Было похоже на бред: он видел оживленные и шумные улицы там, где царили смерть и разруха.
Наша дивизия расположилась в деревеньке в десяти километрах от города и окопалась там в предвидении немецкого контрнаступления, которое, как мы полагали, не заставит себя ждать. Фронт отходил, однако наш командующий, генерал Колпаков, получил от Ставки разрешение усилить оборону наших позиций, пока не придет подкрепление. Мы получили несколько дней передышки, когда ночью можно было наконец выспаться.
Лебедев расположился в самом Харькове, а я — у деревенской крестьянки. Но я не жаловался: я ел лучше, чем мои начальники. Одетая во все черное бравая бабуся, у которой я жил, относилась ко мне, как к своему сыну, пропавшему без вести во время сдачи города в октябре сорок первого. С ней оставался только умственно отсталый внук. Вечерами я расспрашивал ее о том, как они жили во время оккупации. Она рассказывала, пока не засыпала, а я до утра не смыкал глаз. От сотни тысяч евреев, которые жили, работали, учились и учили в Харькове, почти никого не осталось. Я боялся, что погибшие соплеменники придут навестить меня во сне.
Я ходил по городу в поисках своих родственников. Расспрашивал их старых сослуживцев, партизан, тех, кто прятался по подвалам, агентов безопасности — безрезультатно.
Тогда я один, без спутников, отправился в Дробицкий Яр. Там немцы уничтожили от пятнадцати до двадцати тысяч евреев. Я хотел выплакаться, но слез не было. Слова тоже не шли из горла. Однажды, подумалось мне, я еще прочту над ними кадиш. Но не сейчас. Как-нибудь попозже.
Я приходил туда каждый день, на час, на два. Это место притягивало меня. Там я чувствовал себя среди своих. У себя дома. Но что я мог им сказать? И все же… Чтобы прочитать кадиш, надобно десять человек. Как их собрать? Не попросить ли Лебедева помочь?
— Когда тебе понадобится, помогу, — откликнулся он.
Итак, понял я, это можно сделать. Но когда?
Я побывал всюду, где что-то продавали с рук и покупали. Там стояли люди в лохмотьях… И торговали невесть чем… Пустыми коробками, чинеными-перечинеными вещами, которые вряд ли еще можно носить. Словно в каком-то трагифарсе. Кто-то даже смеялся, и я спрашивал себя, кому тут может быть весело?
Однако настал день, когда мы должны были двинуться дальше. Колпаков приказал выступать в два часа дня. Но противник уже в одиннадцать яростно атаковал нас. Дивизия храбро оборонялась, потеряла несколько танков и вынуждена была отступить: мы могли попасть в окружение. Лебедев спасал свой госпиталь, а про меня забыл. Раненный в голову, я лежал в беспамятстве на дне снарядной воронки. Потом проснулся в каком-то темном и промозглом погребе. Кровь текла у меня из глаз, носа, изо рта. Боль ритмично билась в висках. Запаниковав, я попытался приподняться, сориентироваться, выяснить, куда я попал. А мои товарищи? Где они? Я уловил чье-то дыхание и прошептал: «Кто тут?» По хриплому нечленораздельному звуку, раздавшемуся в ответ, я сообразил, что это несмышленый внук бабуси, у которой я ночевал. Я попросил его подойти, но он не отозвался. А все же оттого, что я не один, стало как-то легче на душе. Потом открылась дверь. Вошла бабушка, опустилась возле меня на колени и едва слышно принялась рассказывать: «Да смилуется над нами Господь. Наши ушли. А те снова взяли деревню. Ну я тебя и отнесла в погреб. Внучок помог. Если бы они нашли тебя там, то сразу бы прикончили. А если тебя здесь найдут, убьют нас всех». До меня ее голос доходил словно издалека, через другие голоса и звуки, и я уже смирился с мыслью, что не увижу великого дня победы, умру, как и те евреи, убитые в Дробицком Яру, и даже не как они, не как еврей, а просто как русский пленный, так что никто не узнает, кто я таков, никто не придет прочесть надо мной кадиш. «Ты уж постарайся быть поосторожней, — упрашивала меня старушка. — Я-то их знаю: они нипочем не уймутся. Будут обыскивать дома, с собаками облазят все развалины, начнут хватать всех подозрительных, платить доносчикам, мне ли их не знать…»
— Так ты будешь поосторожней?
Я не отвечал. Меня мучил один насущнейший вопрос: когда все это случилось? Старуха утолила мое любопытство:
— Сегодня утром. Они напали на нас еще до полудня. Это было, как буря. Теперь все начинается сызнова.
— А Харьков? Кто в Харькове, бабушка?
— Да не знаю, милок, не знаю. Надеюсь, что наши. Ведь Харьков — большой город, нельзя его отдавать. Это не то что наша деревенька, зачем жертвовать молоденькими солдатами ради такой малости? Не возьмут сегодня, отберут завтра. Не веришь?
— Да верю, бабушка, верю. Я тоже так думаю…
На самом деле я так не думал. Я вообще ни о чем не думал, кроме как о смерти.
Старушка протянула мне крынку теплой сладковатой воды. Я отхлебнул несколько глотков. А из ран все шла и шла кровь, жизнь явно угасала, и на сердце наваливалась тяжесть.
