носиться как оглашенный, чтобы успеть, не опоздать. Когда ты знаешь, чего умеешь, то больше не боишься того, чего не умеешь, и перестаешь испытывать разочарование, что ты не такой, как все остальные.
Воитто умел убивать. Теперь он это точно знал.
И он умел обращаться с трупами, пусть это даже не так будоражило кровь, как сам процесс убийства. Скорее это походило на наведение порядка, скучную, но необходимую работу, приносящую больше чувство удовлетворения, чем ощущение полноты жизни.
С остальными кроликами дело пошло резвее и это уже не походило на черновик или игру. На этот раз Воитто действовал осторожнее – перерезал кролику горло и держа его за задние лапы, долго смотрел, как кровь медленно вытекает из трупика и окрашивает кустарнички черники, и его вновь пронзило острое чувство полноты жизни, что он – живой. Все чувства, казалось, обострились до предела, и он чуял сладковатый чуть металлический запах крови, и мог ощутить, какова она на вкус, не пробуя ее. Настолько были созвучны в тот момент все его чувства.
Когда кролик перестал истекать кровью, он решил на этот раз содрать с него шкурку и посчитал, что у него неплохо получается, но закончив, Воитто все же ощутил небольшое разочарование. Теперь, когда зверек лежал перед ним, такой аккуратный и без шкурки, захватывающая составляющая процесса чуть поблекла. В ведре оставалось еще два кролика, и он вскрыл их с тем же интересом и точностью хирурга.
Когда Воитто закончил, был уже вечер, и комары начинали все более настойчиво липнуть к нему.
Он задумался, что же ему делать дальше с трупиками. Просто оставить их здесь и поглядеть, что будет? Или лучше подвесить куда-нибудь, как вешают дичь? Использовать их в качестве приманки для ловушки – вдруг ему удастся поймать более крупного зверя? Воитто нестерпимо этого хотелось, но он еще чувствовал себя не вполне готовым.
В конце концов, он остановился на промежуточном варианте.
Кролика с содранной шкуркой он подвесил на березке, а первого, перепачканного в крови, привязал к пню. Третьего он оставил лежать на земле, предварительно воткнув в тело прут и забив его поглубже камнем в землю, чтобы его не так легко было сдвинуть, а последнюю тушку он разделал на куски и оставил на валуне.
Воитто оглядел дело рук своих и решил, что кролики очень хорошо здесь смотрятся, и неважно, если даже кто-нибудь из братьев или сестер найдет их, – в конце концов, всех кроликов рано или поздно постигает подобная участь. Воитто особо не задумывался над тем, чтобы спрятать их или перенести в какое-нибудь еще более укромное место. Ведь единственный, кто мог забраться так далеко в лес, был Хирво, и даже если он окажется здесь, Воитто не думал, что он что-нибудь расскажет или предпримет. Уши брата будут мучительно краснеть, он станет отводить и прятать взгляд, но все равно не осмелится ничего сказать.
Воитто предвкушал, как на днях сможет снова сюда вернуться и посмотреть, как природа забирает обратно свои творения, понаблюдать и поизучать весь процесс распада и разложения.
Когда он возвратился домой, вся семья уже поужинала и разошлась кто куда.
Только сейчас Воитто понял, насколько он проголодался.
На плите оставалась сковородка с рыбой, рядом кастрюля с вареной картошкой.
Он наложил себе большую порцию и принялся заглатывать пищу, прислонившись к кухонной стойке и глядя во двор. Он ел быстро, машинально забрасывая в себя еду, и пару раз чуть было не подавился.
Воитто ощущал себя хищником: он не чувствовал вкуса пищи, ощущал только, как тело требовало энергии, и он слушался и давал своему телу то, что оно просило.
Пентти и Эско были в бане, из комнаты сестер наверху доносился смех Анни и Хелми. Воитто находился в самом эпицентре жизни, он один знал, где находятся все остальные, ощущал себя доисторическим животным, на вроде кита с эхолотом, который мог инстинктивно почуять и определить местоположение живых организмов.
Это было счастливое мгновение, к которому Воитто станет возвращаться на протяжении всей своей жизни. Надежное местечко, куда можно вернуться, когда реальность становится невыносимой. Ощущение полного контроля над ситуацией, когда с ним не может произойти ничего плохого.
Co временем Сири научилась принимать столь противоречивые особенности своих детей. Они такие, какие есть, и тут уже ничего не поделаешь. Когда Воитто покинул отчий дом, это было прекрасно. Прямо-таки замечательно, что его больше не было рядом. Он часто ходил во сне, и даже когда он был еще маленьким мальчиком, Сири все равно было глубоко неприятно просыпаться оттого, что он стоял у изножья ее постели или слышать его шаги на лестнице, по пути в какой-то сон, к тому, что она полагала, могло быть только адом. Тем, что таилось в самой глубине, что заставляло его опускаться все ниже и ниже. В таких случаях Сири обычно расталкивала Пентти, чтобы тот проснулся и отвел сына на место. И когда Воитто вернулся домой из армии, где ему привили ответственность и дисциплину, она вздохнула свободнее. Но лишь украдкой, потому что это ведь нехорошо, когда мать плохо думает о своем ребенке?
Частично ее такое отношение к нему было обусловлено тем, что он не нуждался в ней. Но именно что частично. Многие из ее детей не нуждались в ней, одни – всю жизнь, другие – с недавних пор. Взять, к примеру, Хелми. Она всегда была самостоятельным ребенком, но ребенком, полным любви, и она любила свою маму и Сири любила ее в ответ, невзирая на то, что знала, что была не нужна ей. Поэтому она немного удивилась, когда Хелми, собираясь в первый раз встретиться с Микой, открыла ей свою тайну.
Началось все с того, что она не смогла застегнуть молнию на мамином платье. Пальцы на правой руке утратили подвижность и выглядели покалеченными. Сперва Хелми попыталась обратить все в шутку, но когда Сири не рассмеялась, она посерьезнела. Глаза наполнились слезами, и Хелми опустилась на край кровати.
– Ох, мама, я ни одной живой душе об этом не говорила. Но врач считает… в общем, он говорит, что это неизлечимо. Что будет становиться только хуже и хуже, пока…
И тут она всхлипнула, да так надрывно и беспомощно, что у Сири защемило сердце, потому что, чтобы она сейчас ни сказала и ни сделала, это не поможет дочери. И Хелми плакала. Рыдала так, что тряслись плечи, и сквозь слезы она рассказала о средстве, которое могло бы ей помочь, оно совсем новое, его сейчас еще только испытывают на пациентах в США и, если бы ей только удалось раздобыть достаточную сумму денег, то она могла бы поехать туда и, возможно это стало бы ее спасением и малыш Паси рос бы с мамой.
Их прервало появление Онни – он поранился, когда мастерил что-то в своем домике для игр, и из его большого пальца текла кровь. Хелми, сделав над собой усилие, замолчала, но Сири, которая теперь знала, куда смотреть, увидела, как дочь изо всех сил пытается спрятать свою руку от брата, и как быстро она сменила тему, заговорив о том, что казалось ей ближе.
Дети мои, как долго вам еще потребуется моя забота? И справитесь ли вы без меня? Но Сири уже знала ответ, и от того ей было одновременно и радостно, и грустно.
Воитто редко когда чувствовал себя комфортно, находясь среди людей. Он не понимал, о чем с ними говорить, и уж тем более не пытался вмешиваться в чужой разговор. Про себя он уже давно все решил и считал, что вся эта чепуха вроде любви и дружбы – все это не для него, пусть с этим тешатся другие.
Он понимал, что в будущем его станет окружать мало людей. Он не мечтал о женщинах, не грезил о дружбе. Мечты вообще не были его уделом. Но будущее все равно для него существовало, пусть он даже не мечтал о нем или не предвидел.
Пентти говорил, что, по его мнению, служба в армии пошла бы ему на пользу, и Воитто слышал это так часто, что в итоге тоже в это поверил и завербовался в вооруженные силы.
Единственное, к чему он оказался не готов, так это к общественной игре. И оттого его участь военнообязанного была куда более мучительна, чем он мог себе представить.
Остальные рядовые чувствовали, что Воитто был другим, не таким, как они, и еще они, в отличие от тех, кто окружал его раньше, не боялись его. Они издевались над ним, сначала в бессловесной форме, но время шло, а Воитто не оказывал сопротивления, и тогда они ужесточили свои нападки. Ему пришлось терпеть насмешки и оскорбления в свой адрес, следом пошли кулаки. Ко всему прочему, его постоянно принуждали выполнять самые унизительные поручения. К примеру, именно Воитто всегда приходилось вычищать выгребные ямы, пока остальные были на учениях. Их командир делал вид, что не замечает, что происходит, а поскольку Воитто не жаловался и не возражал, то нападки продолжались.
Зато он нашел способ, как отключаться от того, что причиняло ему боль. Внутри него было полно извилистых тропок, по которым он мог следовать, обходных путей, которые он мог избрать, чтобы погасить возмущение, перестать чувствовать боль, избежать конфликта.
