— Выучи эти слова: сегодня они навевают сон, но завтра ты их заставишь звучать, и они запоют.
Постепенно я приспособился к ритму такого существования: днем плакал, вечером улыбался. Так продолжалось два года. Два года подавленных печалей и приступов ярости; двадцать две буквы алфавита встречали меня с вызовом, но я, скрепя сердце, их все же укрощал.
Когда я ушел от реб Гамлиэля к более ученому наставнику, то вскоре понял, что не вполне освободился от страха: тот словно прилип к коже, стал частью моей жизни. И еще я понял, что так чувствую не я один: даже мои родители еще несли на себе его отпечаток, а также их друзья, евреи на улице, в квартале — все увязали в страхе. Боялись, конечно, не реб Гамлиэля, но окружающего нас мира, чьи неясные угрозы заставляли содрогаться и самого грозного наставника.
Одно воспоминание: вечер Нового года, меня отправили домой еще до дневной молитвы «минха», я спрашиваю у матери, в чем дело. Она объясняет: с сегодняшнего вечера до завтрашнего утра запрещено изучать священные тексты. Почему? Она этого не знает. Набравшись смелости, я обратился к отцу, который знает все.
— Этой ночью, — отвечал он, — над нами проходит проклятье. Лучше не показывать ему наши тайные сокровища.
Позднее я узнал, что на всех христианских землях в эту ночь враги евреев преследуют их на улицах, чтобы наказать именем Господа и Его любви к ним; а потому считается более разумным не посещать в этот день ни школу, ни Дом молитвы и учения: осторожность велит евреям не выходить на улицу.
Я рос, созревал и понимал все яснее: быть евреем в христианском мире — значит познать страх и к нему приспособиться. Бояться надо неба, а плюс к тому — людей. Бояться жить и страшиться умереть, бояться всего, что дышит за твоей стеной, и того, что затевается с той стороны. Над всеми нами тяготел непроясненный страх, каждый боялся неведомо чего. Иногда опасение принимало определенную форму, угроза становилась явной. Так, я имел случай пережить от начала до конца мой первый погром и выжить. В каком возрасте? Уже не помню. Знаю только, что это случилось еще до Первой мировой войны.
В тот день мой отец с перевернутым лицом неожиданно появился в классе, отвел учителя в угол и там сообщил ему какую-то новость. Что дело плохо, стало тотчас ясно, так как учитель решил на один день закрыть хедер. При этом он вздыхал:
— О Всевышний! О Бог Авраама, Исаака и Иакова, смилуйся над их чадами, ведь они и Твои, смилуйся над ними.
Сбитые с толку, мы уставились на него. Столько свободных часов, какой подарок! Мы уже готовы были возликовать, но тут мой отец вернул нас на землю:
— Отправляйтесь домой, бегите быстро и, если Всевышнему будет угодно, возвращайтесь завтра.
Я взял его за руку и почти бегом последовал за ним. Никогда не видел, чтобы он так спешил. Мама была во дворе с веником в руках: она начинала готовиться к Пасхе. Заметив нас, она мигом все поняла и свободной рукой зажала рот, чтобы оттуда не вырвался крик ужаса.
— Где девочки? — спросил отец.
— Дома.
— Пусть остаются дома. Скажи им, чтобы никуда не выходили. — И добавил: — Я велел закрыть школу.
— А магазин?
— Тоже закрыл. Надо закрыть всё.
По виду мамы не скажешь, что она удивлена: у нее это был не первый погром.
Время близилось к полудню. Стоял великолепный апрельский день. Деревья в цвету — праздник запахов и разноцветья. Голубое небо с белыми полосками облаков. Золотое солнце, обещающее все блага мира. В отдалении — радующие прохладой рощи. Спокойная блистающая река. И посреди этого — короткое, жестокое, варварское слово, взрывающееся как женский вопль или ор толпы, которую рубят шашками, похожее на тело со вспоротым животом и на пробитый череп. Да, гражданин следователь, наступал, вероятно, полдень. Один из тех весенних полдней, когда человек чувствует, что проживает эти минуты в согласии с Творением, а Белев был красив… Той красоты Белева, того спокойствия будущего Краснограда я никогда не забуду.
Мне не забыть ничего из событий того дня.
Отец позвал старшую дочь Машу:
— Хочешь для меня кое-куда сходить?
— Конечно, отец.
— Не боишься?
— Нет, отец. В любом случае женщине не так опасно. Что надо сделать?
— Сбегать в молельню и велеть ученикам, которые не из города, прийти к нам, если они не знают, где схорониться.
Маша ушла и вернулась с тремя молодыми людьми, один из них потом по прихоти случая стал ее мужем.
Стоя в спальне — мне там помнится старая картина, изображавшая Стену Плача, — у двух кроватей, разделенных ночным столиком, отец рассказал свой план:
— У нас в запасе пять или шесть часов, воспользуемся ими с толком. Главное, не сходить с ума. Все будет хорошо. Если Господу угодно, мы переживем это испытание и выйдем целыми и невредимыми.
— Что вы намерены предпринять? — спросил будущий Машин муж. — Возвести баррикады? От чего они спасут? Вы действительно полагаете, реб Гершон, что запертые на замок двери остановят убийц?
