Завет Марии — страница 8 из 12

Мария заспорила с ней, сказала, что что-то должно случиться, и все решения и предсказания не будут иметь значения, что пришел конец света и эти дни будут последними и, одновременно, — началом чего-то нового. Ее слова дали мне надежду, что мы сможем убежать, неважно куда. Я представила, как веду своего сына сквозь толпу, кроткого, смирного и почему-то испуганного, как он тихо идет, опустив глаза в землю, а его последователи разбежались. Но Марфа стала настаивать, что священники позаботились, чтобы на площади были их люди, которым приказано требовать освобождения вора Вараввы, и они так и поступят. Моего сына не освободят.

— Его уже схватили, — сказала Марфа. — И уже решили, что с ним делать.

Теперь они неотрывно глядели на меня, боясь произнести еще невысказанное слово.

— Ты имеешь в виду, распять его? — спросила я.

— Да, — сказала Марфа. — Да.

И снова заговорила Мария:

— Но это будет началом.

— Чего? — спросила я.

— Новой жизни, — сказала она.

Ни Марфа, ни я не обратили внимания на эти слова.

— Можно ли что-то сделать? — спросила я у Марфы.

Теперь в замешательстве были обе. Марфа кивнула на дверь комнаты, где лежал Лазарь.

— Спроси у брата. Сестра права. Близится конец мира, — сказала она. — Или конец мира, известного нам. Случиться может все что угодно. Ты должна идти в Иерусалим.

* * *

В Иерусалиме мы остановились в каком-то доме. Мне было странно смотреть на людей, слышать, как они разговаривают между собой, ведь я никогда не перемолвлюсь с ними словом, никогда их не узнаю, хотя мы ничем не отличаемся, по крайней мере внешне: ходим по одной земле, говорим на одном языке. Но в то же время между нами нет ничего общего, никто из них не догадывается о моих чувствах и не может их разделить. Мне казалось, что мы с ними из разных миров. Мне удивительно было, что я изнемогаю под тяжким бременем, а его никто не видит, что в глазах незнакомых людей я выгляжу совершенно обычно, что вся тяжесть — внутри.

Я поняла, что в доме, где мы остановились, было множество его последователей, еще остававшихся на свободе, и что Марии велели привести меня сюда. Она уверяла, что здесь я в безопасности, что дом надежный, хотя мне так не казалось. Я спросила, откуда она это знает, в ответ она улыбнулась и сказала, что будут нужны свидетели.

— Кому? — спросила я. — Для чего?

— Не спрашивай, — сказала она. — Верь мне.

В первую ночь один из тех, кто много лет назад приходил к нам в дом в Назарете, запер нас на ключ. Он смотрел на меня холодно и с подозрением.

Мой сын был уже под стражей, уже в тюрьме. Он дал себя схватить, и, проведя много часов среди его последователей, я поняла: они считают, что все идет как надо, что события эти — часть великого избавления, совершающегося в мире. Я хотела спросить их, значит ли это, что его не казнят, что его отпустят, но все они, и Мария тоже, теперь говорили одними загадками. Мне стало ясно, что ни на один вопрос не будет прямого ответа. Я снова оказалась среди безумцев, мятежников, заик, припадочных, перевозбужденных, задыхающихся от волнения — понять их было невозможно. Среди них я заметила нескольких предводителей: к их словам прислушивались, при них все замолкали, их места были во главе стола, им не было дела до меня и Марии, они требовали, чтобы женщины, сновавшие туда-сюда, пригнув головы, как послушные животные, приносили им еду.

* * *

На следующий день все мы вышли из дома. Одному из тех, кто до сих пор приходит ко мне, поручили проводить нас с Марией. Он велел нам не отходить ни на шаг и ни с кем не разговаривать. Мы шли по узким улицам в лучах утреннего солнца, пока не оказались на огромной площади, запруженной народом.

— Всем этим людям, — сказал мне наш провожатый, — платят священники. Они здесь, чтобы требовать освобождения разбойника. Пилату это известно, священники уверены, что все получится, может, даже и разбойнику уже сказали. Это — начало нашего избавления, великой зари для всего мира. Это известно, указано так же четко, как моря и земли указаны на карте.

К тому моменту, когда он замолчал, я уже устала идти и стерла ногу. Я слушала его, закрыв глаза, и чувствовала, что голос звучит неестественно, будто он повторяет чужие заученные слова, запавшие ему в память.

С трудом верилось, что все происходящее на площади подстроено, но настроение людей было совсем не таким, как на улицах Каны, не таким, как во время свадьбы: никто не кричал, не суетился, не казалось, что ждут чего-то невероятного. По несколько человек тут и там стояли старики. Вряд ли кто-то узнал нас, но мы все равно держались в тени, я и Мария, и старательно делали вид, что нет ничего странного в том, что мы здесь и что мы и наш провожатый оказались на площади не случайно, как и другие.

Сначала мне не было слышно, что говорят с балкона здания на противоположной стороне площади, даже рассмотреть что-то было нелегко. Нам пришлось выйти из тени на солнце и пробраться в гущу людей. На балконе стоял Пилат, многие шептали его имя, и слова его звучали все громче:

— В чем вы обвиняете человека сего?

И все как один прокричали ему в ответ:

— Если бы он не был злодей, мы не предали бы его тебе!

