— Мой отец — настоящий праведник. Он никогда не обидел ни одно живое существо, он беден. Мы голодаем, если тебе об этом неизвестно. Два горячих обеда в неделю — вот все, что мы можем себе позволить. Почему мы обречены на голод и нищету?
— Потому что так угодно Богу, — возразил я ему. — Кто мы такие, чтобы проследить, куда ведут Его пути? Вот придет Мессия, и…
— У меня четыре старшие сестры. Все должны бы выйти замуж, но не могут: денег не наскребем. Почему ты считаешь, что они должны остаться старыми девами?
— Намерения Бога угадать невозможно. Ты же прекрасно знаешь: нам не дано Его спрашивать о том, каковы Его цели. Вот придет Мессия, и…
— Мессия, Мессия! Вот уже две тысячи лет люди гораздо более достойные, чем мы, умоляют его объявиться, чтобы пришло его царство, но несправедливость все длится и длится… Знаешь Ханана-Кучера? У него ничего нет своего, даже лошадь ему не принадлежит, и фиакр — не его, и дом, даже его телом владеет другой. Он мотается туда-сюда с утра до вечера, а то и до поздней ночи. Видел его, как он возит Иойну Давидовича? Глаза у него слезятся от бессонницы, губы опалены голодом… И посмотри, как удобно восседает в своем фиакре Иойна, развалившись за спиной Ханана! Только посмей отрицать, что такая несправедливость призывает нас больше не ждать… Посмей только предложить Ханану потерпеть еще!.. А Броху-Прачку ты видел? Она набожна и смиренна, потеряв мужа, она выбивается из сил, чтобы прокормить семерых детей, заплатить за учение троих сыновей, чтобы было что поставить на стол в шабат. Она ведет хозяйство, готовит и стирает в доме Ксила Мессивера, того, что торгует овощами… Вот у Ксила есть время и средства ждать Спасителя, а у Брохи-Прачки его много? Подумай о ней, прежде чем отвечать.
Эфраим убеждал очень страстно, и его слова меня смутили. Как обычно, в Доме молитвы и учения мы были одни. На улице падал снег. То там, то здесь гасли последние свечки. Говоря, Эфраим раскачивался, словно штудировал вместе со мной головоломный текст, заданный рабби Элиэзером бен Гирканом и трактующий о чистоте и нечистоте некоторых предметов.
В заключение он провозгласил:
— У тебя на все есть ответ: «Так угодно Всевышнему». Тут ты прав лишь отчасти. Конечно, страдание человеческое в ведении Бога, но нас оно касается тоже. Почему люди заставляют страдать себе подобных? На этот вопрос, Пальтиель, придется отвечать и тебе, и мне!
— Но кто же заставляет страдать себе подобных? Злой и потерявший веру человек.
— Хоть меня и не оставляет равнодушным судьба жертв, до судьбы насильников мне дела нет. Почему в мире есть те, кто не верит в Бога, это должно волновать философов. Как объяснить, что творение несовершенно? Почему существует зло? Почему оно так сильно и притягательно? Если ответа мистиков тебе недостаточно, почитай Маймонида.
— Что до меня, предпочитаю дождаться Мессию.
— Ну что ж, мой бедный друг, ты рискуешь состариться в ожидании.
— Так ты что же, не веришь в пришествие Спасителя?
— Верю, Пальтиель, верю. Каждое утро я молю Его прийти, поторопиться. Как и ты, читаю молитву. Но Он заставляет себя ждать, а груз изгнания нести тяжело, нестерпимо для бедных вьючных животяг, рабочих, нищих… Ты можешь это понять, Пальтиель? Я-то способен терпеть и год, и век, а вот они не могут ждать!
Постепенно, медленно, неотступно он укоренял в моей душе свои представления о мире: мол, только коммунизм позволяет быстро покончить с неравенством и угнетением. Его послушать, так коммунизм этот — что-то вроде светского, социального мессианства без Бога, способного многое временно исправить в ожидании настоящего, подлинного пришествия Мессии.
— Оглянись вокруг, Пальтиель. Посмотри, кто нас окружает в Льянове. С одной стороны — богатые, с другой — отверженные. С одной стороны — властители, с другой — угнетенные. Богатые — богаты, потому что бедные — бедны, и наоборот. Если б богатым не было кого обдирать как липку, от их состояний ничего бы не осталось. Вывод: богатство богатых так же нестерпимо, как и бедность бедных.
Наши ночные встречи участились. Я помогал ему раскладывать его листовки и, конечно, нередко навещал с ним другие синагоги. Мы стали единой командой. При всем том он еще мне не признался, что состоит в подпольной партии. Наши с ним беседы касались мистики, литургии, истории, поэзии — всего на свете, кроме идеологии. Я помогал ему, потому что он стал моим другом, он и сам считал другом меня, позволял мне ему помогать, мы были друзьями, потому что… да, потому что подружились.
Мы вместе свято верили, что искупление мирового зла зависит только от наших усилий, да и все старые священные тексты постоянно внушали нам именно это. Бог создал этот мир, а отвечать за него доверил человеку — вот нам и строить его дальше, доводя до победного блеска. Помогая ближнему, мы содействуем Всевышнему. Будя сознание рабов, пробуждая в них начатки гордости и достоинства, мы вершим дело Господне во имя Вездесущего. Вот так мы примиряли человеческую свободу и всесилие Господне. Ибо Всемогущий сделал нас свободными, и теперь наша задача — восстановить утраченное первоначальное равновесие, вернув бедным то, что они были вынуждены уступить своим эксплуататорам, изменить весь порядок вещей, иными словами — сделать революцию.
