Сначала он держался в стороне, не прикасаясь к ней. У него не проходило ощущение, что они здесь не одни. «Гриша, не зазорно ли заниматься любовью, когда на тебя смотрят мертвецы?»
А потом он дрогнул. Кровь загудела в висках, его затопил мощный порыв страсти. Тут можно забыть и отца, и мать, и павшего в бою офицера — он поддался зову плоти. Хотелось любить эту молодую женщину, однажды открыться ей…
«Нет, не сегодня вечером».
Я увижусь с ней завтра утром. Попрошу ее проводить меня в аэропорт. С ней мне будет удобнее, чем с Иоавом. На обратном пути в машине окажутся две вдовы. Может ли их что-нибудь связывать? Зачем там Катя, мне понятно, но мать? Почему она приехала? Что побудило ее оставить Красноград? Как ей удалось освободиться от доктора Мозлика? Гриша вновь вспоминает, как его мать и ее любовник жили в негостеприимном городе, где только ему одному были ведомы уютные местечки… Потом его мысли возвращаются к Иерусалиму с его четкими контурами, в которых нашли пристанище столько царей и преданий, Иерусалиму с его переменчивыми оттенками, с его далекими и близкими голосами. А над ним белые и серые облака отвоевывают друг у друга целые куски неба. «Но что делать с отцом? — Гриша вздрогнул. — С отцом, которому необходимо со мной говорить. А со мной? Что со мной? Со мной — ничего».
Встревоженный человек с невеселой улыбкой. Очень молодой и очень старый. Одновременно слишком грустный и столь же счастливый. Как все это понять? Фотография потрепанная, вся в пыли. Грише года три.
— Кто это, мама? — Он протянул ей книжку с фотографией.
— Где ты это нашел? Дай сюда!
Она вырвала книжку у него из рук и торопливо поставила на место, на самую высокую и самую недоступную из висячих полок, позади стопки тарелок, стаканов и кастрюлек. Гриша не может понять, почему мама так вышла из себя, он ведь не сделал ничего плохого. Книга? Он нашел ее на полу. Открыл просто так, не зная зачем, наверное надеясь найти картинки о невероятных приключениях забавных зверей и машин. Но там было только одно фото на обложке.
— Мама, этот дядя, это кто?
— Не видишь, я занята!
Гриша не мог забыть человека на фотографии. Его позу: как он, сцепив пальцы, выворачивает руки ладонями наружу… Он что-то искал, кого-то звал, рассказывал историю о диких зверях, голодных детях, о…
— Ну, мама, кто это?
— Оставь меня в покое!
Никогда еще Гриша не видел свою мать в таком плохом настроении. Обычно она с ним говорила спокойно, объясняла, что делать или говорить можно, а что — нельзя. А теперь она отворачивается от него, его избегает. Она вытирает посуду, складывает неубранную одежду и старается не смотреть на сына, которому сразу же становится не по себе, будто он в чем-то провинился.
— Что я такого сделал, мама? Я что-то плохое сказал?
— Ничего.
— Но ты сердишься!
— Я не сержусь!
Грише захотелось поплакать, хотя он все время старался унять подступающие слезы. Он сжал губы, вытаращил и без того широко раскрытые глаза, чтобы оставались сухими, и задержал дыхание. Раиса взяла его на руки.
— Я не хочу плакать, — проныл он сквозь слезы.
— Знаю, знаю. Ты уже большой мальчик, а большие мальчики не плачут.
Ему хотелось снова задать ей тот же вопрос, но он спохватился и не стал, чтобы не злить ее. Он любил маму и говорил себе, что ему повезло: она могла стать мамой другого мальчика.
— Ты должен мне кое-что пообещать, — тихо произнесла Раиса. — Обещай мне никогда не прикасаться к этой книге. А если тебя спросят, ты ответишь, что никогда ее не видел.
— Кого? Дядю на фото?
— Его. Никогда. И книгу тоже.
Тут, перестав что-нибудь понимать и догадываясь, что его тоже не поняли, Гриша принялся рыдать. Но вдруг он почувствовал, что плывет в воздухе, увидел себя сидящим на самой высокой полке с книгой на коленях, а тот самый дядя ему говорит: «Послушай, старина, тебе не стыдно так хныкать?»
— Это твой отец, — сказала Раиса.
И Гриша успокоился: «Мой папа — не такой дядя, как все остальные: мой папа — фото». Но секунду спустя он поправил себя: «Мой папа — книжка». Много лет он потом носил это открытие в самой глубине души как ценнейший из секретов.
Оставаясь один в квартире, он тайком забирался на стол, оттуда на сервант, чтобы, встав на цыпочки, дотянуться до запретной книги. И почувствовать отцовское присутствие, его теплоту. Или садился у изножья кровати, готовый спрятать томик при первой же тревоге, и с бьющимся сердцем листал его, хотя читать еще не умел. Отец обращался к нему на языке, которого он не понимал. Но ему это не было важно: он тыкал пальцем в строчки, в слова, и его охватывало счастье.
Однажды Раиса пришла неожиданно. Он подумал, что она станет его ругать, но она сняла пальто и уселась прямо на полу лицом к сыну. Казалось, ее что-то очень заботит, гораздо больше, чем обычно.
