Завещание убитого еврейского поэта — страница 10 из 58

В моей жизни началась полоса истового служения, наступил самый будоражащий и богатый период жизни, когда смирение и амбициозность мистических откровений достигают своих пределов. Я гнался за молчанием в слове, в молчании, как в засаде, я слово подстерегал, чтобы мое «я» достигло расцвета. Я успешно низводил его в ничто, падал ниц, чтобы видеть все с большей высоты, усмирял плоть, чтобы познать наичистейшую радость. Ради веры во спасение я плясал у края пропасти.

Направляемый, подстегиваемый и охраняемый реб Мендлом-Молчальником, я торил свою тропку на путях мессианства. Пытался совлечь с них завесу загадочности, сделать их доступными для смертных.

Дни и ночи я проводил в Доме молитвы и учения. Когда не молился — штудировал тексты, когда не штудировал — молился. Если усталость и сон одолевали мое сопротивленье, в грезах я видел пророка Илию, который, как гласит предание, знает ответы на все вопросы.

Мои же вопросы без конца вращались вокруг Мессии: я горел желанием ускорить его пришествие. Чтобы уничтожить неравенство между богатым и бедным, униженным и счастливым, нищим и заводовладельцем, чтобы прекратить погромы и войны. Объединить справедливость и сострадание, сделав и то и другое истинными.

Вы улыбаетесь, гражданин следователь. А мне вас жалко. Жалко, что вас никогда не терзали такого рода мечты. Но нет, Пальтиель Гершонович Коссовер, ты несправедлив к славному гражданину следователю, он пережил те же метания, просто его учителя называли Мессию иным именем, у них оно звучало, как Карл Маркс… Однако вот загвоздка, гражданин следователь. У нашего — и имени-то нет. Таково величие нашего предания: оно учит нас, что имя Мессии пребывает как раз среди тех десяти вещей, кои предшествовали Творению. Никто его не знает и не узнает до самого пришествия.

По правде говоря, гражданин следователь, я становился коммунистом, сам того не сознавая. Я тоже хотел помочь всем бедным, голодным, всем проклятым этой земли. Только я пытался добиться этого, призывая Мессию: лишь он, он один способен устранить вопиющую людскую несправедливость, укротить трагизм земного существования.

Но как этого Мессию призвать? Реб Мендлу-Молчальнику было ведомо средство. Достаточно хорошенько изучить священные тексты, растворить себя в границах и смыслах нашей эзотерической традиции, узнать имена некоторых ангелов и освободить некие силы. Красота такого мессианского приключения не может не волновать душу: только тот человек, ради которого Мессия должен вернуться, способен и удостоен чести его призвать. Но кто тот человек?

А любой. Каждый из нас волен, если он того желает, получить ключи, отмыкающие врата небесного дворца, и принести его пленнику в дар полноту власти. Потому что Мессия, видите ли, это то, что получится, когда человек решит все дела с самим собой.

Однажды вечером я увидел, как дверь отворилась и в ней возник силуэт. Я задержал дыхание. Некто в очень широком лапсердаке быстро стрельнул глазами вокруг, но меня не заметил и наконец решился войти. «Конечно же это пророк Илия!» — подумал я и поднялся, чтобы идти ему навстречу и умолять о помощи и участии. Я был вне себя от счастья. Подумал: «Ну, наконец мои молитвы услышаны, пророк здесь, сейчас он поведет меня в небесный дворец, где все — из одного света. Возрадуйся, Израиль, приближается час твоего избавления!» Но этот пророк, похоже, совсем не ожидал нашей встречи: при виде меня аж затрясся от страха, лицо исказилось, он был чуть ли не в панике. Только тут я понял, как заблуждался.

— Эфраим, — несколько разочарованно вопросил я, — что ты тут делаешь в такую познь?

— То же, что и ты, — раздраженно ответил он.

— Ты тоже изучаешь каббалу?

— Да.

— А с кем?

— Не имею права об этом говорить.

— Ты тоже ищешь секрет великого свершения?

— Разумеется.

— И пытаешься достичь Алият-Нешама, воспарения души?

— Конечно.

Его ответы меня очень взволновали. «Значит, не один я хочу вмешаться в планы творения?» — думал я. А реб Мендл-Молчальник — не единственный наставник на этой стезе. Я пригляделся к Эфраиму повнимательнее. Известно было, что он очень набожный и много чего знает, ему предсказывали блестящую будущность. Вероятно, он унаследует отцово призвание, став одним из членов раввинского духовного суда. Я был доволен, что он пришел: мы могли бы подружиться, изучать одни и те же книги, вместе избегать гибельных заблуждений. Но почему он ведет себя так странно? Его лапсердак скрывал что-то весьма объемистое.

— Что это у тебя? — спросил я, движимый заурядным любопытством.

— Да так, ничего.

«Понятно, — соображал я. — Скорее всего, он позарился на какой-то редкий трактат».

— Не кочевряжься, Эфраим, покажи!

— Нет, не имею права. К тому же мне нужно уходить. Спешу. Меня ждут.

Я не настаивал. Он резко повернулся на пятках, однако неловко въехал боком в парту, протянул руку, чтобы не упасть, и — выронил свой сверток. Вы никогда не догадаетесь, гражданин следователь, что там было завернуто. Брошюры и памфлеты, весьма мало относящиеся к мистике. Выходит, первый урок коммунизма я получил от Эфраима, так случилось той ночью в Доме молитвы и учения. Лихо, не правда ли? Эфраим — коммунистический агитатор. Эфраим, будущий член раввинского духовного суда, распространял подпольные листовки! Он их рассовывал в парты и (только не смейтесь!) в торбы для священных свитков и предметов культа.

