Завещание убитого еврейского поэта — страница 29 из 58

От Пинскера я знал, что у нее было много романов, но она никогда ни о чем таком не упоминала. «Прошлое это прошлое, — говорила она и грозила мне пальцем. — Трогать запрещается».

Что до будущего, Шейна была им заворожена. Бедняжка, она могла бы зарабатывать на жизнь как гадалка. Ее предсказания поражали меня своей точностью. Однажды утром она проснулась и, потягиваясь, объявила: «Чувствую, скоро придется идти на похороны». На той же неделе умерла одна из ее теток. В другой раз: «Скоро попразднуем!» А на следующий день один приятель убежал из немецкой тюрьмы… Понятно, почему я боялся ее обманывать: она бы тотчас угадала.

Предполагаю, что она была мне верна, иначе я бы неминуемо наткнулся в доме на другого поэта. Но таковых не имелось. Иногда я заставал в доме неизвестного визитера, присланного партией, который оставался на ночь или две. Тогда я уступал ему свою комнату и перебирался к Шейне.

«В свет» я выводил ее очень редко, поскольку не располагал средствами. И никогда, ни в коем случае я не позволил бы ей расплатиться при мне в кафе или ресторане. Гордость? Тщеславие? И то и другое разом, прибавьте туда же, если пожелаете, самолюбие и остатки буржуазного воспитания: в Льянове хорошо воспитанный юноша никогда бы не позволил себе поступить на содержание к женщине, даже если бы она была богата и снедаема любовью к еврейской поэзии.

Но однажды я все же пригласил ее пообедать. Перед этим я только что получил и обналичил чек за длинный рассказ, опубликованный в «Листке» и переведенный на французский одним из сотрудников газеты «Сё суар». Первый раз меня напечатали по-французски, и от этого я почти что впал в экстаз. Мы попивали винцо, когда в дверях ресторана проявился Пауль. С Шейной он был знаком, она ему кивнула, пригласив присоединиться к нам. Пауль был моим самым близким другом, но по необъяснимым причинам в его присутствии мне стало не по себе. Осудит ли он меня? Рассердится ли, что у меня роман с богатой женщиной? И что я к ней привязан? Пуританин еще не умер во мне. Я сидел хмурый. Шейна же была в прекрасной форме. Великолепная, привлекательная… Ее звонкий смех притягивал взгляды окружающих. Меня чуть встревожило сомнение: не являются ли она и Пауль… возможно ли это? Но нет! Пауль мне бы сказал. Он был такой: прямой, открытый. Правда — прежде всего, для него она была в том же ряду, что и дружба, он не отделял одну от другой… Он бы усадил меня перед собой в своем кабинете, затворил бы дверь, поглядел бы мне прямо в глаза и произнес: «Послушай, друг мой, я знаю, что ты живешь с Шейной. Это меня не волнует, поскольку не мешает работе. И все же хочу, чтобы ты знал: когда-то мы с Шейной были близки. Хотя все давно прошло…» Вот так бы поступил Пауль Хамбургер. Нет. Ничего меж ними не было… Тогда почему мне не по себе? Меня раздражало как раз то, что я не понимал, что меня коробит. А вот Пауль вел себя вполне естественно. С юмором комментировал всякие слухи, рассказывал о положении дел в Германии: анекдоты, высказывания, сплетни. Был более блестящ и увлекателен, чем всегда. В конце трапезы тактично не стал нас провожать, сослался на дела в квартале, поцеловал Шейну в обе щеки, пожал мне руку и исчез, завернув за угол где-то возле Оперы. Я был ему за это благодарен и снова почувствовал себя счастливым.

Было ли мне вправду так уж хорошо? В этой холодной и голой камере, куда солнечный свет не проникает никогда, даже по высочайшему приказу не смог бы, ответ мне представляется очевидным. Да, я был счастлив. И свободен. К тому же беспечен. Убаюкан любовью и товариществом. Ко всему прочему сознавал свою полезность: имел хорошую работу, сражался за правое дело. Все казалось простым. В больном обществе мы представляем единственный шанс выздоровления. Против снисходительности и покорности судьбе поднимаем знамя восстания. Я знал, куда иду, чего желаю добиться, от кого и какими средствами. Враги тоже мне были известны, и я срывал с них маски. Со мною рядом друзья. Разве это не подлинное счастье? Сегодня я, не колеблясь, говорю «да», даже не определяя его сути. В то время я бы помедлил с ответом. Спросил бы: «Счастье? Да нет, я слишком занят, чтобы думать об этом. Счастье, господа, это для буржуев, у нас, у пролетариев, есть теперь дела и поважней: мы должны победить фашизм».

И однако же, как теперь вспоминаю, у меня случались минуты истинного счастья, осознанные и сполна прочувствованные. Например, посещение одного семейства на севере страны, где тогда полным ходом шла забастовка. Меня принял шахтер, окруженный своими детьми. Семейство печальное, но гордое. Они пригласили меня к себе.

— Нам, правда, нечего вам предложить. У нас ничего нет.

— Ну что вы, — возразил я. — Доброе слово, какая-нибудь история — мне больше ничего не надо. Это появится в газете.

Они переглянулись, потом отец повернулся ко мне — у него было лицо замкнутого человека — и промолвил:

— Обычно мы не говорим о себе. Но вы — наш гость, и мы постараемся оказать вам гостеприимство.

Задаю вопросы, они отвечают. Как живут, как поддерживают друг друга. О болезни матери и ее кончине. Как это объединило горюющих подростков… Слушаю, делаю пометки в блокноте, и мне становится стыдно. Стыдно не испытывать голода, не бастовать. А что, если прямо сейчас сходить к кондитеру? Но боюсь, им станет неудобно. Сделаю это чуть позже.