— Прости, я огорчил тебя, — прошептал Гриша. — Но я не смог удержаться… У Юры есть отец, у маленькой Наташи тоже, у Вани есть отец, и у меня тоже есть отец. Я хочу его любить, видеть, трогать…
Глаза Раисы наполнились слезами.
— Когда-нибудь ты поймешь.
— Обещаешь?
— Конечно, обещаю: однажды ты поймешь.
Она взяла книгу, открыла наугад, тихо прочитала несколько строк на идише, а потом перевела их:
Предлагаю тебе, человек,
мою память
и то, что ее питает,
мой свет
и его сумерки;
а от тебя взамен
хочу все то же,
но твое.
— Еще, — попросил Гриша, не понимая услышанного, но испытывая непонятное возбуждение. — Еще, читай еще!..
— Ты откусила от запретного плода
без меня;
ты ощутила дыхание жизни
без меня;
ты узнала меру бесконечного
для меня.
Но голодный ребенок,
жаждущий странник,
испуганный старик
нуждаются — во мне,
и я горд этим.
А ты, ты далеко.
— Это идиш, — пояснила Раиса. — Твой отец писал на идише.
— А это что?
— Это язык.
— Как русский?
— Нет. Это еврейский язык, он ни на что не похож: умеет так передавать горе и радость, как никакой другой. Это очень богатый язык очень бедного народа.
— Еще! — с горящими щеками взмолился Гриша.
Она продолжила чтение, потом закрыла книгу и сказала:
— Запомни: твой отец поэт.
— А что это такое?
— Это значит, твой отец был поэтом; поэты — это те, кто живет в настоящем времени.
— А это что значит?
— Это значит, что… твой отец не был похож на других людей. Он жил, мечтал, страдал, любил иначе. Для него жизнь была песней. Он думал, что слова могут всё.
Гриша захлопал в ладоши:
— Люблю, когда ты читаешь. Так и хочется открыть окошко и кричать: «Подходите, послушайте песни моего папы!..»
— Не надо, — тихо произнесла Раиса. — Нельзя об этом говорить.
— Почему?
— Потому, что это опасно.
— Для моего папы?
— Да нет же. Твой отец умер…
— Умер? Мой отец? Разве так может быть, ведь он поэт? Ты же сама сказала, что поэты живут в настоящем времени. Всегда живут.
— Да, я так и сказала.
— Тогда как же?
— Они мертвы, но из жизни не уходят, остаются.
— Нет, мама, мой папа не мертвый. Он — книга, а книги не умирают.
Раиса, с головой погруженная в свои мысли, посмотрела на ребенка с таким состраданием, что это его буквально потрясло.
— Не надо так грустить, мама. Я тебя люблю. Так же, как его. Так же, как ты его любишь. Ведь ты его любишь, правда?
Глаза Раисы потемнели, зрачки стали огромными. Гриша испугался:
— Что с тобой, мама?
— Ничего, ничего.
— Скажи, я хочу знать.
— Ты еще очень маленький. Слишком маленький, чтобы что-то понять.
В ее голосе, во взгляде Гриша различил какую-то дрожь и в замешательстве умолк. Почувствовал, что откуда-то надвигается угроза. Его комната ему больше не принадлежала, игрушки — тоже: кто-то хотел разлучить его с матерью, как уже разлучил с отцом. Мир был полон воров, тех, кто крадет души, убивает поэтов и рвет книги. В таком мире сироты живут одиноко, без родных и близких.
Завещание Пальтиеля Коссовера
С вашего разрешения, гражданин следователь, я хотел бы прежде, чем начать — а начну я с конца, так как чувствую: он близок, — выразить вам благодарность.
Вы любезно согласились дать мне разрешение и здесь заниматься своим профессиональным делом. Вы даже предложили мне тему: «Напишите книгу о собственной жизни».
И вот, благодаря вашему благорасположению, я пользуюсь привилегией, которая в нашей традиции дается одним праведным. Им сообщается о приближении смерти. Чтобы они оказались в силах дожить до нее, а особенно чтобы подготовиться, привести в порядок свои дела. И мысли. И воспоминания.
А буду ли я «праведником»? Конечно, я шучу. Превращусь ли я в него в ваших глазах или как минимум благодаря вам? Этот религиозный термин здесь, как мне представляется, самым забавным образом уместен, ибо разве наши отношения, гражданин следователь, не эволюционировали с самого начала под влиянием некой религии? Вы призывали меня «покаяться», «признаться, как на исповеди», «очиститься», «искупить», «загладить вину», заслужить «прощение», стать достойным «спасения» — все эти действия имеют религиозную подкладку. Священник вы или инквизитор, но вы служите Партии, чьи свойства уже из разряда божественных: она великая, героическая, всемогущая и несущая мир, непобедимая, всеведущ…
Если время мне позволит, гражданин следователь, я когда-нибудь к этому еще вернусь. А сначала о признаниях.
Тысячу раз вы меня допрашивали о тех обстоятельствах содеянного, которые мне вменяются в вину. И столько же раз я отвечал вам, что ваше обвинение разваливается на ходу.
Сегодня в качестве благодарного ответа на вашу услугу имею честь вам сообщить, что я уже так не думаю: я признаю, что виновен. Не по всем пунктам, не по тем, что касаются еще каких-то людей, кроме меня, а только в том, что для меня — а значит, и для вас также — имеет чисто символическую ценность.