Но порой Воитто все же позволял себе приоткрыть дверцу в те уголки, где, как он знал, скрывается боль. Он уговаривал себя, что делает это только затем, чтобы потренироваться, закалиться и еще потому, что это могло ему пригодиться, если он однажды попадет в плен к врагу в ходе какого-нибудь вооруженного конфликта, но, по правде сказать, эта подготовка была скорее способом научиться вести свою собственную войну против остального мира – если когда-нибудь дело зайдет настолько далеко, что обернется настоящей войной.
И все эти ковыряния раны, отчего она никогда не заживала, и стремление к боли – все это на самом деле было лишь для того, чтобы удержать в себе то человеческое, что еще было в нем, неким способом сохранить любовь к жизни, потому что если однажды эти уголки внутри него внезапно исчезнут, то что ему тогда останется защищать, за что цепляться в этой жизни?
Воитто чувствовал себя одиноким среди своих многочисленных братьев и сестер. Так было всегда, и он знал, что когда кто-нибудь из них к нему приближался, то обязательно с каким-нибудь умыслом.
Можно сказать, что они использовали его для своих личных целей, когда сталкивались с тем, с чем не могли справиться сами, или попросту не умели. Напугать школьного мучителя или кого-нибудь из братьев или сестер. Он был для них кем-то вроде личного палача или бойцового пса.
Потому что у Воитто не было никаких тормозов, он не ведал страха, и когда требовалось помощь в каком-нибудь довольно деликатного свойства деле, то все сразу шли к нему.
И Воитто никогда не отказывался.
Многие соседские дети, которых он пугал, вжимал в стену или колошматил, вырастая, спрашивали его, зачем он это делал, на что он лишь всегда молча пожимал плечами. Воитто умел молчать, хорошее качество для военного. Большое количество побоев, которые ему пришлось вытерпеть в детстве, он получал по вине своих братьев и сестер, но не имел ничего против этого. С ранних лет Воитто тренировался сносить физическую боль, хотя Пентти никогда не трогал его, в отличие от остальных детей, которых он бил и наказывал, если они делали что-нибудь плохое (или, наоборот, не делали). В окружение Воитто были другие взрослые, всегда готовые задать ему хорошенькую трепку. Все, начиняя от учителей и соседей и заканчивая заведующим универмагом. И Воитто был не из тех, кто бежит домой жаловаться. Он просто молчал и молча давал сдачи. Он хорошо подготовился. Оставалось лишь увидеть – к чему.
Только не думайте, что лишь братья и сестры могли использовать Воитто. Вовсе нет, он тоже умел использовать их в своих целях. Точно так же, как это делали они. Эти вечные «ты – мне, я – тебе», бег по кругу, который продолжается до того пор, пока кто-нибудь не начнет поступать настолько плохо, что остальные оставят его.
У Хирво, всегда отличавшегося особым отношением к животным (даже еще когда он не научился с ними общаться) в возрасте шести лет была ручная белка, которая приходила и ела у него из рук. Как-то раз Воитто напросился пойти вместе с ним, чтобы посмотреть жилище белки, и глупый маленький Хирво, обрадовавшийся столь неожиданно проявленному интересу, позволил брату пойти с собой и показал ему дупло, где жила белка и ее маленькие бельчата, которые совсем недавно родились.
Ему не стоило этого делать. После того, как Орри – так Хирво прозвал белку – не явилась в обычное время, он сам отправился к ней в лес и нашел жилище опустевшим, и ни следа бельчат. Хирво больше никогда не видел Орри. И хотя он спрашивал Воитто, не знает ли тот, что случилось со зверьком, и Воитто пожимал плечами и вел себя так, словно не имел о том ни малейшего понятия, Хирво еще долго мучился подозрением, да что там, в глубине души он твердо знал, что его белку и ее бельчат убили.
А Воитто, в свою очередь, больше никогда не спрашивал, можно ли ему пойти в лес с Хирво.
Это произошло в то же самое лето, когда погибли кролики. Когда у соседей исчез щенок, и все в округе заволновались, уж не волк ли, часом, завелся в торнедаленских лесах?
То было последнее лето, когда Воитто был столь беспечен и небрежен. Он ссылался на свою юность, свое незнание, свою наивность, но факт оставался фактом – его инстинкты были сильнее его, и ему было трудно их обуздать. Он даже не понимал, хотя и догадывался, как выглядит его поведение со стороны, и насколько оно идет вразрез с поведением окружающих. Теперь Воитто понимал это куда лучше, и отныне он знал, что делает, и как это следует делать, чтобы не оставлять следов.
Есть ли на свете нормальные дети? Какого ребенка можно назвать нормальным? Если взяться исследовать их – не всех скопом, а каждого по отдельности, разве не видно, какие они на самом деле разные, отличные друг от друга, странные, удивительные? Все ли дети такие, или это касается только детей из семьи Тойми? Каким ребенком была в детстве сама Сири? Вряд ли можно было назвать ее нормальной. А разве взрослые и дети во все времена не были глубоко ненормальными и беспокойными, и все, к чему получалось стремиться, это создавать условия, чтобы они, по крайней мере, могли стать чуть менее беспокойными, чем были на самом деле? Разве это не единственное, на что остается надеяться? И если теперь у тебя так много детей, что не хватит даже пальцев на обеих руках, чтобы их пересчитать, то разве это не повод надеяться, что все вместе они станут более лучшими версиями тебя самого? Хотя, конечно, не без потерь, куда ж без них.
Сири не знала, зачем вернулся Лаури, но была рада вновь увидеть его дома.
В июле 1975, когда Арто было всего полгода, Воитто вернулся домой на побывку. На тот момент он прослужил в армии уже год и шесть месяцев, и вскоре должен был отправиться на свое первое задание. Ходили слухи о военной базе на Кипре, и Воитто был счастлив наконец-то избавиться от своих мучителей.
Дома было все как обычно.
Воитто повсюду сопровождал отца, это казалось ему таким естественным, когда он приехал домой, потому что отец был единственным, кто не относился к нему, как к чужому. Может, потому что сам стал чужим? Для семьи? И для себя самого?
Все остальные в конечном счете лишь игнорировали его или избегали, не встречались с ним взглядом и уклончиво отвечали на его вопросы. Все, но не Пентти.
Пентти был все таким же и даже довольно оживленным. Сказал, что денег в обрез, но с другой стороны он всегда так говорил, да так оно всегда и было, но сейчас его занимала история, как один из соседей в их деревне по пьяни спалил дотла свою баню и получил за это нехилую сумму по страховке.
– А что, это мысль! Я бы, пожалуй, мог спалить весь дом и стать миллионером!
Он рассмеялся своей шутке, но тут же снова стал серьезным.
– В таком случае тебе следует спросить у Вало, не сможет ли он тебе помочь, – сказал Воитто.
Ему было известно, что младший брат продолжал тайком играть со спичками, несмотря на то, что все думали, что он покончил с этим. Воитто видел его грязные пальцы, когда брат ходил за дровами или носил воду или занимался еще какими-нибудь делами по хозяйству. Вало было всего одиннадцать, но ведь Пентти никогда не делал особой разницы между взрослыми и детьми и со всеми обходился одинаково. (Одинаково плохо?) Теперь же он довольным ворчанием встретил предложение Воитто и слегка кивнул самому себе.
Перед отъездом Воитто на военную базу Пентти пригласил его и Вало в коровник.
Он сказал, что он тут подумал и пришел к выводу, что они могли бы спокойно обойтись без этого чертова гаража. И если поджечь это дерьмо, то потом на его месте можно отстроить хороший основательный гараж вместо той рухляди, что там сейчас стоит вместе с этой проклятущей горой металлолома, которая занимала собой все пространство.
– С какой стати этот молокосос должен иметь свой собственный гараж? А? Это что же получается, все мои сыновья должны иметь каждый по гаражу? Не лучше ли, если у меня у самого будет гараж? Это что, важнее еды на столе?
Временами отец мог быть чертовски убедительным.
Воитто пожал плечами, сказав, что звучит неплохо, но для того, чтобы все выглядело как несчастный случай, потребуется умелый поджигатель. И на этих словах они оба повернулись и посмотрели на Вало.
И Вало, который был вне себя от радости, что его пригласили на столь доверительный разговор двух самых настоящих взрослых, тут же вызвался добровольцем.
Вот как все было, когда решили спалить дотла гараж в январе 1976.
Воитто стукнуло двадцать пять лет, когда он снова вернулся обратно домой. Это случилось после Иванова дня, и к тому времени Сири с младшими детьми уже несколько месяцев как переехала и жила в Куйваниеми. Эско тоже переехал. Воитто отслужил в армии семь лет и, когда получил письмо с рассказом о последних событиях, в тот же вечер подал заявление об уходе. Он был уверен, что Пентти захочет, чтобы он был рядом, пусть отец даже не писал об этом прямо, но Воитто умел читать между строк.
«Они надули меня, вся эта свора. Оставили без гроша в кармане».
Воитто упаковал вещи и отправился домой уже в начале следующей недели.
В обычном случае выход из рядов спецподразделения потребовал бы куда больше времени, но Воитто уезжал домой после долгого срока службы за границей и никто толком не знал, каким окажется его последующее место дислокации, и пусть его больше не игнорировали, но он по-прежнему не пользовался слишком большой любовью у сослуживцев – в общем, все это в итоге привело к тому, что Воитто получил отпуск на неопределенный срок. И ежу было ясно, что, если бы ему даже не пришлось уезжать домой, все равно все было бы то же самое, но на деле его никто официально не увольнял, просто предоставили служебный отпуск, и все.
