Завет Марии — страница 10 из 12

А потом, в последний час, когда толпа начала расходиться и люди спускались с холма, уже не было времени думать. Не было времени смотреть по сторонам, пытаться отвлечься, В этот последний час муки того, кто висел на кресте под палящим солнцем, с гвоздями в руках и ногах, дошли до предела, он вскрикивал и с трудом ловил ртом воздух. А мы все ждали, сознавая, что конец близок, смотрели на его лицо, его тело, и не понимали, знает ли он, что мы рядом, пока, уже перед самым концом, он не попытался открыть глаза и сказать что-то. Никто не смог расслышать его слов, произнесенных с огромным усилием и все же слишком тихих. Он сделал это, чтобы мы знали: он еще жив. И, как ни странно, несмотря на его боль, несмотря на его унижение, я, хоть до того так страстно желала, чтобы все скорее кончилось, теперь этого не хотела.

Под конец наш страж, его последователь, тот, что приходит ко мне сейчас, платит за все и помогает мне, сказал, что, как только он умрет, нужно сразу уходить, что другие омоют и похоронят его тело, что с противоположной стороны холма есть тропинка, и, если мы уйдем по ней по одиночке, он поможет нам скрыться. Но даже если нам удастся уйти, сказал он, за нами все равно будут следить, нас будут искать, поэтому нам придется идти по ночам, при свете звезд и луны, а днем — где-то прятаться. Когда он говорил, я смотрела ему в лицо и видела то же, что я вижу сейчас: не печаль, не сожаление, не беспокойство, а холодный расчет, как будто жизнь — это дело, которое надо сделать, как будто наше земное существование необходимо тщательно продумать и точно следовать плану.

— Он еще жив, — сказала я ему. — Еще жив. Я буду рядом, пока он не умрет.

Я бросила взгляд на тех людей неподалеку и заметила, что Марка с ними нет, и нет того человека, который следил за мной. Я озадаченно оглянулась, чтобы понять, где они: уходят или подошли к другим. И увидела, что оба они говорят с человеком, который был на свадьбе в Кане — с душителем, и показывают на меня, Марию и нашего провожатого, выделяя нас из толпы. Душитель смотрел и спокойно кивал, запоминая каждого из нас. Позже, много лет подряд, я убеждала себя, что приняла такое решение из-за Марии, когда поняла, что это я привела ее сюда и теперь из-за меня ее задушат. Я помню, как Марк говорил мне, что этот человек умеет душить совершенно беззвучно, не оставив следов. Но на самом деле, когда я подбежала к нашему провожатому и сказала, что надо скорее уходить, как он и предлагал, по одному и тайком, а потом идти как можно быстрей, по ночам, туда, где мы будем в безопасности, я думала вовсе не о том, что молчаливый душитель может убить Марию, не о том, как тело ее будет извиваться, пытаясь вырваться из цепких пальцев, ломающих ей шею. Я думала о себе, пыталась спастись сама. Внезапно меня охватил страх, непереносимый страх, и я почувствовала, что теперь опасность угрожает мне, что она ближе, чем была все эти часы.

Только теперь я могу в этом признаться, только теперь я могу позволить себе это сказать. Многие годы меня утешала мысль, что я очень долго пробыла там и очень страдала. Но настала пора сказать, произнести эти слова: несмотря на ужас, несмотря на отчаяние, на крики, несмотря на то, что его сердце и плоть родились из моего сердца и плоти, несмотря на всю мою боль, которая навсегда осталась со мной и никуда не исчезнет до самой смерти, — несмотря на все это, боль была его, а не моей. И когда возникла опасность, что меня утащат и задушат, моей первой и последней мыслью было: бежать. В эти часы я была совершенно беспомощна, но, хотя мое горе становилось все сильней, хотя я ломала руки, бросалась ко всем и в ужасе следила за происходящим, я все же знала, что буду делать. Как и сказал наш провожатый, я оставлю его тело другим, пусть его обмоют и похоронят другие. Если будет нужно, я оставлю его умирать в одиночестве. Так и случилось. Когда я подала знак, что согласна, Мария ускользнула первой, а мы краешком глаза следили, как она уходит. На крест я больше не взглянула. Может быть, я уже достаточно насмотрелась. Может, было правильно спастись, раз была такая возможность. Но сейчас я так не думаю. Все это было неправильно. И теперь я скажу, потому что должна сказать: я поступила так ради собственного спасения. И ни по какой другой причине. Я видела, как наш провожатый исчез, и притворилась, что ничего не заметила. Я направилась к кресту, будто бы хочу сесть у его ног, ломая руки, и ждать, когда наступит конец. А потом зашла за крест. Сделала вид, что кого-то — или что-то — ищу, может, укромного места, где облегчиться. И вслед за нашим провожатым и Марией спустилась по другой стороне холма и пошла медленно, потихоньку, все дальше и дальше.