Кондитер смотрит на меня, широко раскрыв глаза, удивленный столь большим заказом. Говорю, куда доставить купленное.

— Все это? — переспрашивает он.

— Да, все это.

Расплачиваюсь и отправляюсь на вокзал. Поезд через час. Вдруг слышу шаги. Мой шахтер садится около меня на скамейку и начинает:

— Все, что ты сделал, это… как бы сказать… шикарно.

Это его «ты» меня растрогало. Неловкий, как и я, он плохо справлялся с волнением.

— Не знал, — говорит он.

— Чего ты не знал?

— Что Дед Мороз — коммунист.

— Дед Мороз? Я еврей, товарищ. Нашего Деда Мороза зовут пророк Илия, он под видом нищего, кучера, рабочего или пахаря посещает дома, где таким людям готовы оказать гостеприимство.

— Выходит, он — коммунист?

Мы оба хохочем. И это — счастье.

Манифестация в честь Дня Республики на площади Бастилии. Народный фронт сейчас в чести. Леон Блюм и Морис Торез светятся счастьем. Они целуются. Мы вопим о своих надеждах во всю мощь наших легких. С поднятым у головы кулаком я прошествовал перед трибуной, как брат всех тружеников, кипя энтузиазмом, как и они. Шел вместе с товарищами из «Листка» и наших обществ взаимопомощи, мы шагали с высоко поднятой головой, уверенные в собственных силах: мы обязательно победим нацизм. Хоть я и не француз, но что с того? Я — часть мощной толпы, и мы саму историю несем на своих плечах. Впереди нас, и сзади, и вокруг — интеллектуалы и грузчики, виноградари и каменщики, они идут ровным, решительным шагом, они неустрашимы, готовы завоевать всю Землю, а если нужно, то и Солнце. Простите меня, гражданин следователь, из меня рвутся слова, некогда произнесенные Львом Давидовичем: «А если нам скажут, что солнце светит только для буржуазии, ну что ж, товарищи, мы погасим солнце». Нет, Лев Давидович, зачем гасить солнце? Мы повернем его в нашу сторону, это разумнее… Вдруг я вижу в толпе группу сионистов. Их экстремисты близки к социалистам. Ну да, все верно: их газета меня не трогала уже несколько недель. Снова я вспоминаю о пророке Илии: его чудеса, выходит, никогда не кончаются! И я, маршируя, выкрикивая дежурные лозунги, посылаю молчаливую молитву самому политически подкованному, самому воинственному из наших пророков, благодарю его за то, что вмешался в наши дела. А еще я думаю об отце: я благодарен ему, что он научил меня молиться и говорить «спасибо». Если бы он теперь меня признал на фото, напечатанном в какой-нибудь еврейской или румынской газете, то, скорее всего, написал бы письмо, которое порадовало бы меня.

Негласная миссия в Гамбурге: я должен вручить некую сумму денег на нужды группы, занимающейся подготовкой бегства руководителя подпольной организации. Позже я узнаю, что речь шла о депутате Брандберге, друге Розы Люксембург. Три свидания в разных общественных местах: на вокзале, в порту, на остановке трамвая номер три. Опознавательные знаки, пароли. Сначала мной занимается гарсон из кафе, потом кондуктор трамвая. В конце концов я оказываюсь в ресторане, напротив самой обычной домашней хозяйки. Следуя инструкциям, кладу мой номер «Фолькише беобахтер» рядом с собой на скамейку. Деньги — там. Дальнейшее — дело дамы. Она подменяет газету, мы едим, не торопясь, не здороваясь друг с другом: два незнакомых клиента. Она уходит раньше меня. Украдкой слежу за ней глазами. Интересно, увидимся ли мы когда-нибудь еще? Мои собеседники меняются, а вопрос остается все тот же. Вспоминаю об Инге. Она, вероятно, занимается чем-то вроде этого. Сколько времени пройдет, прежде чем ее схватят? Идея: а не съездить ли в Берлин? На один день или на ночь? Сердце бешено колотится. Нет, приказы строги и неизменны. Запрещено встречаться с прежними товарищами, тем самым подвергая их ненужному риску. Я больше никогда не увидел домохозяйку из Гамбурга. Но несколько месяцев спустя встречаю у Пауля болезненного вида сгорбленного человека. Пауль меня представляет: «Это — он». Человек жмет мне руку, долго ее не выпускает из своей ладони, повторяет: «Я обязан вам жизнью, поверьте, обязан жизнью». А у меня только одна мысль: «Вот оно, счастье!» Это когда вам обязаны жизнью.

Ну да, в Париже я был счастлив. В той мере, в какой может быть счастливым еврей-активист и вдобавок поэт.


А еще было путешествие в Палестину. Незабываемый молниеносный нырок. Я прожил его очень напряженно (сказал бы даже: религиозно), от начала до конца. И от начала до конца отец не сводил с меня глаз.

Одним серым дождливым утром Пауль позвал меня в свой кабинет:

— Тебя Святая Земля интересует? Съездить туда не хочешь?

От волнения, причины которого пока и сам не понимаю, я молчу.

— Нам сообщают о серьезных событиях, о бунтах, — говорит Пауль. — Положение сложное, запутанное. Англичане, арабы, евреи… Вокруг них интриги, заговоры; тут все: религия, политика, финансы — клубок неясных обстоятельств. Мы пока ничего не понимаем, а хочется разобраться.