Воитто прожил жизнь, так и не наладив ни с кем близких отношений. Подобные вещи влияют на разум и душу.
Даже если ты с самого начала был «нормальным», то потом становится странным и нелепым плавать по жизни, словно буй без якоря, или потерпевшее кораблекрушение судно.
Воитто смотрел на остальные живые существа, как на какие-нибудь диковинки. Или, точнее, он смотрел на них и не делал между ними никакой разницы, не говоря уж о местах, в которых ему довелось побывать. Человек, дворец, военное судно, оливковое дерево, которому несколько сотен лет – для Воитто все было одинаковым. Потому что это его не касалось.
Он сделал карьеру на военном поприще, но никаких особых талантов у него не было, и карьерный рост не отличался стремительностью.
Многие из тех, с кем он начинал, нынче ходили в командирах, но Воитто никогда не поднимался выше лейтенанта, и даже на получение этого звания у него ушло порядочно времени.
Никто в армии ни разу не видел, чтобы он делал что-то… неправильно, но все равно его постоянно окружала особая атмосфера, от которой ему некуда было деться. Атмосфера, которая не позволяла ему обзавестись друзьями, а без друзей сложно сделать карьеру, особенно на военном поприще, в чем он убедился на собственном опыте.
Воитто служил в миротворческих силах, но ни разу за все время службы в армии ему не довелось поучаствовать в каком-нибудь вооруженном конфликте, и, по правде сказать, большая часть времени, проведенного на Кипре, сводилась к тому, что он плавал, бегал, занимался спортом и катался на велосипеде, в общем, просто-напросто поддерживал себя в форме на тот случай, если произойдет нечто, требующее вмешательства вооруженных сил.
Воитто пробыл на Кипре уже восемь месяцев, когда ему впервые в жизни случилось переспать с женщиной. Ему хотелось, чтобы это произошло по взаимному согласию, но женщины терпеть его не могли – еще больше, чем мужчины, и, будучи девственником, ему, в свои двадцать три года, в конце концов, пришлось прибегнуть к услугам проститутки, чтобы получить представление о том, что называется близостью. Чтобы исследовать – исключительно в познавательных целях, разумеется – есть ли в этом «что-то для него».
Процесс разочаровал Воитто.
Она не была ни особо красивой, ни особо юной, но ее рекомендовал сам командир его отряда, этот спившийся генерал, который оставшееся до пенсии время просиживал на острове в Средиземном море, и который отчасти сжалился над Воитто. Он не был так враждебно настроен к юноше, как его предыдущий командир, но при этом и сам не имел ровным счетом никаких стремлений добиться чего-то большего в этой жизни.
– Она знает свое дело, – просто сказал генерал и заржал так, что затрясся живот.
Больше он ничего не сказал, а Воитто не отважился спросить, к тому же он не знал, что конкретно стоит спрашивать, потому что он ничего, ну просто ничегошеньки не знал. Он даже не знал, какие ему нравятся: молодые или старые, высокие или низенькие, полные, худые, с большой грудью или маленькой, – короче, ничего не знал о собственной сексуальности. Иногда он целенаправленно онанировал; бывало, просыпался с мокрыми трусами. Но когда желание охватывало его, он никогда не представлял себе мысленно чей-то образ и, мучительно вколачиваясь в свою правую руку, Воитто видел перед собой только окружавший его пейзаж. Словно он сам стоял на вершине высокой горы и все, что он мог видеть, был воздух, или атмосфера, и ни одной живой души поблизости, насколько хватало глаз.
Подобное положение дел его смущало. Воитто на самом деле хотелось почувствовать себя желанным, и эта Мария из переулка в Никозии, она была симпатичной. Гибкая женщина с намеком на усики и темными вьющимися волосами, от нее пахло потом, который она выдавала за мускусные духи, но ее глаза ярко блестели в полумраке, и она была с ним по-матерински нежна и ласкова.
– Good boy, – приговаривала она пока он двигался на ней и в ней.
Воитто нашел, что это хорошо, куда лучше, чем удовлетворять себя в одиночку или, во всяком случае, куда более потрясно, но не особо возбуждающе.
Однажды заплатив за секс, с каждым разом это становится делать все легче, словно преступаешь границу того, что общество считает приемлемым.
Но когда Воитто впоследствии уже самостоятельно подыскивал себе девочек, то следил за тем, чтобы они не работали на дому и были молоды и красивы. Обзаведясь небольшим опытом, он пришел к выводу, что предпочитает плоскогрудых худышек без всяких форм, и ему нравилось, когда они во время акта обнимали его за шею. Хорошенько обнимали, до черноты в глазах.
Но до чего же все-таки мучительно сталкиваться с людьми и постоянно ощущать, как они шарахаются от тебя, пусть даже чисто ментально, и Воитто, не испытывая особой потребности в близости, не так часто ходил к проституткам, как это делали некоторые из его коллег. И он никогда не навещал дважды одну и ту же, как это делали большинство его сослуживцев, которые частенько обзаводились любимицами. Для Воитто же казалось немыслимым все это фамильярничание – хуже просто быть не могло.
Пентти обрадовался, когда он вернулся домой.
Он ничего не сказал, но Воитто и так понял.
Им всегда было хорошо вдвоем.
Без слов, без шероховатостей, без разборок.
Но отец изменился. Воитто и сам, наверное, изменился. Самому это не так-то легко заметить. Отец постарел, и, как говорится, еще глубже ушел в себя, в свои внутренние покои, и проводил там все больше времени своей сознательной жизни. Со взглядом, устремленным куда-то внутрь себя, куда больше никто, кроме него, не имел доступа.
И в то же время Пентти стал куда более вспыльчивым, чем раньше, даже по отношению к Воитто, на которого он прежде никогда не повышал голоса, не огрызался и не сыпал свои едкие замечания. Теперь же Воитто словно ложкой по лбу стукнули. Впрочем, ничего удивительного, ведь за неимением остальных ему одному приходилось теперь выдерживать резкие перепады в настроении отца.
Больше никого не осталось.
Хирво сбежал в лес, словно перепуганный зверек, едва Воитто заявился домой, и с тех пор больше не показывался.
Эско был занят на стройке и никогда не ходил проведать старый дом или коровник (он больше никогда туда не зайдет, во всяком случае, не раньше смерти отца), и оба, Эско и Пентти, пребывали в неком подобии холодной войны по отношению к остальным и отчасти делали вид, что остальных попросту не существует.
Единственный человек, к которому Пентти оказывал некоего рода уважение, был Теуво Мякиля, местный адвокат, но Воитто никогда не ездил к нему вместе с отцом в город, а потому не знал, о чем они там болтали или какого рода характер носили эти встречи.
Бывало, Пентти возвращался домой, чуть ли не приплясывая от восторга, глаза его в такие минуты блестели, а на губах играла такая редкая для него улыбка. Та самая улыбка, которая когда-то могла растопить айсберг (только очень давно), над которой в прошлом подшучивали его братья и сестры, но которая со временем появлялась все реже и реже, пока не исчезла совсем. Никого больше не осталось на свете, кто бы мог подшучивать над Пентти.
Только Воитто.
Каждое утро в Аапаярви начиналось одинаково. Он просыпался на рассвете, чаще всего между тремя и четырьмя часами. Проделывал утреннюю гимнастику, которая состояла из утренней пробежки длиной в добрых полмили до Торнионйоки, а потом, если погода позволяла, переплывал реку туда и обратно один или два раза в зависимости от того, какой силы был поток в тот день, и затем бегом возвращался домой, высыхая по дороге.
Потом Воитто приходил на кухню и растапливал плиту, если Пентти еще не встал и не сделал этого, после чего отправлялся в коровник, чтобы помочь отцу с утренней дойкой.
Когда с дойкой было покончено, они принимались за завтрак – ржаной хлеб (не тот, который испекла Сири, а из магазина, совсем безвкусный) с толстыми ломтиками охотничьей колбасы, горчица, маргарин и черный кофе, после чего день проходил в трудах и заботах, от которых никуда не денешься, как ни старайся.
Однако Воитто каждый день выкраивал для себя время – время, когда он мог сходить в лес, в свой лес.
В лесу он мог дышать.
Он уходил к озеру, которое теперь, когда он вырос, казалось ему таким маленьким. И он шел к своему валуну, жертвенному алтарю, забирался на него и сидел какое-то время, прислушиваясь и отдыхая. Валун был высотой с добрый метр, может, метр двадцать, и Воитто вспоминал, как в детстве карабкался на него, словно какой-нибудь альпинист.
Пентти спал в их прежней с Сири общей спальне, где они всегда спали, пока не построили верхний этаж, а Воитто занял комнату девочек, ту самую, где совсем недавно жили Тармо и Лахья, а когда Тармо переехал, стала комнатой Лахьи, Онни и Арто.
В комнате стояли двухэтажная кровать, бюро и раскладушка.
Воитто спал на раскладушке.
Почему, он и сам не знал. Вероятно, потому что за много лет привык к неудобным скрипучим раскладушкам. Он знал, что если ляжет на двухэтажную кровать, неважно наверх или вниз, то проснется посреди ночи в страхе и холодном поту и уже не сможет уснуть до утра.