— Приготовимся умереть как добрые иудеи! — вскричал его друг по имени Сендерл, худой подросток с лихорадочно горевшими щеками. — Будем достойны наших предков!
— У вас есть план? — спросил третий ученик. — План, как остановить убийц?
Мой отец терпеливо выслушал их, поглаживая короткую ухоженную бородку. Ответил не сразу. Помолчал, подумал и, наконец, произнес:
— Что до убийц, мои дорогие, один Господь может их остановить и остановит. Или обезоружит. Или поразит их слепотой и глухотой. Как некогда в Египте… Кто мы такие, чтобы давать Ему советы? Он знает, как взяться за дело. А вот что касается нас, послушайте… Если небеса нам помогут, мы сделаем вот что…
Далее мы распахнули все шкафы, разбросали по полу посуду, столовое серебро и одежду, чтобы создалось впечатление, будто, объятые паникой, мы пустились в бегство. Подготовив эту мизансцену, мы маленькими группами и поодиночке вышли во двор и перебрались в сарай. Отец поднял одну доску, и мы спустились вниз по узенькой лестнице. Сойдя по ней вслед за нами, он осторожно пристроил доску на место. В сумраке я различил старые балки и мебель в паутине. Отец, взмокнув от усилий, стал стаскивать все это к тому месту, где мы спустились, а прочие помогали ему, как могли. Наконец он вытер пот со лба:
— Если Богу будет угодно, враг нас не увидит; доверимся Спасителю, дети мои.
Враг, враг… я пытался его представить себе. Египтяне времен фараонов. Грабители на службе у Амана. Крестоносцы в тени икон с лицами, искаженными ненавистью. Враг не меняется. Евреи — тоже. И Господь неизменен, слава Создателю.
Несколько солнечных лучей пробили себе дорогу в наше убежище. Инстинктивно мы отстранились от них: если солнце может нас обнаружить, то и врагу будет легко нас разглядеть. А как бы хорошо сделаться невидимыми…
Если Богу будет угодно, возможно все… «Если Богу будет угодно» — только эти слова мы и слышали от нашего отца. Уж он-то доверял Всевышнему. Хранил в себе убеждение, что Господня воля не ведает преград. Но как определить, чего Создатель желает, а чего — нет? Ведь если, предположим, враг нас обнаружит, значит, Бог этого хотел? Бесконечные вопросы колотились в моей детской головке, но я не имел права их задавать. Надо было молчать. Даже дышать бесшумно, навострив уши и укрываясь под защитой тишины. В то время я еще не знал, гражданин следователь, что и молчание может превратиться в пытку. Я над этим начал задумываться всего лишь несколько недель, или месяцев, или несколько вечностей назад, когда вы сочли уместным запереть меня в изоляторе. О молчании как источнике потенциальной опасности и гибели. Густота молчания, пресс тишины, сила ее давления — теперь мне ведомо, что это такое. А вот там, в пыльном белевском убежище, я не оставался один. К тому же там враг был действительно врагом.
Помню, как из тишины воздвиглась стена, разделявшая два лагеря. Помню, что молчание преодолевало собственные границы, становясь вездесущим, чем-то похожим на Бога.
Наш квартал можно было бы описать как место, где прошел ураган или случилось землетрясение. Заброшенные улицы. Закрытые ставни, задернутые занавески. Ночь в середине дня. То там, то здесь лениво прошествует кошка, за которой следят тысячи невидимых глаз. Заржет лошадь — и тысячи ушей прислушаются, и тысячи грудных клеток вдохнут воздух, и тысячи голов готовы будут треснуть от боли, как, например, моя.
А часы текут, долгие, весомые. Изматывающие. Ожидание катастрофы, близость бедствия, вы знаете, что это такое, гражданин следователь? Что такое ожидать побоища — известно ли это вам, который не ждет никогда и ничего?
Мама раздает нам бутерброды, которые она, не знаю как, успела приготовить и засунуть в клеенчатую сумку: трое учеников были единственными, кто их отведал. Отец к ним не прикоснулся. Я — тоже.
Позже нас покинуло солнце, словно ушел друг. Отец прошептал: «Время читать вечернюю молитву».
Люди прочли молитву такими тихими голосами, что я не расслышал ничего. Настала полная тьма, и я прикасался к материнской руке, чтобы удостовериться, что мама все еще рядом.
— Пальтиель! Читай «Шма Исраэль»! — одним выдыхом приказал мне отец. — То, что враг близко, не дает тебе права отдаляться от Бога!
Я подчинился. Эту молитву я знал наизусть, потому что читал ее каждое утро и каждый вечер. Реб Гамлиэль утверждал, что она отгоняет демонов. Пришла пора это проверить.
Вдруг мы застыли. На еврейский квартал надвигались странные звуки, рожденные, или, скорее, выдавленные из себя тишиной. Мое — а может, отцовское — сердце билось так громко, что могло разбудить целый город. Неизвестность пожелала нам открыться, неизвестные явились овладеть моим воображением и заточить его в темницу. Сейчас мне предстояло узнать, на что способны люди. Их безумие собиралось вторгнуться в наш мирок, безумие мрачное и полное ненависти, дикое, жаждущее крови и убийства. Приближалось оно медленно, крадучись, рассчитанными шажками, как свора хищников обкладывает свою уже объятую ужасом, а потому заранее обреченную жертву.