Мне снилось, что я осталась. Мне снилось, что я держала истерзанное тело моего сына, залитое кровью, а потом омытое, что в это время он снова был со мной, что я касалась его тела и дотрагивалась до его лица, прекрасного и измученного. Я касалась ран от гвоздей на руках и ногах. Я вытащила шипы из его головы и омыла кровь с волос. Они оставили меня с ним, и с Марией, и с нашим провожатым, и с другими, пришедшими встретить конец вместе с ним, подвергавшими себя опасности, чтобы показать свою веру в него. Да, нас оставили с ним. Когда жестокое дело было сделано, когда человек, распятый на фоне неба над холмом, умер, и весь мир знал об этом, палачам не за чем было задерживаться. Они ушли поесть, выпить, получить свою плату. Тогда холм, на котором недавно жгли дымные костры и шумела злобная толпа, стал местом тихого плача. Мы обнимали и гладили его тело, очень тяжелое и одновременно невесомое, обескровленное, почти совсем белое — как мрамор или слоновая кость. Тело уже начинало коченеть, но какая-то часть его самого, что-то, что он передал нам в последние часы, что-то, что родилось из его страданий, парило в воздухе, нежное и успокаивающее.

Так мне снилось. Иногда сны продолжались и днем, когда я не спала: я сидела и чувствовала, что держу его в объятьях, держу его тело, в котором больше нет боли, и моя боль, которая была частью его боли — его и нашей общей — отступает. Все это легко представить. Но то, что случилось на самом деле, представить невозможно, и мне придется признать это сейчас, в эти месяцы, оставшиеся мне до смерти, а иначе подлинные события превратятся в сказку, полную яда, как бывают полны яда яркие ягоды, низко висящие на деревьях. Не знаю, почему мне так важно сказать правду — себе самой, среди ночи, почему так важно, чтобы слова правды прозвучали хотя бы раз. Ведь мир — это тишина, и ночное небо без птиц — это тихая бесконечность. И никакие слова ничего не изменят в ночном небе. Они не сделают его более светлым или менее загадочным. И дню тоже нет дела до слов.

Я говорю правду не потому, что от этого ночь станет днем или дни станут бесконечными и прекрасными в утешение нам, старикам. Я говорю правду просто потому, что могу это сделать, потому, что случилось так много, и потому, что у меня может не быть другой возможности. Может быть, скоро я снова начну воображать, что в тот день не убежала с холма, а держала его обнаженное тело в своих объятьях, может быть, скоро этот сон, который так понятен мне и так реален теперь, заполнит все вокруг, и изменит само прошлое, и станет тем, что было, тем, что должно было быть, тем, что, я видела своими глазами.

На самом деле было вот что. Они бежали, поддерживая меня с двух сторон, и я вдруг поняла, что никакого плана у нашего провожатого нет. Он так же не знал, что делать, как и мы. Вернуться в город мы не могли. У него было немного денег, но никакой еды. Меня пронзила мысль, что он торопил нас уйти, лишь бы спастись самому, и что великолепный план моего спасения появился позже и вовсе не был главной целью с самого начала. Гости, приходящие ко мне теперь, стараются связать все воедино, сплести узор, придать всему смысл и просят меня помочь. Я помогу им, как уже помогала, но не теперь. Теперь я знаю, что все делалось наугад, как придется, и в пути случалось такое, о чем даже теперь я не хочу вспоминать. Я знаю, что в эти дни мы делали ужасные вещи, потому что были в отчаянии. Мы крали одежду, потому что нужно было что-то надеть, и я украла обувь, потому что нужно было во что-то обуться. Денег мы не брали и никого не убили. Надеюсь, что не убили, но многого я не видела. Мы старались идти как можно быстрее, иногда нам нечего было есть, а иногда мы чувствовали, что нас выследили, за нами погоня. Когда от нас требовали объяснений, мы отвечали, что со мной дочь и ее муж, и мы путешествуем без поклажи и пешком, а не на ослах, потому что мой сын ушел вперед с караваном и всеми нашими вещами. Эта ложь не так важна, а может, и остальное, что мы делали по пути, не так важно, но все же я не уверена.

Трудно понять другое — почему так важны наши сны. После того что случилось на холме, мы двигались в основном по ночам, а не днем, особенно первое время, поэтому то, что происходило во сне, не дает мне теперь покоя — еще больше, чем тогда. Странно, но теперь кажется неважным, что мы напали на одиноко стоящий деревенский домик, уязвимый, ни в чем не повинный, и забрали еду, одежду, обувь и трех ослов, которых вскоре отпустили, а наш провожатый связал хозяина, его жену и детей, запугал их, чтобы они не преследовали нас. Мы все это видели своими глазами. Я надела эту обувь и одежду, и мы двигались быстрее на их ослах. Все это было.

А еще был сон: нам с Марией приснилось одно и то же. Когда мой муж был жив, мы с ним видели разные сны, хотя ночью лежали рядом и часто касались друг друга. Сон у каждого свой, как и боль. А в те дни мы были в отчаянии, порой голодали, задыхались от быстрой ходьбы, мучились от постоянного страха: мы с Марией поняли, что наш провожатый не знает, что делать, что ведет нас к воде, к морю, и полагается на случай, и с каждым днем, если нам не удастся найти корабль или какое-то убежище, все меньше надежды, что нас не поймают. Мы с Марией не расставались и на миг. Поддерживали друг друга, когда шли, спали, обнявшись, согревая и охраняя друг друга. Мы обе знали, что если нас поймают, то убьют, забросают камнями или задушат, а тела оставят гнить. Мы почти не говорили с нашим провожатым и с трудом скрывали свое презрение к нему, охваченные страхом, что нас поймают, страхом, что этот человек, ни к чему не способный, но с огромным самомнением, заманивает нас в глушь и что скоро мы умрем от голода и измождения.