Когда Воитто оказался в армии, он перестал убивать животных.
Его тяга к убийствам ослабла.
Его уровень самоконтроля был высок, он обладал способностью уходить в себя, отгораживаться своими щупальцами от окружающего мира и обуздывать свои желания, подавляя их на корню, и теперь, сидя в лесу на валуне, наедине с самим собой и глядя на шумевший вокруг него лес, Воитто уже не ощущал потребности ни в чем. Точь-в-точь, как крокодилы, которые умея контролировать частоту своих сердечных сокращений и скорость тока крови, способны часами лежать и ждать под водой, пока не придет время напасть. Если и было что-то, чему научила Воитто мучительная служба в армии, так это умению сводить все свои желания и инстинкты к нулю. Он умел подолгу обходиться без сна, без постели, без пищи, и он знал, что если таковое случится и ему уже никогда не придется иметь интимную связь с женщиной, то он спокойно обойдется и без этого. Его интерес к жизни и смерти со временем тоже ослаб. Осознание, что никто не сможет тебя достать и причинить боль, дарило облегчение.
И этого было вполне достаточно.
Знать, что ты сможешь прожить свою жизнь, словно одинокий остров или лодка в открытом море, не испытывая потребности связать себя с кем-то еще.
Но, возвратившись домой, Воитто понял – что-то изменилось. Ведь он вернулся обратно, к источнику, к началу всех начал.
Он часто сидел на валуне и вспоминал свое детство, погружаясь в картины прошлого.
Он думал об убитых им зверушках, об одноклассниках, семье, думал о всех тех людях, что повстречались ему на пути и тем или иным образом причинили ему боль или попытались это сделать. Воитто был убежден, что на всех людей неизменно оказывал одинаковое впечатление. И уговаривал себя, что именно этого он и добивался.
Вся его взрослая жизнь проходила в стремлении прятать свои чувства, быть одиноким и сильным. Теперь же, оказавшись в доме, где прошло его детство, с отцом, который уже не был сильным, словно загнанный в угол отчаявшийся дикий зверь, теперь для Воитто становилось все сложнее и сложнее держаться позади.
Держаться позади чего?
Он знал, что пугает Пентти. Не специально, конечно, а во сне.
Точнее, в состоянии близком ко сну.
Воитто не помнил, что ему снилось, но это было мучительно. Ему казалось, что за ним гнались, и он должен был защищаться. Он пытался спрятаться под раскладушкой, но напрасно, и непонятным образом, сам не зная как, он оказывался в комнате, где спал Пентти, и приходил в себя, лишь оказавшись в полночь склоненным над постелью отца.
– Иди ложись спать.
Должно быть, именно голос Пентти помогал ему очнуться.
И это Воитто, который прежде никогда не видел своего отца спящим. Даже ни разу не видел, чтобы тот прилег.
В первый раз Воитто испугался, потому что папа выглядел таким маленьким, тощим и уязвимым. С волосами, но без зубов он выглядел еще старше, и Воитто слышал удары своего сердца и чувствовал стекающий по спине пот. Он не знал, что собирался сделать, что произошло бы, если бы он не проснулся или его не разбудили.
– Иди ложись спать.
Хотя кое-что он знал или догадывался.
Трудно забыть взгляд Пентти той ночью. Он испугался. У него был тот же взгляд, что у кролика в ведре с водой, страх в чистом виде.
Воитто постоянно ходил во сне, но это было неопасно, поскольку самое худшее, что могло с ним случиться – это оказаться посреди ночи на улице без башмаков, и тогда идущий от земли холод действовал на него отрезвляюще. Или же, бывало, Воитто кубарем скатывался с лестницы, когда собирался по ней спуститься, но ни разу за время своих ночных хождений он не пытался причинить вред себе или другим. Здесь было что-то другое, что-то новое. Это состояние, так похожее на сон, впервые проявилось у него во время его службы в армии.
Очнувшись в первый раз, Воитто обнаружил себя сидящим в позе эмбриона в дощатой будке сортира, втиснутым между толчком и стенкой. Он не знал, сколь долго просидел там. В следующий раз он проснулся, сжимая руками чье-то горло. Не сильно, но достаточно, чтобы до смерти перепугать своего товарища. Подобные случаи носили нерегулярный характер – порой это случалось с ним каждую ночь, а порой между эпизодами проходило по нескольку недель и даже месяцев. Но чтоб совсем прекратиться, такого не было, и после армии приступы лунатизма продолжали его преследовать. Ни один армейский врач-психиатр не смог доискаться до корня его проблемы, не говоря уж о том, чтобы вылечить Воитто.
Его не было дома пять лет. С той самой зимы, когда сгорел гараж. Сознательно или нет, но он предпочитал держаться в стороне, и был слегка шокирован, когда вернулся.
Словно он возвратился не домой, а к половинке дома или даже еще меньше, словно вернулся к осколку дома – много мебели исчезло, но не вся, чего нельзя было сказать о жизни, которая, казалось, напрочь покинула этот дом.
Единственное, что осталось, это животные – коровы, свиньи, но не люди.
Все было грязным и запущенным. Пентти грязный, животные грязные, окна, простыни на постелях, посуда в раковине – все грязное.
Он разыскал Пентти в коровнике, тот сидел, пытаясь починить ржавое ведро – небритый, и бормотал себе что-то под нос, перескакивая с одного на другое. Мысли, словно волны накатывались на него, равномерно сменяя друг друга и не позволяя ни одну додумать до конца.
Контраст был разителен. Воитто в своей униформе, выбритый, причесанный, с зеленой армейской сумкой через плечо. И старый дряхлый Пентти, кажется, совсем съехавший с катушек.
Он обнял отца, после чего осторожно проводил его в дом, где пожарил для него парочку яиц и сварил кофе. Крошки от желтков застревали в бороде Пентти, но отец ничего не замечал и как ни в чем не бывало разговаривал с Воитто, своим сыном, своим сыном, о том о сем, словно тот и не уезжал никуда.
Через окно кухни был виден фундамент нового дома, дома Эско, он стоял на другом конце двора, возле растущей там высокой сосны, там, где – как все всегда были убеждены – и должен был стоять дом с самого начала. Но самого Эско видно не было.
– Где он?
Пентти пожал плечами.
– С тех пор, как я подписал бумаги, он почти носа сюда не кажет. Говорил, что станет помогать мне, что мы все будем делать вместе, а на деле это отказались лишь красивые слова. Все шло слишком хорошо, пока я не переписал на него усадьбу.
Рассказывая, Пентти ковырял в ногтях зубчиком вилки.
– Стало появляться то одно, то другое, да еще и Сейя не захотела здесь жить, потому что боится меня, так что им пришлось остаться жить в городе, а оттуда долго добираться, а потом еще Эско сказал, что неожиданно выяснилось, что у них не хватает денег на строительные материалы, – в общем, я его больше почти не видел. В конце концов, он все-таки объявился и сказал, чтобы я проваливал, и что у меня всего три месяца на сборы. Теперь-то уже меньше – два, наверное? А потом я должен буду убраться отсюда.
Воитто сидел напротив отца за большим обеденным столом, способным вместить десять-пятнадцать человек, застеленном теперь старыми номерами «Вестей Похьолы» и заваленном немытой посудой и валявшимися в беспорядке инструментами. Такой грязный, и в то же время такой пустой стол.
Сири думала об Эско. Ей никогда не приходилось за него волноваться. Ведь он был одним из тех нормальных, что справляются со всем сами, и, казалось, так было всегда. Эско, ее большой мальчик, ведь он был самым старшим из ее детей после того, как не стало Риико, и вот, с того самого июля он изменился. Мальчик, который никогда не умел лгать, теперь неожиданно взялся за это дело, да еще с таким рвением, словно наверстывал за всю свою прошедшую жизнь. Потому что он не только помог уладить все формальности, связанные с разводом, покупкой дома, долговой распиской и дарственной. Нет, на этом он не успокоился. Он еще и надул Пентти. Сири не знала, что Эско задумал, но когда наконец узнала (ей рассказала Хелми), то вначале просто удивилась.
– Это оказалось так легко, мама, – сказал он, когда она спросила его об этом по телефону.
И Сири услышала гордость, прозвучавшую в голосе сына.
– Я ему пообещал, что он сможет остаться жить, где жил. На всю оставшуюся жизнь, мы даже подписали бумаги.
После чего Эско сделал свой ход. Теперь, когда он владел Аапаярви, это было нетрудно. Он действительно пообещал Пентти, что тот сможет до конца жизни оставаться жить в своем доме, они даже подписали бумаги. И он сдержал данное им слово, во всякому случае, то, что было написано на бумаге. Но остальное, что не было обговорено, все это случилось. Модернизация хозяйства для повышения его рентабельности, о которой Эско постоянно твердил. Сири слышала об электродоилках, автоматических кормушках для скота и новых дорогостоящих аппаратах для стерилизации молока, которые, по убеждению Эско, сделали бы производство молочной продукции более выгодным, и одновременно он строил дом, тот самый новый дом, в котором будет жить со своей семьей.
А потом вернулся Воитто.