Тут кто-то толкнул меня и, из-за шума вокруг, я пропустила следующие слова, но Мария все слышала и передала мне. Пилат сказал, чтобы народ взял узника и судил его по иудейскому закону.

Пилат все еще стоял на балконе, один, а поодаль стояли двое священников. На этот раз я услышала ответ толпы, он прокатился по ней, как волна.

— Нам не позволено предавать смерти никого, — ответили люди, и по тому, как они это сказали, стало ясно, что все действительно было подстроено заранее. Я не могла себе представить, что такое возможно. Потом Пилат скрылся в доме, и настроение на площади изменилось, разговоры и шум затихли, и я ощутила, как что-то произошло, как все напряженно смотрят на балкон. Я ощутила: толпа жаждет крови. Я чувствовала это по выражениям лиц, по стиснутым зубам, по возбужденному блеску глаз. Многие лица потемнели, стали пустыми, и, чтобы заполнить эту пустоту, нужна была жестокость, боль и крики страдания. Теперь, когда они получили разрешение, им хотелось лишь выплеснуть свою ярость. Из покорной чужой воле толпы они превратились в сборище жаждущих крови безумцев: им не нужно было ничего, кроме душераздирающих воплей, разорванной плоти и раздробленных костей.

Шли минуты, мы стояли и ждали, и я наблюдала, как эта жажда распространяется от одного к другому, как она охватывает всех на площади, словно кровь, неумолимо проникающая во все члены с биением сердца.

Когда Пилат снова вышел и заговорил, люди слушали его, но слова уже не имели значения.

— Я никакой вины не нахожу в нем, — сказал он. — Есть же у вас обычай, чтобы я одного отпускал вам на Пасху: хотите ли, отпущу вам Царя Иудейского?

Толпа была уже готова и прокричала в ответ: «Не его, но Варавву!» Тогда появился разбойник Варавва, и его отпустили под всеобщий одобрительный рев. А потом откуда-то раздался крик, и стоявшие впереди смогли увидеть что-то, невидимое нам, все нетерпеливо задвигались, еще больше людей хлынуло на площадь, так что мы втроем оказались уже не с краю, а почти в середине. Мы молчали, стараясь остаться незамеченными. Теперь никто не сводил глаз с балкона, все знали, что сейчас случится, и лишь ждали той минуты, когда их страстное желание будет удовлетворено.

И минута эта настала — народ дружно ахнул, выражая свой восторг, оторопь и нетерпение, но и этого было мало, и общий вздох тут же сменился криками, улюлюканьем, визгом и свистом, потому что на балконе в окружении солдат, с залитым кровью лицом и в терновом венце, впившемся в лоб, появился мой сын. На нем была пурпурная царская мантия, под которой угадывались связанные за спиной руки. Солдаты толкали его по балкону, а толпа ревела и гоготала. По тому, как содрогалось от ударов его тело, я видела, что он ослаб. Он выглядел сломленным, почти смирившимся. Пилат снова начал говорить, но крики людей перебивали его, и он возвысил голос, чтобы его было слышно.

— Се Человек! — сказал он.

И я услышала, как священнослужители, стоявшие под балконом и по краям площади, начали выкрикивать: «Распни его, распни его!» Пилат вновь потребовал тишины. Он подошел к моему сыну, чтобы поддержать его и заслонить от солдат, и сказал священнику: «Возьмите его вы и распните, ибо я не нахожу в нем вины». И один из священников прокричал: «Мы имеем закон, и по закону нашему он должен умереть, потому что сделал себя Сыном Божиим!» Пилат опять ушел с балкона и приказал увести заключенного вслед за ним. Когда он обернулся, я четко увидела его лицо и заметила, что он смотрит вниз со страхом и изумлением. Тогда мне казалось, что Пилат размышляет, не отпустить ли моего сына, но сейчас я понимаю, что надежда оставалась только у меня. Остальные знали, что идет игра, в которой на кону будущее, и что сейчас имеет значение лишь одно — убийство. Поэтому, когда они возвратились и Пилат прокричал «Се Царь ваш!», толпа взорвалась. Все вокруг орали: «Возьми, возьми, распни его!» — будто эти слова обещали бесконечную радость и удовольствие, будто в них заключались все их стремления. Тогда Пилат снова прокричал: «Царя ли вашего распну?» — но сказать такое было все равно, что бросить палку собаке. Они знали правила игры и ответили: «Нет у нас царя, кроме кесаря». Тогда Пилат предал его народу — все только этого и ждали. Каждый хотел лично участвовать в подготовке страданий, которых так добивался. Понемногу мы стали проталкиваться к выходу с площади и оказались перед внезапно собравшейся группой мужчин, которые громко подзывали к себе народ. Было такое чувство, что все они отравлены ненавистью: она сквозила в энергичных движениях, в криках, смехе, приказаниях. Мужчины прокладывали путь для зловещей процессии, направлявшейся к холму.

Пока мы пробирались вперед, стараясь не терять друг друга из виду, каждый из нас, наверное, внешне ничем не отличался от окружающих, наверное, казалось, что и нас переполняет возбуждение, что и мы предвкушаем, как над тем, кто считал себя царем, будут издеваться, как его прогонят перед народом, как станут осыпать оскорблениями, а потом оставят на холме, у всех на виду, умирать мучительной смертью. Странно, но боль в натертой ноге — сандалии были слишком тесными, в таких долго по жаре не проходишь — иногда отвлекала меня от происходящего.