— Дай-ка посмотреть!

Он только пожал плечами, показав, что не против. Я уселся на ступени кафедры и принялся читать. Странные, сумасшедшие, кровавые строки, прославляющие деятельность террористов начала века. Покушения на царя и членов его семьи, бомбы, брошенные в кареты губернаторов, убийство министра внутренних дел… Как это глупо, подумал я. И как по-детски. Что у меня общего со всеми этими авантюристами и злоумышленниками, по которым плачет Сибирь? Царь лично мне ничего плохого не сделал. Его охранка за мной не гонялась, никому еще не пришло в голову заточить меня в одну из всем известных крепостей… Я прочитал все памфлеты, листки, повествовавшие о делах минувших, не слишком в них вникая: хотя авторы писали на идише, их язык оставался мне чужд.

Я неуверенно взглянул на Эфраима, не зная, рассердиться мне или рассмеяться.

— Эфраим, ты что, сбрендил? Ради этого ты забросил священные тексты?

Он растерянно сжал руками голову и ничего не ответил.

— Нет, серьезно, Эфраим, неужели ты именно так хочешь ускорить наше спасение?

— Да, — отвечал он, резко вздернув подбородок.

— Бедняга! Наши мудрецы неспроста запретили заниматься мистикой тем, кто еще не вышел годами: от нее разум может и пострадать.

— Я вовсе не потерял рассудок, Пальтиель. Послушай, что я скажу. Я все еще хочу спасти род человеческий, освободить общество от его болячек. Я все еще желаю прихода Мессии. Вот только… я нашел новый способ, в этом все и дело. Я испробовал медитацию, пост, аскезу — никакого успеха. Есть только один путь, ведущий к спасению.

— Какой?

— Действие.

— Действие? Но я тоже так думал, однако что есть молитва, если не действие? Что есть мистическая практика, как не воздействие на Бога?

— А я тебе говорю не о воздействии на Бога, а о влиянии на историю, на события, из которых она состоит, короче — на человека.

Сидя на скамейке перед двумя партами, я — со своей Книгой учения каббалы, как ее понимал рабби Ицхак Лурия, он — с пачкой идиотских памфлетов, мы имели довольно забавный вид, гражданин следователь.

— Ты действительно хочешь все это обсудить? — спросил Эфраим.

— Почему бы и нет?

— Тогда сначала пообещай никому ничего не рассказывать.

— Обещаю.

— Обещать недостаточно. Поклянись!

— Клянусь.

— Поклясться тоже недостаточно… Поклянись перед ковчегом, отодвинув завесу, и при этом прикоснись к священным свиткам.

С Торой шутки плохи. Я, естественно, отказался: на Торе никто не клянется.

— Если не доверяешь, тем хуже. На том и порешим.

— Да нет, я-то доверяю. И если требую от тебя клятвы, то для твоей же безопасности, а не только для моей: ты лучше будешь следить за своим языком. А иначе всякий может ненароком обронить словечко, которого бы не надо произносить там, где не следует.

— И что тогда со мной случится?

— Лучше, Пальтиель, об этом не знать. Ты что-нибудь слышал о тайной полиции, а? Так вот, она существует, и для нее пытки стали целой наукой. Если попадешь в ее сети, с тобой все кончено. Она никогда не поверит, что ты во все это не замешан.

— Во что не замешан? — почти вскрикнул я.

— В революцию, — торжественно заключил он.

Он попытался тоном законоучителя преподать мне ускоренный курс политграмоты. Но я слушал его не слишком внимательно, по крайней мере той ночью. При всем том ему действительно было страшно, хотя, как мне показалось, своих родителей он опасался больше тайной полиции. Однако невзирая на все его доводы и призывы, я держался, не соглашался поклясться перед ковчегом. Достаточно, считал я, моего слова. Или будет так, или никак. Он вскочил, и я подумал, что он собрался уходить. Ни в коем разе: совершенно хладнокровно он принялся за дело — по брошюрке в каждую парту, по листовке в торбу со священными текстами. Я недоверчиво следил за ним и не двигался. Но он, почувствовав себя как дома, имел смелость и сообразительность попросить меня о помощи: иначе у него не будет времени закончить, объяснил он. А я, как дурак, включился в игру. Не нашел ничего лучшего. Вот так, не отдавая себе в этом отчета, даже не задумываясь, я стал его сообщником. Он любезно обещал мне прийти на следующей неделе и продолжить прерванный разговор — и работу, разумеется. И, как вы понимаете, обещание он выполнил.

Что до его объяснений и доводов, теперь такие способен привести самый юный из пионеров. Простые и все упрощающие, но вполне искренние. И очень соблазнительные для романтически настроенного ученика шестнадцати лет от роду, поскольку обращаются не к разуму, а к чувствам. Они делают упор на человеческие несчастья, а не на тот выбор, который должен совершить верующий человек. Если бы Эфраим пустил в ход только марксистские термины, я бы просто рассмеялся ему в лицо. Но вместо цитат из Энгельса, Плеханова или Ленина он напоминал о наших общих мессианских упованиях. И я не мог не склониться в его сторону: он защищал жертв несправедливости, провозглашал достоинство рабов, и тут я и сам с готовностью сказал бы: «Аминь!»