Сири знала, что сын обязательно приедет, едва обо всем узнав. Сын, который всегда терпеть не мог свою мать. Но Пентти любил его, что было довольно странно, а может быть, вовсе и не странно, но в каком-то смысле казалось, что Воитто только того и ждал, чтобы вернуться домой и остаться в нем жить наедине со своим отцом.
Воитто. Ведь он тоже был ее ребенком, но постоянно, с самого детства, вызывал у нее неприятное чувство. Один из ненормальных детей, потерянный для нее. А ведь он единственный оказался не задействованным в бракоразводном процессе, поэтому когда Пентти вызвал его домой (точнее, не сам Пентти, а те затруднительные обстоятельства, в которых он оказался), Воитто тут же приехал, ни сном ни духом не ведая о последних событиях. Он приехал помогать своему отцу всем, чем умеет. Да, Воитто был истинным сыном своего отца, вне всяких сомнений. Но теперь все оказалось напрасно. Сири виделась с ним только на похоронах и при оглашении завещания и несмотря на то, что Воитто был ее ребенком, он по-прежнему оставался для нее чужим.
– Да ладно тебе, мам, он уже снова куда-то собрался, должно быть, вернется на свою службу, – сказал Эско, когда Сири попросила его быть поосторожнее с Воитто.
Но пока что еще он никуда не уехал.
Воитто любил своего отца, хотя любить, пожалуй, неверное слово, потому что он был неспособен на любовь, но то, что он чувствовал, то, что носил в себе, – если все это каким-то образом можно было обратить в чувство, то, наверное, это была бы любовь. Воитто хотел заботиться о своем отце и не хотел, чтобы с Пентти случилось что-то плохое.
Но годы, проведенные в армии, уничтожили в нем то последнее человеческое, что еще в нем оставалось, и с тех пор, как Воитто вернулся домой, его преследовало ощущение, что он растратил свою жизнь впустую.
Когда на самом деле должен был делать то, ради чего он и пришел на эту землю.
А пришел он, по вящему его убеждению, чтобы забирать жизнь.
В ту ночь, когда сгорел дом, Воитто был в лесу: проверял свои силки и ловушки. У него их было, по меньшей мере, с десяток, и он надеялся с их помощью поймать по-настоящему крупного зверя. Барсука, волка или медведя.
Воитто теперь боялся спать по вечерам, боялся, что инстинкты возьмут в нем верх, и он прикончит во сне собственного отца.
Позже Воитто вспоминал, что почуял запах гари еще задолго до возвращения домой, но на тот момент ни с чем его не связал. Но стоило ему приблизиться к дому и увидеть странное зарево на уже светлеющем небе, как он тут же все понял. Последний участок пути он проделал бегом, но это уже не играло никакой роли.
Дом пылал.
Двор был пуст. В хлеву мычали коровы. Пентти нигде не было.
Впрочем, нет. Он был в доме.
Воитто это понял сразу.
Воитто увидел Анни уже издалека.
После пожара он остался в лесу.
И теперь смотрел, как старшая сестра вместе со своим большим животом входит в новый дом Эско.
Он уже много лет не видел ее.
Ему было странно думать обо всех этих людях. Людях, которые были связаны с ним родственной связью. Одной с ним плоти и крови. Их жизни протекали в мире бок о бок с его.
Он не думал о них, и, тем не менее, они продолжали существовать.
Он смотрел, как Эско и Анни разговаривают друг с другом, видел, как разрыдалась сестра, и как они потом сели в машину Эско и уехали.
И все-таки прошло много часов, прежде чем он отважился выйти из-под защиты леса, ступить во двор и подойти к дому. Дому, которого больше не было. Дому, который стал местом гибели его отца.
Воитто не плакал, но ощущал тоску в той степени, в какой только Воитто Тойми мог ее ощущать.
Он прошелся по тлеющим руинам и решил, что его служебный отпуск подошел к концу.
На похороны он еще останется, но после хотел вновь вернуться к своей военной униформе. Вся эта свобода, все эти деревья. Все эти братья и сестры. Все эти чувства.
Нет, все это не для него.
Последнее противостояние Анни
Анни пакует вещи и говорит адьё своей семье. Она покидает Торнедален, чтобы больше никогда туда не вернуться. В сумке – деньги, на руках – ребенок?
Дети, несмотря на то, что они такие маленькие, вмещают в себя целый мир. Даже в крохотном, только что родившемся свертке уже заложена информация, гены плотно пригнаны друг к дружке – они так долго дожидались своего часа и теперь готовы запустить программу.
Ты можешь стать всем, думают родители, глядя на крохотное создание. Но это не так. Потому что ребенок может много кем стать, но не кем угодно. Вовсе нет. Стоит человеку родиться, как перед ним начинают закрываться двери. Прежде чем завести ребенка, нам кажется, что у нас есть все возможности и условия для его воспитания, что для родителей это нечто даже вроде работы – вырастить из ребенка что-нибудь стоящее, а если не слишком стоящее, то, по крайней мере, счастливое существо. Нам кажется, что вся наша задача сводится к тому, чтобы взрастить счастливую личность, во всяком случае, более счастливую, чем мы сами.
Стать родителем – большое потрясение, даже еще большее, чем сами роды, потому что роды, за исключением самого процесса, всего лишь счастливый случай, сюрприз.
Родиться. Жить. Начать умирать.
Глупо говорить, что родители не отвечают за своих детей, раз те становятся теми, кем становятся, или теми, кем им написано стать на роду, но следует помнить, что у нас куда меньше возможностей контролировать своих детей, чем это нам может показаться поначалу.
То, какими вырастут наши дети, зависит от множества различных причин.
Когда рождается второй ребенок, мы постепенно начинаем забрасывать первого, успев убедиться, насколько же мало у нас на самом деле возможностей повлиять на этот мир – даже собственного ребенка переиначить не получается. Потому что дети сами по себе разные. Они рождаются разными и становятся разными, в зависимости от множества сопутствующих факторов.
Очевидно, что любовь родителей основополагающий фактор. Но далеко не единственный.
И нигде в науке биологии нет такого положения, что мы по природе своей должны стать счастливыми.
Сири помнила, как рожала Анни. Это были ее первые роды, когда она ощущала полное взаимопонимание со своим организмом. Первый раз, когда она смогла и осмелилась прислушаться к сигналам тела и следовать вместе с волнами боли, которые накатывались на нее.
Это были быстрые роды, и рожала она одна. В середине лета, в самую жару, когда пора убирать сено, а сено, как известно, ждать не любит.
Уже с утра Сири почувствовала, что что-то будет. Она ощущала себя, словно бы заключенной в пузырь, и у нее не было никакого аппетита. Она не притронулась даже к кофе, который приготовил для нее Пентти. (Подумать только, что были времена, когда он готовил ей кофе!)
– Мне сходить за Айлой? – спросил Пентти.
Айла, жена соседа, помогала при родах Эско.
Но Сири покачала головой.
– Просто возьми с собой Эско, этого будет достаточно.
Эско было три годика, почти четыре, и он обожал ходить на сенокос со взрослыми и собирать сено в свой собственный крошечный возок, который смастерил ему Пентти.
Рождение детей – занятие, которое касается только женщин, и за которое женщины отвечают целиком и полностью. Пентти никогда и в голову не приходило спрашивать Сири, как той хотелось, чтобы все было, когда она соберется принести новую жизнь на эту землю. И пусть она сама не знала, чего бы она хотела, все же деторождение оставалось единственной областью, где он не пытался заявлять свои права. Поэтому после завтрака мужская половина отправилась в поле, и Сири осталась дома одна. Она почистила стойла в коровнике; в летнее время это была не слишком тяжелая работа, потому что большую часть времени коровы проводили на выпасе, но вскоре она почувствовала, как по ногам побежала вода и ощутила первые приближающиеся схватки.
Сири вернулась в дом и подготовилась к родам. Достала и разложила чистые полотенца и старую простыню, прокипятила ножницы и положила их рядом с кроватью, после чего вскарабкалась на постель и принялась ждать.
Приступы боли становились все чаще, но это ее не пугало. Они испугали ее, только когда Сири рожала в первый раз. Тогда она поняла, что хуже этих пиков боли уже ничего не будет, а однажды это поняв, становится возможным их пережить. И вот она лежала и выдыхала между схватками и вскоре почувствовала хорошо знакомое давление. Трудно тужиться, выталкивая из себя ребенка. Но с этим ей все равно никто бы не смог помочь, так что в любом случае она могла рассчитывать только на саму себя, особенно в такую страдную пору, когда на полях требовались все работоспособные мужчины, женщины и дети.
Боль, сопровождавшая заключительные схватки, которые помогали ребенку преодолеть последний участок пути по родовым каналам и вынырнуть наружу, в земную жизнь, этой боли Сири страшилась больше всего. Те самые схватки, которые причиняли боль по-настоящему. Но даже с этим теперь было покончено. В этот раз она не боялась. Она ждала. Она приготовилась, когда почувствовала, как хорошо знакомая волна боли накатывает на нее, и потребовалось не больше трех схваток, чтобы родить этого ребенка, эту девочку, ее четвертого ребенка, Анни.