— Уж не знаю, как это выходит, — причитала старушка, — но теперь наша деревенька кажется побольше иных городов. Столько крови здесь пролилось! Столько ребят полегло… Пять раз ее захватывали, а потом отбивали. Людей положили страсть сколько. Разве кто будет так драться за какую-то малость?
— Ты права, бабушка, там, наверху, вашу деревню считают стратегически очень важным пунктом, — заверил я, чтобы сделать ей приятное. Однако на самом деле я никогда раньше не слышал названия этого села.
Старушка между тем постановила:
— Останешься здесь. Мы с Митей за тобой присмотрим. Только будь поосторожней. А нам пора уходить. Сосед может зайти. Нужно, чтобы он застал нас в дому.
Я провел в этом подвале трое суток. Я бредил от лихорадки и боли, кусал пальцы, чтобы не стонать. Время от времени ко мне приходил Митя, приносил теплой воды и вареную картофелину, садился рядом и тихо повизгивал, как побитая собака. Был ли он действительно умственно отсталым? Я так не думал. Скорее всего, хитрая бабушка таким образом оставила мальца при себе. Он меня понимал… Вообще, уверен, он много чего понимал. Если я просил его принести мокрое полотенце, он делал вид, что не понял. Но через часок являлась старушка с мокрой тряпицей и протирала мне лицо, приговаривая: «Я вот подумала, что это тебе не повредит». Я ее благодарил, уверял, что если мы выиграем войну, то только благодаря таким людям, как она. Она возражала:
— Не говори глупости, воюют наши солдаты, они сражаются геройски, это ихнее дело, а не старух вроде меня.
Во время моего одинокого лежания у меня появился еще один посетитель: по погребу прогуливался кот. Сначала он побаивался меня, но постепенно убедился, что я не могу двигаться. Я его не гнал, не кидал в него сапогом. Вот тогда он, видимо, сказал себе: «Этот тип прячется, он беглец. Значит, я могу все себе позволить…» Да, по правде говоря, он все себе и позволял: этот местный котище сделался антисемитом. Он то грыз мой сапог, то прыгал мне на живот и спрыгивал оттуда в поисках иной, более заманчивой траектории для нового прыжка. Поганец всячески показывал, что меня презирает. А я его ненавидел. Больше всех на свете. Он об этом догадывался и всячески отравлял мне жизнь. Кусал меня за ухо, прицеливался к моему затылку, потом взялся за лицо. Я с трудом сдерживал слезы, наворачивающиеся от ярости и бессилия.
Я пожаловался старухе:
— Боюсь закрыть глаза: поганый кот, того и гляди, загрызет меня.
— Хочешь, чтобы я его удавила? — спросила она. — А от него, милок, большая польза. Ты ведь у меня не единственный жилец: тут еще мышей и крыс полным-полно.
— Бабушка, он с ума меня сведет! — не унимался я.
В конце концов Митя запер его в сарае. И вовремя: я совсем доходил.
Поэтому когда наши снова взяли деревню и Лебедев меня приметил (на этот раз потому, что в его новом госпитале я сразу оказался на операционном столе), он поначалу решил, что я спятил: я говорил только о котах, я их проклинал, обвинял во всевозможных грехах, называл убийцами, каннибалами, варварами. Мой друг Лебедев, знавший столько всего, так и не смог мне объяснить, почему коты невзлюбили поэтов и евреев.
Меня отвезли в Харьков, а в деревеньку, где был ранен, я вернулся позже, уже после победы. С сжимающимся сердцем постучался в дверь к бабушке Калиновне, спрашивая себя, жива ли она еще? Открыла. Дряхлая, ко всему безразличная. Я обнял ее, всучил юбку, купленную на черном рынке, поцеловал поредевшие седые волосы, синеватые высохшие руки.
— Поплачьте, — уговаривал я ее, — вам полегчает.
Но она лишь трясла головой, слез не было.
— А где Митя? — Я поискал его взглядом. Парня не было ни в комнате, ни на кухне. Старушка все еще мотала головой без слез. — Так где же Митя? — спросил я снова. И тут она перестала сдерживаться — разрыдалась.
Мити уже не было. Отважного маленького немого унесла война. По словам бабушки, сразу после того, как меня увезли, немцы вернулись и стали лютовать куда сильнее, чем раньше. О Мите она говорить не хотела, чтобы не терзать меня ужасами, и, улыбаясь сквозь слезы, завела речь о коте. Мне было грустно смотреть, как она говорит и смеется одновременно. Я предложил пожить вместе с ней неделю или год, но она отказалась. Сказала: «Твое место не здесь», и черты ее заострились, она не желала давать волю чувствам, но мы оба в тот миг подумали о Мите, беззащитной жертве образованных, культурных людей.
В госпитале и в тыловых частях меня продержали до выздоровления. Я успел за это время влюбиться в Татьяну, в Галину и в медсестру, которую все, не знаю почему, называли «Святая». Затем я вернулся в 96-ю дивизию, которую доукомплектовывали перед штурмом Карпат. Явился в свою роту и попытался разыскать военного хирурга Лебедева. Какой-то сержант ответил:
— Такого не знаю.
— Но это главный хирург…
— Сказано тебе: не знаю.
У домика, где остановился командир дивизии, я наткнулся на медбрата, одного из старослужащих.
— Рад тебя видеть, Пальтиель Гершонович! — воскликнул он.
Мы обнялись. А потом он мне рассказал о переменах, происшедших в нашем хозяйстве…