— Ты разве не понимаешь? — кипятился Эфраим. — Мы должны сделать революцию, потому что этого требует от нас Господь! Создателю угодно, чтобы мы стали коммунистами!
Несмотря на все Эфраимовы объяснения, я все еще не представлял, что это слово обозначает. А также и не понимал, что оно связывает нас с СССР. Я даже не предполагал, что у нас, прямо в Льянове, существует подпольная ячейка коммунистов.
Я оставался очень наивным, гражданин следователь, был коммунистом и при всем том не знал этого.
«Не переставая мыть посуду…»
Не переставая мыть посуду на общей кухне, Раиса смущенно поглядела на сына, который, стоя в дверях, продолжал знакомую ей тему:
— Мама, ну пожалуйста, расскажи об отце. Ведь теперь это разрешено, сама говорила.
— Ты же видишь: я занята.
Как обычно, она была в раздражении. Ее состояние передавалось ему, словно инфекция.
— Ты всегда занята. А когда свободна, уходишь к доктору Мозлику.
— Ты снова за свое?
Гриша ушел было из кухни, но потом вернулся. К чему злиться? Этак ведь ее и не разговоришь.
— Послушай, мама, я плохо знаю отца, почти совсем не знаю. Это же ненормально. Сын должен знать отца, даже если того уже нет на свете.
— И что ты хочешь узнать?
— Всё.
Раиса замерла с кастрюлей в руке, она, как он почувствовал, была готова покориться его воле. Теперь она казалась ему красивой. Ранимой. С грустной девичьей улыбкой, тронувшей губы воспоминанием о былом.
И, все еще улыбаясь, переспросила:
— Всё? А что это значит — всё?
Гриша заколебался. Уверенность покинула его. С некоторых пор, оказываясь рядом с матерью, он выглядел в своих глазах одновременно и обвинителем, и обвиняемым. Почему она заставляет его страдать? Почему что-то скрывает? И зачем он на нее наскакивает? Потому что любит или потому что не любит?
— Ну же, Гриша, что это такое — всё?
Он покраснел. Мама права. Какое идиотское словцо, это самое «всё». Его произносят по делу и без дела. Для живых оно означает совсем не то, что для мертвых, для Мозлика звучит совсем не так, как для Коссовера. Для живых оно, быть может, вот этот солнечный лучик, пробравшийся на кухню и высветивший полоску танцующей пыли, или звук передвигаемых стульев на втором этаже, или такие минутки полной тишины, которые обжигают душу покинутого всеми ребенка.
— Скажи… Он был счастлив?
— Думаю, да. Иногда. А почему ты спрашиваешь?
— Я же сказал: хочу все разузнать об отце.
Грише вдруг отчаянно, прямо до чрезвычайности, захотелось уяснить, был ли отец счастлив. А ответить могла только Раиса.
— Да, Гриша, он был счастлив. Как и все.
— Мне такой ответ не нравится. Отец был не как все!
— Правильно, Гриша, он ни на кого не походил, но в том, что касается счастья и несчастья, он от других не отличался. Тут он чувствовал то же, что и прочие люди.
— А что делало его счастливым?
— Всё и ничего. Улыбка. Журчание ручья. Пришедшее вовремя слово.
— А несчастным?
— Улыбка. Журчание ручья. Не приходящее в голову слово. — Раиса замолчала. Потом добавила: — Ты прав, он был не как все.
— Он тебя любил?
Грише стало очень важно узнать прямо сейчас, любил ли отец Раису.
— Да, любил.
— А как ты узнала? Он сам тебе сказал?
— Да, сказал.
— Когда?
— Уже не помню.
— Как он это сделал? Вот так взял да и сказал?
— Не помню.
— Напрягись!
— Забыла!
Раиса уже почти кричала. Вошла соседка, злобно на них глянула, взяла чайник и вышла.
— А ты, — продолжал наседать Гриша, — ты его любила?
— К чему все эти вопросы? Почему сейчас?
— Ты его любила? Отвечай же! Я имею право знать, любила ли ты отца!
— Право? А кто его тебе давал? Я не позволю…
Раиса пришла в ярость. И вдруг услышала в собственном голосе ненависть. Тотчас взяла себя в руки:
— Ты еще слишком мал, Гриша. Не можешь понять. Между мужчиной и женщиной происходит много разного, они любят друг друга сегодня не так, как вчера. — Она глубоко вздохнула. — А тебя он любил. По-настоящему.
Она наконец убрала на место посуду и мокрые тряпочки.
— Вот этого ты не знал. И не мог знать. Но он любил тебя так… так, что я иногда даже чуть-чуть ревновала. — И поскольку Гриша не отвечал, торопливо закончила разговор: — Это слишком сложно. Тебе кто-нибудь может все объяснить гораздо лучше, чем я. Например…
— Например, доктор Мозлик?
Гриша вышел, не дожидаясь ответа. В его голове, как наваждение, крутилась мысль: отец не был счастлив, не был, не был. А его сын? Тоже несчастлив. А кто виноват? Может, мать — от нее несет несчастьем? Она распространяет его, как корь…