Она была голодна и, едва появившись на свет, тут же принялась искать грудь, и Сири восхищенно взирала, как это крошечное создание вслепую карабкается по ее груди, находит сосок и тут же присосавшись принимается кушать. Другие дети так себя не вели. Наевшись, малышка уставилась прямо в лицо Сири и долго смотрела на нее, наморщив бровки – почти с подозрением, подумалось Сири, – пока, наконец, казалось, не решила, что ее все устраивает, и не уснула на руках у матери.
Другие роды не произвели на Сири подобного впечатления, и еще было нечто особенное в том, чтобы рожать дочку. Сири сразу поняла, что эта девочка выживет, в этом она была уверена. Настолько жадной до жизни она была.
На этот раз Анни потребовалось время, чтобы собрать их всех вместе. Она сказала, что хочет переговорить с ними, прежде чем сядет на автобус «Тапанис». Автобус, который увезет ее в Стокгольм. Прочь отсюда. Домой. Собранные сумки стояли в прихожей. Тату подбросит ее до станции. До отхода автобуса оставалось четыре часа. Алекс встретит ее на Центральном вокзале. Он сам на этом настоял.
Впрочем, сперва он здорово разозлился, узнав, что она в таком положении собирается ехать на автобусе, – представь, если ты родишь прямо в автобусе, что ты тогда будешь делать? – но Анни лишь рассмеялась в ответ, словно отрицая саму возможность подобного, и сказала что-то о женщинах, которые рожали во все времена и народы, и что он мог на это возразить? И она сделала так, как хотела. Впрочем, как всегда.
Анни сидела на коротком конце длинного стола в Куйваниеми. Денек выдался жарким и солнечным. Она ощущала пульсацию крови в опухших ногах, словно регулярное пощелкивание. Ей показалось, что ребенок в животе ведет себя непривычно тихо, но ей сказали, что так и должно быть, потому что пространства внутри становится все меньше и еще потому, что малыш в какой-то мере чувствует, что скоро придет его время, и ему требуется хорошенько отдохнуть, чтобы справиться с путешествием наружу.
Братья и сестры сидели вокруг стола, такие собранные, торжественные. Сири, в фартуке и косынке, устроилась на противоположном от Анни конце стола и месила тесто для грандиозной выпечки, которые теперь она часто устраивала после переезда. Рядом с ней стояли в ряд противни, на которых под кухонными полотенцами доходила опара.
Анни посмотрела на свои руки. У нее было такое чувство, словно она никогда не видела их прежде, во всяком случае, по-настоящему.
– Я скажу только одно. Почему никто, кроме меня, не хочет узнать, что произошло на самом деле? Неужели у вас нигде даже не екнет?
Анни обвела взглядом всех собравшихся и вздохнула.
– Что ж, слишком поздно я поняла. Вы просто не желаете ничего знать, вам это неинтересно.
Никто не предпринял ни малейшей попытки ответить или возразить. Все только сидели и молчали.
– Потому что вы и так уже знаете, что произошло.
Она продолжала взирать на братьев и сестер, сидевших вокруг стола в Куйваниеми. Замерших. Неподвижных. Неужели это ее семья? Им так много всего довелось пережить. Так отчего же у нее теперь такое чувство, словно она совсем одна среди них?
– Вы все замешаны в этом деле.
Говоря, Анни легонько постукивала себя по животу. Она делала это, не отдавая себе отчета, как это делают все беременные. Бессловесное общение с другим существом.
– Весь этот развод, ничем хорошим он так и не закончился. Ладно, Пентти действительно не был идеальным отцом, но… у него же ничего не осталось. И все благодаря вам.
– Не забывай, что мама ушла от него самостоятельно. И ей давно пора было это сделать.
Это был Тату, который наконец ожил и решил ответить. Остальные продолжали упорно хранить молчание.
– Да, мама ушла. Усердно науськиваемая вами.
Хелми закатила глаза.
– Не стоит так драматизировать, сестричка, ведь она сама так захотела, ее никто не заставлял. И если я правильно помню, ты же первая и выступила, сказала: «мама, ты должна это сделать. Это твой единственный шанс, мама». И прочие красивые слова в том же духе.
Пусть никто не говорил ей об этом прямо, но Анни знала. Что так оно все и будет. Они забрали у него все. И теперь она хотела знать. Кто что сделал? Чья это была идея? Под чьим руководством? Как все происходило?
Эско откашлялся.
– Что ж, возможно, мы пригрозили ему, так, самую малость. И обманули. Во всяком случае, я уж точно. И что ж, пожалуй, я действительно забрал у него все, все, что только смог. Но ведь ты тоже была рядом, и ты во всем соглашалась со мной. А теперь ни с того ни с сего переметнулась обратно. Назад к своим убеждениям.
– Да, и снова взялась за свое. Нос задрала. Ну и как, хорош вид сверху?
Это был Лаури. Его глаза потемнели, чего с ним не бывало уже давно, и Анни не могла взять в толк, почему.
Эско чуть нетерпеливо махнул Лаури, чтобы тот замолчал и дал ему возможность продолжить.
– Все мы, кто собрался здесь, ни в чем не виноваты. Мы не строили никаких злокозненных планов, чтобы прикончить его, Анни, да ведь и ты сама в это не веришь. Слишком много чести этому старому козлу напоследок.
И он взмахнул руками в жесте, который говорил примерно следующее: мы же твоя семья, как же ты можешь так о нас думать?
Но что, если Анни больше не желала иметь такую семью?
Она заколебалась. Может, ей просто примерещилось? Может быть, на самом деле ничего и не случилось? Ведь больше никто из них, казалось, ничего не видел и не слышал. Одинокий старик, который на исходе лет начал курить. Одинокий старик, который уснул с непогашенной сигаретой. Всего делов-то. Несчастный случай. Трагическая случайность.
Но почему тогда это больше никого не удивило? Почему они с такой неохотой пускаются в рассуждения на эту тему?
– Дом загорелся не сам по себе.
Анни не собиралась сдаваться, просто не могла. Словно внутри нее, в самом сердце, что-то зудело и не давало покоя.
– Нет, этого никто не говорил.
Это неожиданно Воитто подал голос.
Анни уставилась на брата. Его внешность, так похожая на отцовскую, словно путешествие во времени.
– Что ты хочешь этим сказать?
Хелми взмахнула своей зажженной сигаретой.
– Он не был заядлым курильщиком, и в этом-то и кроется причина несчастья. Он курил в постели. И уснул. Он просто не подумал, как следует затушить окурок. Так заядлые курильщики не поступают.
Тату кивнул.
– Точно, так оно и было. Вспомни, сколько там этого старого сена в стенах. Ему много не надо, чтобы вспыхнуть. Горело даже лучше гаража, – когда думаешь об этом теперь, тот пожар воспринимается чем-то вроде подготовки.
И Тату с довольным видом закурил.
– Но вы забываете одну вещь, – заметила Анни.
Хелми уставилась на нее. Взгляд был нечитаемый. Анни отчетливо почувствовала, как сестра где-то внутри себя захлопнула дверь, да так, чтобы Анни больше не смогла ее открыть. Она потеряла доступ к своей сестре и, если правда не выплывет наружу, Анни уже никогда не сможет достучаться до нее.
– Вот как? – сказала Хелми.
– Ведь он не курил.
– Да ну? И откуда тебе стало это известно? – едко поинтересовался Лаури. – Тебя же не было дома.
Эско перебил его.
– Теперь это уже не важно. Может, он начал курить. Может быть, и нет. Мы ничего об этом не знаем. Возможно, развод так сильно повлиял на него, что он…
– Пентти не из тех людей, кто сводит счеты с жизнью, и вы это знаете. Скажи, Воитто? Ты же был там? Ты же понимаешь, что я имею в виду?
Анни взывала к брату, а тот сидел совершенно тихо и молча смотрел на нее. Прямой, как палка, ни один мускул на лице не дрогнул.
– Да, как это должно быть замечательно, Анни, иметь ответы на все вопросы. Но разве ты сама не понимаешь? Все оказалось для него слишком круто. После развода он уже не был прежним Пентти, но ты ничего об этом не знаешь, потому что тебя здесь не было. Или как, мама?
И Хелми протянула к матери руку, прося о поддержке. Но Сири молчала. Только немного поерзала на стуле, а потом снова замерла.
Сири рано заметила, что Анни была иного сорта, нежели ее первые дети. Казалось, она с самого начала была единственной, самой по себе, самостоятельным индивидуумом. Она никогда не плакала и никогда не просила о помощи, но если уж что-то втемяшивала себе в голову, то никакие уговоры на нее уже не действовали. То же самое происходило сейчас, когда Анни решила докопаться до самого дна и узнать, что же на самом деле произошло с Пентти. И она не успокоится, пока не узнает правду.
А какая она на самом деле, эта правда?
Что ни говори, а ведь в ней много всего может быть намешано. Например, правда в том, что теперь Сири чувствовала себя свободной. Прежде, несмотря на развод, она постоянно жила в ожидании, что на горизонте вновь появится Пентти и вторгнется в ее дом, в ее жизнь.
Теперь этого можно было больше не опасаться, и правда заключалась в том, что Сири была этому рада. И когда она думала о том Пентти, что обращался к ней с того света, то это был совсем другой человек, нежели тот, с которым она прожила почти всю жизнь. Потому что прежде Пентти никогда не открывал Сири свою душу.
А ведь для того, чтобы отношения стали крепче и люди смогли жить в любви и согласии или хотя бы во взаимопонимании, от обоих или, по крайней мере, одного из партнеров требуется стремиться сблизиться и заглянуть или впустить друг друга внутрь. Снять замки и оковы, погрузиться в душу другого человека, постараться понять его изнутри. Пентти этого не умел. Сири тоже. Но Мика мог. И был на пути к тому, чтобы научить ее.
Он, кстати, и так уже научил ее всему понемножку.
Безнадежное дело.
Словно разговаривать со стенкой. Или с кучей маленьких стенок. Анни чувствовала, как с каждым ее вопросом они еще лишь крепче сплачивались друг с другом.
Королевский совет в своем симбиозе, но теперь она знала, что больше ему не принадлежит, ее парус отстал от остальных, и она осталась стоять на берегу смотреть, как другие паруса уплывают прочь, не имея ни малейшей возможности что-либо сделать. Так или иначе, но их общий враг был изничтожен, и они больше не нуждались друг в друге.
Уж лучше бы она продолжала и дальше жить в этом симбиозе, предпочитая ничего не знать. Не мучаясь сомнениями. А не так, как сейчас, когда она осталась совсем одна. Но выбора не было. Когда с глаз спадает завеса, то потом уже невозможно вернуться обратно к незнанию, как сказал Ларс Леви Лестадиус.
Эско тронул ее за руку.
– Анни, послушай сюда. Ни для кого не секрет, что никто из нас не любил Пентти. В нем не было ничего, за что его можно было любить. И он это прекрасно знал. И ты тоже это знаешь. Вот скажи, грустно ли нам от того, что он умер? Ну, вот честно? Что ж, скорее всего, нет. Но убить? Погляди на нас, Анни.
Он обвел жестом собравшихся.
– Разве мы похожи на убийц?
Анни поглядела на своих братьев и сестер.
Были ли они убийцами?
Эско, сидевший к ней ближе всех, в своем рабочем комбинезоне. Он сорвался с постройки дома и тут же приехал, как только она ему позвонила. Эско, который всегда хотел иметь свой собственный дом. Финансовый мотив мешается с личным. Отец предал его, и это предательство изменило его мораль, его суть.
Хелми на противоположном конце стола, в коротких джинсовых шортиках и клетчатой рубашке, похоже, с плеча Паси. Пальцы сжаты в кулаки и прижаты к туловищу. Хелми, которая не желала говорить, почему временами ее руки внезапно начинали трястись так сильно, что ей приходилось на них садиться, когда она думала, что ее никто не видит. Но Анни-то видела. И считала, что это как-то связано с выпивкой и ее мужем. Тем самым мужем, который был основной причиной, почему Хелми постоянно находились на мели. Никто из родни так не злился, как Хелми, когда выяснилось, что она не получит никаких денег. Что бы она стала делать с ними теперь? Не исключено, что то же самое. Таким людям, как Хелми, постоянно нужны деньги, если не на одно, так на другое.
Подальше, рядом с Сири сидел Вало и выглядел так, словно желал провалиться сквозь землю. Разве он не казался ужасно виноватым? Ничего удивительного, если это окажется он. Поджигатель навсегда останется поджигателем. И Анни знала, что независимо от того, был ли Вало замешан в этом деле или нет, при желании он мог бы многое поведать об этом пожаре, но как она с ним ни билась, брат не желал ничего рассказывать. Ее власть над ним не простиралась настолько далеко, насколько ей хотелось бы.
Раньше, когда Анни жила дома или еще вначале, когда она приезжала погостить, она знала, что братья и сестры продолжают считаться с ней и прислушиваться к ее мнению. Ведь не далее, как в прошлое Рождество именно ей удалось собрать всех их вместе, чтобы сообща повлиять на Сири. Именно она инициировала развод родителей, привела в движение снежную лавину, сделала все так, что они оказались там, где оказались. Да, Вало определенно что-то знал, но что именно, этого ей не удалось из него вытянуть.
Рядом с Вало сидел Воитто. Воитто, ее брат, младше ее на два года. Анни знала, что он всегда был верен Пентти. Не потому, что был способен любить или чувствовать любовь так, как чувствуют ее другие люди. Но Воитто был сотворен по образу и подобию отца, и из всей вереницы сестер и братьев он был таким единственным. Единственным, который ни при каких обстоятельствах не боялся показать свою любовь к отцу, ту самую любовь, которую все дети неосознанно испытывают к своим родителям, пока однажды по какой-либо причине не перестают этого делать. Но Воитто изменился. Анни давно его не видела, но она до сих пор помнила его довольно беззаботный вид, когда они росли вместе. Его постоянно тянуло к тому, что нельзя, что нехорошо, и эта вечная его улыбочка и равнодушное пожатие плечами. Теперь же он выглядел таким серьезным и собранным. Спина прямая, руки на коленях. Как ему удалось обуздать то, что было так глубоко запрятано внутри него? Или оно по-прежнему оставалось с ним? Ведь может же быть такое? Как бы ни потрепала тебя жизнь, в душе всегда могут остаться темные уголки и закоулки, которые не так-то просто проконтролировать.
Хирво сидел напротив Воитто и ковырял ногтями черенок чайной ложки, как это обычно делал Пентти. Хирво, который провел в Куйваниеми от силы пару ночей и помогал Онни и Арто строить собачью будку после того, как Арто решил, что он все же хочет завести себе собаку. У Хирво был темный-претемный загар на шее и руках, такой загар бывает, когда много времени проводишь на свежем воздухе. Все время в лесу. Там, где он больше всего хотел быть. Среди зверей, который не осуждали его и не задавали вопросов, просто позволяя ему быть. Анни подозревала, что Хирво видел отца с коровами, если не в тот день, когда Арто угодил в чан с кипятком, так в другой. В другой день, в другой час. Возможно, увиденное подтолкнуло его к… в общем, к чему-нибудь подтолкнуло. Он тоже умел в мгновение ока разжечь огонь. Анни это знала, пусть даже брат не был любителем хвастаться и выставлять напоказ свои таланты.
Тату со своими как обычно подпрыгивающими коленками. Его ноги никогда не могли стоять спокойно, выдавая в нем внутренне волнение. Постоянно в движении, ни минуты покоя. Словно акула keep on swimming[35]. Тату ни словом не упомянул пожар в гараже и это теперь, когда все знали, что же тогда на самом деле произошло. Хотя, если подумать, они знали обо всем уже прошлой зимой, и у Анни в голове не укладывалось, каково это – знать, что твой собственный родитель чуть не отправил тебя на тот свет. Как Пентти смог преодолеть моральную сторону вопроса? Тату был не такой человек, чтобы сказать это прямо, но Анни считала, что брат никому не позволит остаться безнаказанным. Что, если это он инициировал пожар на этот раз, чтобы отплатить отцу за гараж в январе 1976 года? За гараж, из-за которого он теперь сидел здесь с наполовину обезображенным лицом и уже неспособным по-настоящему успокоиться. Из-за которого уже никогда не удастся взглянуть по-настоящему ни на него, ни на его мотивы, ни на его собственные желания?
Лаури хотел уехать уже на следующий день после похорон. Но остальные вынудили его остаться. Все это время он избегал Анни, и ей даже пришлось чуть ли не силой удерживать его, чтобы поговорить. Она знала, что потеряла его, задолго до того, как поняла, что вот-вот потеряет всех отвальных. Лаури, для которого она всегда была образцом для подражания, который постоянно таскался за ней, как щенок. Что-то произошло с ним, и она уже никогда не узнает, что.
Что же на самом деле заставило его вернуться домой, да еще так кстати, всего за неделю до пожара? Он не хотел отвечать на этот вопрос. Анни знала, что брат терпеть не мог бывать дома, и требовалась действительно веская причина, чтобы он приехал сюда. Что же это было? И почему он теперь так спешит уехать отсюда? Несмотря на то, что сам же сказал ей, что еще не обзавелся постоянным жильем? Правда, Лаури пообещал ей, что сразу пришлет ей свой копенгагенский адрес, но Анни знала, что этого никогда не будет.
Сири встала и, пробормотав что-то, вышла во двор.
Анни не понимала, как мать может оставаться настолько невозмутимой в такой ситуации. После всего этого разговора. Смотреть, как растет пропасть между ее детьми, словно с треском разъезжаются колотые льдины и море заливает все вокруг, так что в итоге они теряют друг друга из виду. Но кто знает, может, материнская любовь не простирается настолько далеко? Может, когда дети достигают определенного возраста, перестаешь чувствовать за них ответственность? Когда их становится слишком много?
Тармо, Лахья, Арто и Онни были во дворе. Анни не знала, чем они там занимаются, но по временам до нее доносился смех Лахьи, такой новый, свободный и незнакомый, и лай Кивы, создавая причудливые кулисы для той гнетущей атмосферы, что царила внутри дома за обеденным столом. Внезапно Анни услышала смех Сири. Там, снаружи, жизнь продолжала идти свои чередом, среди детей, которые были еще достаточно малы, чтобы многого не понимать.
Сири думала, как же ей, несмотря ни на что, повезло в этой жизни. Еще чуть-чуть и она, пожалуй, могла бы даже уверовать в Бога за то, что после всех этих долгих лет у нее теперь был мужчина – и какой мужчина! И неважно, что его угораздило родиться шведом. Зато он был мягким, но не женственным, хозяйственным и рукастым, когда это требовалось.
Сири и Мика. Они дополняли друг друга.
Они заставляли друг друга смеяться.
Они были, словно по-настоящему хорошие партнеры по танцам. Такие, каких можно увидеть по телевизору во время Олимпийских игр. Словно созданные друг для друга, оба чуткие к шагам партнера – вперед, назад, в сторону. Несмотря на то, что они были вместе еще очень кроткое время, они относились друг к другу со взаимным доверием и могли делиться мыслями и секретами настолько сокровенными, что было бы стыдно поделиться с ними с кем-либо еще. Да что там! Многим бывает трудно даже просто подумать о некоторых вещах.
А еще Сири была благодарна за то, что теперь они с Микой были свободны. Что она, Сири, наконец-то стала свободной, потому что смерть Пентти освободила их всех.
– И что ты скажешь полиции? Думаешь, их заинтересует повторное расследование убийства? И кого же, интересно? Этого толстого старика? Да он же больше всего на свете мечтает не отрывать свою жирную задницу от стула, выписывать штрафы за неправильную парковку и хлебать кофе. Он не станет тратить свое время, расследуя преступление, которое еще неизвестно, было ли совершено.
Это снова был Тату.
– Никто не поверит, что что-то произошло, Анни, так что брось ты все и забудь, – добавил Лаури.
– Может, это беременность на тебя так влияет? – ухмыльнулся Эско. – Я слышал, у некоторых от гормонов совсем крышу сносит. Сейя, правда, обычно ведет себя довольно спокойно, но ведь у всех по-разному.
Таким образом разговор завершился. Почему больше никто не проникся серьезностью момента, не понял, что это в последний раз, когда они вот так сидят? А если поняли, то почему никого не показал виду?
– Брось, Анни. Представь, что это просто Бог совершил свое правосудие. И сделал наконец хоть что-то хорошее. Или наплюй на Бога. Назовем это… Космосом. Космический разум пытается рассадить всех нас по своим местам. Ради всеобщего блага.
Это был Хирво, и, говоря, он смотрел прямо на Анни.
– Ведь может же случиться что-то хорошее ради всеобщего блага, что-то хорошее для семьи Тойми? Неужели это так ужасно?
Хирво улыбался. Улыбка так странно смотрелась на его лице. Словно мускулам с непривычки было трудно сокращаться таким вот образом.
– Просто представь, что ты получила подарок. Немного денег, которые… ты даже можешь не тратить их на себя. Положи их на счет в банке на имя своего ребенка. Или займись благотворительностью. Или отдай их мне!
Хелми тоже улыбалась.
– А то я совсем на мели, сестричка.
В сумке, что стояла собранная в прихожей, лежал конверт с купюрами.
Это были деньги, которые остались после оплаты похорон. Четыре тысячи двести марок. Пачка из сорока двух сотен. Деньги, от которых так просто не отказываются. Но этой суммы явно недостаточно, чтобы круто изменить свою жизнь.
А впрочем, пожалуй, достаточно, чтобы они сумели изменить жизнь, наследство, смерть. Поведение братьев и сестер. Теперь, когда их общий мучитель убрался с дороги, фокус сместился, и все стало совсем другим.
Похоже, эти деньги слишком сильно изменили их жизни. И именно на это и рассчитывал Пентти, когда завещал всю сумму одному ребенку.
Не зарастающая трещина.
Анни поняла это только потом. Внезапно все стало таким очевидным.
Все эти кусочки, которые она отчаянно пыталась сложить воедино. А они не желали складываться. Или складывались. Но не так, как она хотела.
Они все несли ответственность за смерть Пентти, Анни была в этом уверена. Но и она тоже была в ней повинна.
И нет никакой уверенности, что все было сделано просто со зла.
Быть может, некоторые люди заслуживают смерти?
Пока они не успели натворить еще больше вреда.
Пока им не удалось еще больше распространить свое дурное семя.
Некоторые вещи замалчиваются, а зря.
Пожар в гараже.
Безразличие Воитто ко всему, кроме анатомии мертвых зверушек.
Стремление Эско завести как можно больше детей.
Вало, любящий огонь больше всего на свете.
Тату, который никогда не простит пожара в гараже 1976 года.
И все остальные.
Все их травмы.
И все то, что было ими унаследовано и теперь находится в их телах. Готовое вырваться наружу, когда это потребуется или стоит только им об этом подумать.
Все кусочки мозаики здесь, но Анни все равно не удавалось разложить их по местам. Очень похоже на чувство, когда очнешься после сна, который хочется запомнить или остаться в нем на подольше, но сколько ни бьешься, ни стараешься, не получается найти ничего, за что бы уцепиться, хоть за малейшую деталь, которая помогла бы все вспомнить.
Вот он, сон, совсем рядом, прямо у тебя под носом, а не доберешься. Access denied[36].
Анни сидела на унитазе, когда это случилось. Словно раздался щелчок, и в унитаз заструилась жидкость. И тогда Анни поняла, что с ней произошло то, что случается не слишком часто, но все же случается – у нее отошли воды.
Удивленная она вышла на крыльцо. Сири увидела дочь и, казалось, интуитивно поняла, в чем дело.
– Началось? – спросила она.
– Да. Кажется, да.
– Едем, – коротко скомандовала Сири и зашагала к машине.
В прихожей уже стояла собранная сумка, и Анни взяла ее с собой. Из гостиной доносились голоса братьев и сестер.
Тармо, Лахьи, Онни и Арто нигде не было видно. Впрочем, какая теперь разница.
Схватки начались уже в машине. Одна за другой, волны боли накатывались на нее с частыми промежутками.
– Все будет хорошо, – приговаривала Сири. – Просто слушай свое тело. Оно подскажет.
Мать крепко взяла дочь за руку, и в этот момент началась особо мощная схватка, Анни сжала руку в ответ, и так они и сидели всю дорогу до самой больницы.
Когда они приехали, Анни повернулась к матери. Сири, казалось, светилась изнутри. До чего же она выглядит счастливой, подумала Анни. Мать встретилась с нею взглядом, и какое-то время они сидели, наслаждаясь этим бессловесным общением, этим моментом наивысшей близости. Все было прощено и осталось позади.
Сири не спросила, нужно ли ей отправиться вместе с ней, и Анни ничего не сказала о том, чтобы мама подождала или о том, что они увидятся позже.
Мать погладила ее по щеке, улыбнулась и сказала:
– Не тревожься о том, что было. Скоро у тебя будет своя семья, о которой ты станешь переживать.
Анни кивнула и, пока преодолевала короткий участок пути до входа в больницу, ее охватило почти сакральное ощущение, что она входит в будущее чистой, омытой и свободной. И тут ей пришлось остановиться и опереться о дверь, когда следующая волна боли захлестнула ее.
В жизни Анни все всегда происходило быстро. Даже роды. Он вошла в двери больницы в четыре часа пополудни и уже ближе к вечеру появился ребенок. На протяжении этого времени она оставалась в больничной палате одна, без друзей и родственников. Ее спрашивали, не позвать ли кого-нибудь, но Анни лишь молча качала головой. Рядом с ней были только акушерка и медсестра. В палате было светло и тихо, были слышны только всхлипы Анни, когда она преодолевала боль.
И следом – детский крик. Первый звук человека. Маленького такого человечка.
– Поздравляю, у вас девочка, – сказала акушерка.
Анни подняла глаза.
– Что?
Акушерка улыбнулась.
– А вы ожидали кого-то другого?
И с этими словами она протянула ей ребенка. Крошечную жизнь.
– Должен же быть мальчик, – вот и все, что смогла выдавить из себя Анни.
– Наверное, он поменялся.
Анни положила ребенка на грудь. Девочка. Она была волосатой. Покрытой мягким черным пухом.
– Она похожа на тролля, – сказала Анни и внезапно увидела, что на ребенка капает вода. Это были ее слезы, которые текли по щекам.
– Да, волосатик еще тот, – рассмеялась акушерка.
Крошечная жизнь. От нее пахло железом, и этот аромат казался Анни почти опьяняющим.
– Должно быть, у нее темноволосый папа? – спросила медсестра.
Папа. Ее папа. Анни улыбнулась и, отвечая, она смотрела только на ребенка. Своего ребенка.
– Нет, это от меня и только от меня. Это саамская кровь и валлийская, и бог знает еще какая. Но это от меня.
Она смотрит на меня, на мою лохматую мордашку и понимает, что с этого самого момента она свободна. Она больше не привязана к своему прошлому, без связи с настоящим, с будущим и с наследством, не тем, которое она получила, а тем, которое теперь будет активно передавать дальше – мне, и моим детям, и детям моих детей и все дальше и дальше, из поколения в поколение. Потому что мы не имеем никаких обязательств перед прошлым, кроме одного – быть живым свидетельством, никогда не забывать того, что было, того, что мы знаем, и рассказывать это дальше, чтобы дети, и не родившиеся дети, и те дети, которым еще предстоит родиться, смогли получить часть нашего завещания.